Рэгтайм. Том 1 — страница 70 из 71

Он мне и теперь нужен. Он нужен всем в этом бессовестном мире. Ну, хотя бы как пример человека достоинства. Хотя я понимаю, что его уход – это освобождение от тонких нравственных пут.

Мой замечательный друг Сережа Купреев, потеряв нежно любимую маму, сознался незадолго до своей гибели, что больше не испытывает душевного неудобства за поступки, которые мама не приняла бы.

С потерей Сахарова мы обрели свободу совести. Теперь она вольна посещать и покидать нас, когда нам вздумается.

Играют в футбол пацаны, и какой-нибудь игрок у своих ворот схватит мяч руками, а товарищи, несмотря на крики соперников, продолжают матч. Глядишь, через минуту и те и другие забыли о нарушении. «Заиграно!» – кричат то у одних, то у других ворот.

Взрослеют игроки, в серьезные играют игры, а правила, точнее – их нарушения, заигрывают что ни день. Попробовали взять разок-другой «на горло», не получилось – и погнали.

Андрей Дмитриевич Сахаров вышел на наше в рытвинах, буграх и оградах поле, имея свое представление о природе и правилах игры. Он хотел справедливости и точности. Однако толпа игроков, смешавшись с болельщиками, не слушала тихого голоса: это не по правилам! так нельзя! штрафные незаконны! Толпа продолжала пинать пузырь.

Как жаль, что его нет. Какая удача, что он был.

Вовремя.

Сахаров. Притча о сантехниках

Найдутся люди поумнее, которые объяснят, как этот высокий сутуловатый человек, грассирующий и запинающийся, смог повернуть сознание сограждан от готовности к незрячему повиновению все равно какой власти к осознанию своего человеческого достоинства.

Я и не берусь за эту задачу. Расскажу лучше притчу.

Приехав из Горького, увидели они, что телефоны отключены, а дом пришел в запустение, ибо жили они не в нем, но он в них жил.

Пришел тогда академик в академический магазин и спросил ванну в метр семьдесят, как просила его жена, и унитаз с косым впуском, как того требовала система водоснабжения и канализации, и торговцы продали ему.

Когда это принесли в дом, то увидела жена его, что ванна ободрана, и попеняла ему за то, что обманули его. Он же ответил: «Новое не всегда доброе. Человек платит за то, что покупает, а не за то, что уже купил». И она поняла и сказала: «Хорошая покупка. Спасибо, что не течет».

Тогда из туалета вышли два сантехника – Николай и Колька – и, приступивши, стали выговаривать ему: «Ты академик, а не знаешь, что есть две системы: с прямым впуском и с косым – и они несовместимы. Тебе обманом дали вместо одного унитаза другой. И теперь, если его поставить, выбирай: или дверь не откроется и мы, поставив его, будем в туалете вечно, либо не закроется никогда».

Он ответил: «Есть и третья система, которая вовсе не дает выбора, но это не значит, что из нее нет выхода».

Но не поняли сантехники его и ушли курить надолго, а он стал работать.

Тогда жена его сказала мне: «Иди к ним. Ты знаешь язык их», – и дала мне бутылку аргумента.

Они отвечали: «Попробуем». И, не устояв против того аргумента, работали, как привыкли.

И он – как привык: думал.

Когда же настал вечер, вышли они, не отмыв рук от трудов своих, и сказали с гордостью честного человека: «Мы сделали все, что позволяет система».

И я подивился, узнав метафору, ибо услышал в их гордости свою гордость, а в их словах – свои и многих, кто почитал себя вполне честным человеком.

Придя к туалету, увидел, что и дверь закрывается, и унитаз стоит, но воспользоваться им можно с трудом и неудобствами.

Возвратясь в кухню, я рассказал ему, но он метафоры не узнал, ибо не было у него опыта совмещения с системами, который был у сантехников: Николая, Кольки и меня.

И подумал я, что он скажет: «Они сделали то, что могли, а ты сделай то, что ты можешь. Не укоряй другого за непонимание и неумение. Но себя за понимание и неумение кори».

Но он сказал: «Спасибо!» И продолжал думать.

Сахаров. Подпись к старой фотографии

14 декабря 1989 года в 6 часов утра мне позвонил редактор «Огонька» Лев Гущин и сказал, что западные радиостанции сообщили: умер Сахаров. Через минуту я разговаривал с Еленой Георгиевной Боннэр.

– Приходи сейчас. И возьми камеру. Я этого не люблю, но понимаю, что надо. Посидишь с Андрюшей, пока мы с Зорей разбираемся с бумагами.

Они с сестрой сидели в небольшой двухкомнатной квартире, в которой до ссылки в Горький жили впятером: Сахаров с Боннэр, ее двое детей и мама, старая большевичка, которой эта «жилплощадь» принадлежала.

– Пойдем.

Мы спустились на этаж ниже, где было точно такое же, более чем скромное жилье (правда, расположенное зеркально), полученное ими после возвращения из Горького. На тахте, застеленной клетчатым пледом, ниже подушек в майке и джинсах лежал Андрей Дмитриевич. Ноги его опирались на венский стул. Двум нездоровым женщинам – Елене Георгиевне и ее сестре Зоре Львовне – удалось затащить его с пола, на который он упал, сраженный сердечным ударом, на постель, но подтянуть на подушки не хватило сил. Этот неудобный покой меня потряс. Как жил…

– Возьми на кухне табуретку, сядь здесь и снимай всё, что будет происходить. Потом не вспомним. А я пойду наверх смотреть бумаги. Скоро приедут судмедэксперты.

