Но тщеславие и страсть – под стать таланту.
Он придумывал и проектировал невиданные в мире инсталляции. Пространства, полные иронии и сочувствия к униженным и оскопленным совкам, составляли мир Кабакова. Он увез свой мир из Советского Союза и обогатил им мировое художественное пространство.
Сегодня Илья Кабаков – самый известный русский художник современности. Вообще один из самых известных в мире. Он получил то, к чему готовился и чего заслуживал: возможности, славу и жену-соратницу Эмилию Кабакову. (Хотел написать еще слово «свободу», но передумал. Илья и в Москве был осторожно свободен, и в Нью-Йорке не вполне.) Как работал, так и работает – от зари до зари. Испачканная краской кофта, башмачки, добродушно-ироничные глаза-щелочки. Только теперь он вместо «прекрасно, прекрасно» говорит, улыбаясь: «Потрясающе!»
Правда – потрясающе: выставка в Эрмитаже, толстенные каталоги-монографии со знаменитыми инсталляциями. «Красный вагон» (Дюссельдорф) – художественное осознание коммунистического цикла страны. «Красный павильон» (Венеция), «Корабль» (Лион), «Надписи на стенах» (проект для Рейхстага), «Вертикальная опера» (для музея Гугенхайма в Нью-Йорке), «Красный уголок», «Большой архив», «Туалет», «Сосредоточенность в шкафу», «Человек, который улетел в картину», «Человек, который собирал мнения других», «Мухи», «Больничный корпус», «Альбом моей матери», «Пустой музей», «Центр космической энергии», «Коммунальная кухня»:
– …А вы не спорьте здесь со всеми, вы не умнее здесь всех…
– …А я бы и не спорила, взяла бы ведро и вынесла… А вы посмотрите, что туда накидали. Посмотрите, посмотрите.
Сколько же он успел (я ведь перечислил малую толику)!
…Илья монтирует выставку в Эрмитаже, за окном – Александрийский столп. Пол Маккартни с гитарой на Дворцовой площади. Голые тетки в телевизоре маются. Госчиновники из «мерседесов» выглядывают. Мадонна как своя поет. Кино про «эффективного менеджера» Сталина показывают. Беженцы милостыню просят. Правители воруют то, что охраняют. Обыски у несогласных. Гастарбайтеры. Трансвеститы. Нацисты. Гламур. Футбольные фанаты. Левые. Правые. Красные. Белые. Зеленые. Серые.
– Какие вокруг инсталляции, дорогой мой друг Илюша! Помнишь, как мы от моего дома на Чистых прудах пропутешествовали до твоей мастерской на Сретенском бульваре? А как спустя двадцать пять лет мы опять путешествовали, теперь по американскому Лонг-Айленду – от твоей студии до твоего дома (что, впрочем, одно и то же место), где нас ждала Эмилия с обедом. Правда, потрясающе?
– Нет.
– Нет?
– Очень хорошо, Юра.
– Прекрасно, прекрасно!
Современник Голованов
Подписная кампания в Одессе-1
Осенним утром 1969 года из купейного вагона харьковского поезда на запыленный солнцем перрон одесского вокзала вышли два приличных на вид господина. Тот, что постарше, был не то чтоб невысок и плотен, но элегантно компактен в своей темно-синей с тонкой светлой полоской финской тройке, купленной, по-видимому, в валютной «Березке», голубой сорочке и галстуке в тон. Он весело посмотрел нестерпимо голубыми слегка навыкате глазами на заполнивших платформу серых мужчин и женщин с чемоданами, сумками и сонными детьми, плетущимися вслед; на носильщиков в мятых черных робах, безразлично и безнадежно предлагавших свои услуги экономным пассажирам, с решительным усилием волокущим свой багаж; на унылое и обшарпанное, как везде в империи, здание вокзала, и, взъерошив соломенные, коротко стриженные волосы, высоким громким голосом, так, чтоб все слышали, не оборачиваясь, обратился к попутчику:
– Ну что ж, мой юный друг, Одесса по-своему интересный город.
Подхватив тяжелый чемодан свиной кожи и невиданный на одесском перроне в столь ранний час модный заграничный атташе-кейс, именуемый в то время «дипломатом», он, не торопясь, пошел к выходу в город.
Юный друг, последовавший за ним, выглядел лет на десять моложе и до тридцати недотягивал. Он был кругл лицом, в круглых очках, сквозь которые с жизнерадостным любопытством смотрели круглые, как говорят в городе, куда они прибыли, лупатые глаза. И хотя видно было, что он плутоват, охотная и открытая улыбка вызывала у окружающих неоправданное доверие. Он был выше своего товарища и одет в черно-серый костюм с жилетом из купленного по случаю в Днепропетровске штучного материала, который шел когда-то на шитье брюк для визиточных пар. Зауженные штаны и коротковатый бочкообразный пиджак выдавали в ансамбле стиль десятилетнего возраста, когда он действительно и был построен в Киеве на Кругло-Университетской улице у модного глухонемого портного Коли. На самом деле юный друг предполагал что-нибудь удлиненное, приталенное и с двумя шлицами, чтоб надолго, но объяснить свой замысел на пальцах не смог.
