Рэгтайм. Том 1 — страница 69 из 71

ом она попала в “Политический дневник” – таинственное издание, как предполагают, нечто вроде “самиздата” для высших чиновников. Обе эти оставшиеся малоизвестными статьи легли через год в основу работы, которой суждено было сыграть центральную роль в моей общественной деятельности».

Той работой были «Размышления о прогрессе, мирном сосуществовании и интеллектуальной свободе», которые так и не дождались обсуждения. Я хочу предложить читателю финал «Размышлений», не пропуская ни одного пункта и сократив формулировки лишь в целях экономии печатной площади:

«1. Необходимо всемерно углублять стратегию мирного сосуществования и сотрудничества… 2. Проявить инициативу в разработке широкой программы борьбы с голодом… 3. Необходимо разработать, широко обсудить и принять “Закон о печати и информации”, преследующий цели не только ликвидировать безответственную идеологическую цензуру, но и всемерно поощрять самоизучение в нашем обществе, поощрять дух бесстрашного обсуждения и поисков истины… 4. Необходимо отменить все антиконституционные законы и указания, нарушающие “права человека”. 5. Необходимо амнистировать политических заключенных… 6. Необходимо довести до конца – до полной правды, а не до взвешенной на весах кастовой целесообразности полуправды – разоблачение сталинизма. Необходимо всемерно ограничить влияние неосталинистов на нашу политическую жизнь. 7. Необходимо всемерно углублять экономическую реформу, расширять сферу эксперимента и делать все выводы из его результатов. 8. Необходимо принять после широкого научного обсуждения “Закон о геогигиене”, который впоследствии должен слиться с мировыми усилиями в этой области.

…С этой статьей автор обращается к руководству нашей страны, ко всем гражданам, ко всем людям доброй воли во всем мире. Автор понимает спорность многих положений статьи, его цель – открытое, откровенное обсуждение в условиях гласности.

1968 г., июнь».

Условий гласности для себя Андрей Сахаров не ждал, обретя свой голос, он боролся за них, приближая своими усилиями время перемен. Вера в то, что они произойдут, у него была. В этой же работе он писал, что политический процесс в нашей стране приведет к «идейной победе реалистов, к утверждению курса на углубление мирного сосуществования, укрепления демократии и расширения экономической реформы», он и сроки дал – 68–80-е годы, оговорившись, впрочем, что даты относятся к самому оптимистическому варианту событий.

Ладно, с «Размышлениями» разберемся – скажет бдительный читатель прокурорским тоном, ибо прошлая жизнь выработала у него тон безоговорочного осуждения или одобрения (тон мнимого участия в общественном процессе). Но ведь и до, и после «Размышлений» академик писал что-то, что «не надо», защищал кого-то, кого «не надо», и получил Нобелевскую премию, которую, как известно, хорошему человеку не дадут.

Образ врага средства массового гипноза создавали с благородной целью – освободить своих пациентов от необходимости думать. Они берегли читателя, слушателя и зрителя от большой беды, которая могла возникнуть в связи с этим процессом: сначала думать, потом задуматься, а потом, глядишь, формулировать свои мысли. То, что в действительности говорил Сахаров, о чем он писал, могло побудить честного человека встать на защиту академика. Защитник мог невинно пострадать, что прибавило бы Андрею Дмитриевичу хлопот, поскольку он поставил себе целью жизни защиту.

Можно продолжить перечень тех мер, которые считал Сахаров необходимыми, чтобы вывести страну из кризиса:

«Полная экономическая, производственная, кадровая и социальная самостоятельность предприятий… Полная амнистия политзаключенных… Обеспечение реальной свободы убеждений, свободы совести, свободы распространения информации… Законодательное обеспечение гласности и общественного контроля над принятием важнейших решений… Закон о свободе выбора места проживания и работы в пределах страны… Обеспечение свободы выезда из страны и возвращения в нее… Запрещение всех форм партийных и служебных привилегий, не обусловленных непосредственно необходимостью выполнения служебных обязанностей. Равноправие всех граждан как основной принцип…»

Можно и еще продолжать: о борьбе с алкоголизмом, о резком улучшении качества образования, об усилении мероприятий по борьбе с отравлением воды, воздуха и почвы…

…Но пора на перрон: 37-й скорый прибывает в 7.00 на первый путь Ярославского вокзала.

Я подъезжал к Комсомольской площади, своим поступком демонстрируя себе пока одному возможность свободного выбора (не беря в учет, что для журналиста он складывается минимум из двух составляющих: вольного избрания темы и условий ее реализации). Потом окажется, что ни мой событийный репортаж о возвращении Сахарова, ни серьезное интервью, которое академик давал нам с Олегом Морозом, напечатать не удастся. Но это потом, и это будет зависеть не от нас, а пока я свободно и без страха бегу по платформе к носильщику, чтобы спросить, куда приходит горьковский, и он, опережая вопрос и вычислив меня по фотосумке, говорит: «Беги на дальнюю – ваши все там».

