Рэгтайм. Том 1 — страница 9 из 71

Сидим в его кабинете среди книг и рукописей. На дворе Брежнев построение ведет, андроповские проекты осуществляются насчет пользы пребывания инакомыслящих в тюрьмах для укрепления единства страны. А Дмитрий Сергеевич – о западных садах, которые любил, и русской культуре, которую защищал… Потом задумается и долго молчит, словно слушает, как альтернатива двумя рукавами обтекает его участок. Скверно, скверно все, что происходит. Не поддерживает он это все, но и не спорит особенно. Не воин он, что тут скажешь.

Катапульту описать может и чертежи предоставить анонимно, но смастерить да пульнуть через кремлевский забор – не его роль. И не надо!

У него был здравый смысл, и он помогал там, где возможно. (Спасибо.) А где невозможно – сочувствовал. Знал, хороший человек, как надо жить. Да так и жил. Сохранил имя и лицо и, пользуясь положением и расположением, мог с успехом заступиться за безупречного.

Правителей всегда тянуло набиться в товарищи к тем, кого не назначили, а они сами достигли. Даже позаискивать перед ними, сохраняя, впрочем, то, что они называют лицом, не считали зазорным. Он с присущей вежливостью терпел знаки внимания, с возрастом, словно научившись объяснять слабости, оставлял за скобками их сильные стороны: вероломство, безвкусицу, подлость, лживость, нетерпимость к иному образу восприятия мира.

Дмитрий Сергеевич Лихачев жил как вольный. Вольер был велик, забор отодвинут, спрятан в лесу или замаскирован под живую изгородь. Да он к ней и не ходил. Не думал о ней и занимался честным земледелием. Дел хватало.

И глупо было бы его провоцировать на подвиги. Он пахал да сеял. К борьбе не питал пристрастия. Помнил многое. А то, что позволял себе вспоминать, пересказывал честно. Оценивал точно. В границах вольера. Как мы сами. И поэтому было важно слушать, что он говорил и что слова его совпадают с нашими. И что к ним и совсем другие прислушиваются, хотя и не слышат.

Он жил сдержанно, вполне осознавал свою роль, не разрушая образа и редко проявляя живое и «неправильное» чувство. Во всяком случае, мало кто за пределами семьи это видел. Он производил впечатление правильного человека, возможно, полагая, что своим образом влияет на поведение окружающих. Хотя, наверное, скучал по живым неправильностям.

…Был какой-то вечер в его честь, организованный не им, понятно, в роскошной московской гостинице «Аврора». Круглые столы, накрытые без экономии, посторонние и знакомые с вежливыми и чрезмерными словами у кафедры (как в Белом доме). И пожилой дальнозоркий человек с палочкой, вежливо кивающий банальностям и уставший от этой работы.

– А не подняться ли нам, Дмитрий Сергеевич, в номер, прихватив, не афишируя, бутылочку вина!

– Красного, – оживился Лихачев. – Ведь это не воровство, мы могли его выпить и здесь…

Я взял бордоского (а вы думали?), дочь взяла Дмитрия Сергеевича, и отправились в номер.

Мы выпили немного вина и принялись строить планы жизни, то есть бесед и съемок. Говорили, как хорошо ранней осенью в Комарове, сколько времени у нас там будет.

Лихачев сидел в кресле, как был на приеме, – в пиджаке, белой сорочке и галстуке. Только надел тапочки и положил ноги на пуфик, чтобы отдыхали. Носки были старинные, добротные, нитяные, а то, что резинки растянулись, – ничего. Они были схвачены английскими булавками и держались крепко.

…В Комарове мы не встретились…

В тот вечер мы, вероятно, выпили последнее его вино и я сделал последние снимки Дмитрия Сергеевича.

Катя Голубева – знаменитая неизвестная актриса

Во Франции ее знали как таинственную современную русскую кинозвезду, а мы о ней почти ничего не слышали.

У Кати почти всегда было драматическое или в лучшем случае печальное выражение лица, склонность к меланхолии, способность писать хорошие романтические, очень личные стихи (и сценарии, кстати), не то чтоб акцент, а странный привкус в языке (хотя Голубева выросла в Питере), внезапный смех, почти контральтовый, и такой же внезапный обрыв его и при этом феноменальной красоты профиль (куда там Нефертити) с нисколько не мешающем шрамиком на носу, и широко поставленные умные глаза с неубывающим ожиданием тревоги.

Кажется, она родилась для кинематографа, но опоздала лет на сто. Она была бы невероятно востребована в немом кино.

Чрезмерно спокойна, словно обречена на не свое решение собственной жизни, и одновременно уверенно отстраняющая все, что не укладывается в ее представление о добре.

Сложена была Катя, словно тот, кто ее строил, был яхтсменом. Руки, ноги, корпус – все спроектировано с огромным вкусом и пониманием совершенства обводов.

Я бы не назвал ее красавицей, поскольку не знаю, что это такое. (Хотя вопрос занимал меня, и претенденток на это звание – не много (!) – могу перечислить. Впрочем, большинство их из прошлой жизни.) Однако в некоторых ракурсах Голубева была невероятно красива. Лицо, словно на персидской миниатюре, сказал о Кате мой друг, польстив персидской миниатюре. Мужчины забегали вперед, чтоб посмотреть на довольно высокую молодую женщину, шагающую широко и, казалось, уверенно. Она была приветлива и отзывчива, но печать отрешенности не покидала прекрасное лицо. Кто узнавал, тот видел.