Мы остались вдвоем. За несколько дней до этого Андрей Дмитриевич позвонил часов в десять вечера и попросил зайти. Должен был прийти наш военный, который хотел подтвердить, что огонь по своим, которых могли полонить афганцы, о чем говорил Сахаров на съезде и за что его подвергли всенародной травле, – реальность. Мы вдвоем провели в ожидании ночь. Офицер не пришел. Разговаривали, пили чай со свежим миндальным печеньем, которое доставали из бумажного пакета.

– Откуда у вас эта прелесть?

– Купил на съезде. Теперь я подкупленный депутат, – сказал он с замечательной ироничной улыбкой. Эта улыбка осталась со мной…

Я сидел и вспоминал. Открылась дверь и вошла Боннэр.

– Идем на кухню, покажу, что нашла в Андрюшиных бумагах. – Она положила не стол фотографию с обрезанными от обтрепанности углами, слегка порванную, видимо, от частого предъявления. – Эту карточку он подарил мне во время ухаживания. Питерская подруга, которой я ее послала, чтобы показать, сказала: «Красивый. Но он, часом, не выпивает?» Не выпивал. Твоя?

– Да. Дайте мне.

– Нет. Пересними. Когда она сделана?

– Первого марта семьдесят первого года.

– Мы с ним еще не были знакомы.

– Знаю. Я рассказывал про эту съемку, когда первый раз пришел к вам после Горького. У него на рубахе вместо верхней пуговицы была английская булавка. Вы с вызовом ответили: при мне все пуговицы у Сахарова всегда были пришиты. Но в дом пустили.

– Дверь, как ты помнишь, не закрывалась. Мог сам войти. Негативы есть, напечатаешь.

Негативов нет. Они хранились в редакции старой «Комсомолки» в конверте с надписью «Сахаров». Ссылка Сахарова и Боннэр и мой переход в «Литературную газету» совпали. Собирая вещи, обнаружил, что все пленки, которые я держал в запертом ящике, остались, эта исчезла. Потерялась, наверное. А две фотографии остались. Одна – у меня. Другая – у него. И сделаны они были в сахаровской квартире близ Курчатовского института благодаря протекции Петра Леонидовича Капицы, который попросил, чтобы Андрей Дмитриевич принял нас с Володей Губаревым для сугубо научного интервью. К тому времени его знаменитые «Размышления о прогрессе, мирном сосуществовании и интеллектуальной свободе» уже были напечатаны в «Нью-Йорк таймс», и страшный скандал разразился на самом верху ЦК и немного пониже, в ядерном центре «Арзамас-16». Сахарова отстранили от секретных работ, и он вернулся в ФИАН. На него наложили запрет. Но я этого не знал. Через день, напечатав фотографии, я пришел к нему вновь. Провожая, он уже в дверях произнес странную для меня фразу: не верьте тому, что обо мне говорят и пишут. И улыбнулся.

У него была замечательная нежная и застенчивая улыбка. Жаль, что те живые и спокойные негативы не сохранились.

А вот печальные сохранились все… Но их мало кто видел, хотя там есть изображения невероятной силы. И невероятного горя.

Пересматривая сегодня эти трагические снимки, я мысленно усаживаю себя на табуретку у стены, оклеенной недорогими обоями, и, глядя поверх тахты и венского стула в окно, за которым сереет современная Москва, думаю, как мы изменились за прошедшие годы. И как не изменился он.

В нашей современной истории был великий человек. Совсем рядом. Он ничего не проповедовал и ничему не учил. В нем не было и малой доли мессианства. Он не создал школы и не имел учеников – только небольшую группу (лучших везде меньшинство) пристойных людей, которая была очарована простотой и достоверностью его жизни и разделяла взгляды на то, что человеческая жизнь даже в нашей стране должна быть приличной и свободной.

Он не был примером даже для своих единомышленников не только потому, что такую жизнь нельзя повторить. Многим не хотелось потеряться в изленившемся времени. Мимо проплывали прежде невиданные возможности для реализации амбиций, власти, благоденствия.

Не все брезгливо отдернули руки.

Сахаров в коротковатых брюках и заячьей шапке, вечно прерываемый (но никогда не прерванный), был не лучшим примером житейского успеха. За что боролись? (Ведь боролись же!) Его-то устраивала более чем скромно обставленная двухкомнатная квартира, в которой жил и умер, и жигулевская «пятерка» с всегда буксующим сцеплением.

Но это был его выбор.

Он и во фраке в Нобелевском зале не стоял, хотя премию получил, и три золотые звезды ему не очень-то вернули, и деньги, огромные деньги, заработанные талантом и трудом, отдал на строительство онкологического центра, словно извиняясь, что не смог помочь своей первой жене Клавдии Вихиревой в ее безнадежной болезни.

Он пережил славу, как легкую простуду, – на ногах.

Неудачник Сахаров! Какие возможности упустил. А ведь мог пожить, как человек. Как большинство бы и пожило. Да и живет…