Не имея времени обойти пути «как люди», прыгаю с одной платформы, пересекаю рельсы и карабкаюсь на другую, обледенелую. Карабкаюсь и вижу, как подходит поезд и как, стоя рядом, наблюдает за мной толпа вооруженных фото- и телекамерами западных репортеров. Никто не подает мне руки, чтобы помочь (правда, и никто не сталкивает на шпалы). Выбравшись наверх, я спешу наугад к тринадцатому, кажется, вагону, сжимая в одной руке аппарат, а в другой магнитофон, чтобы успеть задать вопросы, которые зададут все: «Чем вы будете заниматься?» – «Наукой. Уже сегодня я пойду в ФИАН на семинар». – «Как вы воспринимаете то, что происходит в стране?» – «С большим интересом и надеждой». – «Как вы узнали, что можно возвратиться в Москву?» – «Пятнадцатого декабря нам установили телефон и сказали, чтобы я ждал звонка. В три часа позвонил Михаил Сергеевич Горбачев и сказал, что принято решение о моем возвращении в Москву и о возвращении моей жены. Я поблагодарил Михаила Сергеевича и сказал, что моя радость от этого решения омрачена вестью о том, что в тюрьме погиб мой друг, правозащитник Анатолий Марченко, что меня волнует судьба…»

В толпе, потеряв страх и несвободу, подумал: а озаботил бы я первое лицо страны, позвонившее с такой вестью, судьбой людей, которые нуждаются в его (или моем) участии? Нет, не озаботил бы… Раньше.

Гражданин академик, гражданин академик…

Надо написать, думал я, материал с единственной целью, чтобы поменять местами эти слова. С вызовом искал я глазами на перроне тех, кто может (нет, мог до этого утра) запретить мне это сделать. Но их не было.

Я увидел тех, кто взглядом мне показывал: «Давай, сынок, можно!» – и почувствовал облегчение раба.

Сахаров. Вертолет

Однажды в Ереване после землетрясения Сахаров подошел к вертолету, на котором он никогда ранее не летал, и, опасливо посмотрев на тонкий пропеллер, сказал, что если закрепить трос за концы лопастей и попробовать поднять машину, они обломаются и вертолет останется на земле. Но когда они вращаются, возникают различные напряженности, увеличивающие прочность, и это позволяет хрупкой конструкции оторвать от земли значительный вес.

Тогда я понял его слова как буквальную попытку успокоить себя и меня. Наверное, Андрей Дмитриевич это и имел в виду, однако прошло время, и мне показалось, что в этом техническом экскурсе открылся иной смысл.

Пропеллер должен вращаться, и тогда уязвимая и тонкая, но точно рассчитанная и упорная конструкция поднимет над землей огромную тяжесть непереваренных мыслей, слежавшуюся в затхлой кабине неудовлетворенность существования. До появления тихого, но необыкновенно выносливого Сахарова ком ворчливого самонеудовлетворения лежал на родной земле без видимого движения, хотя попытки его сдвинуть были.

Андрей Дмитриевич не был ни мотором, ни приводом, ни несущим винтом. Он был собственно движением. Действием он был.

И в этом движении было очень заметно, что составлял его он, а не мы все, сочувствующие и соратники, обретшие голос и смысл вместе с ним. Иначе не забыли бы, а продолжили.

Машина между тем без него на авторотации плюхнулась куда-то, где ловко ужились и недруги его, и некоторые друзья, обещающие не забыть А.Д. и, для уверенности, развесившие его фотографии на выцветших от прежних портретов стенах.

Забудут. Всё забудут. Не потому, что память дурная, потому что умная. Она нас щадит, лишь изредка мучая воспоминаниями. Вначале они несут боль. Потом – недолгий душевный дискомфорт. Потом – ровную короткую печаль, а порой и облегчение.

Когда из жизни уходит человек, родные, друзья и последователи скорбят, утирая глаза. Они плачут по себе: «На кого ты нас покинул? Как мы будем без тебя жить? К кому придем за советом?» – и так далее. Но по некоторому истечению их жизненного времени пустое место в душе заполняется заботами и успехами. Сожаление себя в связи с потерей не кажется безнадежно непоправимым, и вскоре вдовы уже грызут семечки и ходят в цирк, дети по памятным дням тускло посещают кладбище, прижимая к уху плечом мобильный телефон, а соратники, пересмотрев дела и мысли ушедшего, находят их менее достойными и совершенными, чем свои собственные. А то и вовсе перестанут вспоминать и только по надобности иной раз и неточно воскликнут чужие им слова как защиту или заклинание, которое, впрочем, не убережет их от дурного поступка…

Совесть – вещь обременительная. Ее не наденешь на себя к случаю, а все время таскать без привычки – тяжело и неудобно. К тому же она мешает принятым всеми правилам игры.

Он многим мешал своими негромкими словами. Врать было неловко. И воровать.

Теперь неловко только об этом вспоминать.

Все остальное – вполне.

Он был хороший, нежный и несговорчивый человек. Он мне был нужен (не одному!). Мы не говорили о политике (и в ту последнюю ночь за три дня до его ухода). Видимо, я мало подходил для этого сорта бесед. Но если я встревал со словом, он ждал другого и третьего, потому что верил – человек наделен голосом, чтобы что-то сказать.