У меня, знавшего ее с девятнадцати лет, было ощущение, что она в своих любвях (если они действительно случались, а не были нафантазированы, как стихи), в рождении детей (трех), в фильмах и замужествах за режиссерами этих фильмов – всегда готовилась к разрыву с миром, который не вполне соответствовал тому его образу, который она в себе построила.

Мы со Святославом Бэлзой вышли в Питере на Октябрьском вокзале и увидели стоящую у столба с довольно большой собакой на руках порадовавшую нас своим совершенством женскую фигуру.

– Если еще и лицо… – сказал Слава.

Тут она оглянулась.

– По-моему, вам по дороге.

– Если она едет в сторону Гражданки.

Туда она и ехала – на проспект Художников.

Всю дорогу она мне рассказывала ровным, почти монотонным голосом про свою жизнь. Про то, что собирается стать актрисой и уже не раз поступала к разным мастерам, но ее не устраивало то, что там преподавали, и она уходила из знаменитых театральных училищ и ВГИКа. К моменту нашей поездки на край Питера, где она родилась, Катя работала в кордебалете в цирке, но не собиралась там задерживаться. Впереди был новый сезон поступлений в актерские училища.

Я сидел на заднем сиденье такси и рассматривал ее профиль. Всю дорогу.

Мы доехали. Я записал ей свой телефон на билете Москва – Ленинград и спросил, как ее зовут. К этому моменту мы были знакомы минут сорок.

– Катя Голубева. А вас?

Я задумался. Не то чтобы не помнил своего имени, но передо мной со скоростью обратной перемотки ленты прокрутились все мои тогдашние жизни, и я размышлял, впадать ли в новые отношения. То, что они простыми не будут, я почувствовал, глядя на Катю. Пауза затянулась.

– А вас?

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Мы попрощались. Прошло немало времени, прежде чем я услышал в телефонной трубке:

– Юрий Михайлович, это Катя, я в Москве. Можно зайти?

Она приходила сначала часто, потом реже, исчезала вовсе и внезапно звонила из-под окон.

– Заходи, Катя, заходи!

Она пила чай, ела яичницу или что было в доме, читала свои стихи (это были, правда, стихи) и уходила. Перед уходом я незаметно засовывал ей в карман какие-то деньги, которые она, по концентрированной рассеянности находя, не связывала со мной. Был период, когда она подрабатывала дворником в правительственном доме на улице Грановского. Там же и жила в заброшенной огромной «служебной» квартире. Я никогда не пытался ее оставить у себя, понимая, что при самой первой встрече (в машине) была установлена граница, которую никто не охранял, но и не переходил.

Некоторые мои друзья, красивые и талантливые, пытались впасть в серьезный роман с Екатериной Николаевной Голубевой, но потерпели фиаско. Я даже стал подумывать, что мужчины ее вовсе не интересуют, но ошибся.

Мы сидели на балконе спиной к Чистым прудам, лицом к комнате и слегка выпивали: великий (настаиваю) современный живописец Наталья Нестерова, знаменитый искусствовед Савелий Ямщиков и я.

Было лето. Я услышал звонок и снял трубку:

– Юрий Михайлович, это Катя. Можно я зайду переодеть сына в сухое?

– Заходи, Катя, заходи!

Я открыл дверь и пошел на балкон. Через несколько минут я увидел, как у Саввы от удивления выпучились глаза. По ровному полу полупустой комнаты шел совершенно голый маленький мальчуган. За его спиной искусствоведу почудились крылья.

– Ангел! – сказал Ямщиков.

Так я понял, что у Кати есть сын. Через некоторое время она позвонила и попросила помочь с разрешением на съемку, поскольку ее муж, литовский кинорежиссер Шарунас Бартас, не мог добраться легально до каких-то мест и снять там Катерину в своем кино. Ирэн Лесневская, владелец «РЕН ТВ», достала им необходимое разрешение. Так я понял, что у Кати есть муж. После его фильма «Три дня» Голубеву пригласили сниматься в Париж. Помотавшись между Литвой и Францией, она, по выражению Андрея Плахова (а он знает), стала символом нового артхаусного кино девяностых и нулевых. Успех! Как будто. И как будто новая жизнь. С двумя уже детьми она затевает новый поиск счастья – с французским режиссером Лео Караксом, снимается в его фильме «Пола икс» и рожает ему дочь. Или себе.

В парижский период лишь однажды я услышал:

– Юрий Михайлович, можно я опять зайду?

– Заходи, Катя, заходи!

Он была так же хороша и так же печальна.

– Все хорошо! – говорила она и отрывисто смеялась. Странно, но смех не шел ей. В фильмах, что я видел, она играла свое неустройство в этой жизни. Себя, собственно Катю Голубеву. У нее был мощный внутренний потенциал, но она расходовала его не пополняя. Может быть, она не вполне умела любить или это для нее было такое занятие, которое не приносило жизни, а отбирало ее.