С черной фотографической сумкой и рыжим польским портфелем в руках он устремился за старшим товарищем, которого мы до поры станем именовать Маэстро, каковым он выглядел, да и был на самом деле, а молодого назовем Ассистентом.
Они дошли до трамвая на привокзальной площади, который, судя по тому, что часть пассажиров вышла покурить, как это бывает на однопутной железной дороге в ожидании встречного, никуда не собирался двигаться. Сзади на рельсах без нетерпеливого звона замерли другие трамваи.
Вагоновожатый стоял на улице и кричал в раскрытую дверь прицепного вагона:
– Мадам Заяц, выйдите из трамвая!
В вагоне начался митинг:
– Где она? Пусть немедленно выйдет, что за безобразие!
Безобразия, тем не менее, видно не было. Все смирно сидели на своих жестких скамейках, ожидая развязки.
– Имейте на людей совесть! – призывал вожатый. – Каждый раз с вами, мадам Заяц, одно и то же. Или выйдите, или всё!
С последнего сиденья, под одобрительный ропот пассажиров, поднялась крохотная сухонькая старушка с алюминиевым бидоном в руке. Она с трудом сползла по ступенькам и, не глядя на вагоновожатого, подняла сосуд и обратилась к Маэстро, признав в нем достойного понимания человека.
– Два литра керосина, есть о чем говорить!
– Все люди доброй воли должны бороться за свои права с эксплуататорами, – сказал Маэстро.
– О! – сказала бабушка и направилась к следующему подходящему трамваю.
– Вы не знаете, как дойти до обкома комсомола? – спросил Маэстро у стоящей рядом девушки, похожей на Жаклин Кеннеди, только лучше.
– Я-то знаю, – ответила она улыбаясь.
– А что вы делаете… – начал Ассистент, заглянув в широко расставленные глаза.
– Сегодня вечером, – продолжила она, – у меня важное политическое мероприятие.
– У-у! – излишне серьезно закивал Маэстро. – Тогда позвольте в знак знакомства подарить вам нашу книгу.
– Вы писатель?
– Это знаменитый… – встрял Ассистент.
– Не надо, – кротко улыбнулся Маэстро, заглянув в те же глаза.
Он открыл чемодан и достал роскошный альбом рисунков космонавта Леонова и художника Соколова «В космосе».
– У вас есть минута? Ваше имя? – спросил он, доставая паркер.
– Да, есть. Дина.
«Очаровательной Дине в час счастливого знакомства от авторов». И расписался за Леонова. Ассистент – за художника Соколова.
– По-моему, благородно, что мы не назначили ей свидания, – сказал Ассистент фальшивым голосом.
– День только начинается, – ответил Маэстро.
Он скрылся в здании обкома и скоро вышел оттуда без «дипломата», но с броней в гостиницу «Большая московская», что на Дерибасовской.
– Через два часа у нас запись на телевидении, а вечером прием в ресторане гостиницы «Красная» в честь приезда высокой делегации румынского комсомола. По-моему, мы достаточно хорошо одеты для приема.
Они сели в троллейбус, у которого не закрывались двери, и медленно покатились под сенью платанов по брусчатке Пушкинской улицы. Около здания филармонии, построенного в старые времена для биржи с ее особенной (я бы сказал, интимной) акустикой, они увидели идущую по тротуару с подаренным альбомом под мышкой одесскую красавицу Дину.
– Не хотите ли проехаться с нами? – закричал Ассистент.
Она улыбнулась.
– Приглашать такую девушку покататься на троллейбусе… По-моему, мы теряем реноме.
Реноме было произнесено не то чтоб с усилием, но без удовольствия. Из подсознания, плескаясь и отфыркиваясь, выныривало другое слово, тоже не русское, но содержания приятного и требующее немедленного осуществления – осажэ. Дело в том, что позавчера в Киеве соратники, презрев скаредность и трезвый (это прилагательное затесалось в текст случайно) расчет, отмечали свой успех в выступлении на телевидении. Оно было столь значительным, что глубокую и поучительную информацию, почерпнутую ведущим в беседе с Маэстро при одобрительном, хотя и немногословном участии Ассистента, было решено записать (без купюр) на пленке, чтобы показать программу истосковавшимся по духовной пище зрителям в день, когда спрос на высокоинтеллектуальный продукт особенно велик, – в субботу.
«Газета “Комсомольская правда” является кузницей молодых журналистских кадров. Она награждена орденом Ленина № 1, в ней работает В.М.Песков, и ежедневный тираж достигает десяти миллионов экземпляров», – в сущности, это все, что поведал зрителю Маэстро. Но, знаете, в то время немало это было. Немало.
Пожилой киевский актер, в доме которого путешественники уверенно посидели до отхода поезда, научил их элегантному, на французский манер, термину, означающему процедуру, знакомую многим, нуждающимся в поправке здоровья. Высадившись утром в Харькове, они тут же выпили по стаканчику холодного шипучего вина и незамедлительно почувствовали живительное осажэ. После повторения (чтобы термин закрепился в сознании) они, прежде чем отправиться на гигант советской индустрии – Харьковский тракторный завод, где их ждали, неожиданно для себя посетили местную галерею, где их никто не ждал. Там они немало душевно встревожились картиной неизвестного им живописца под названием «Маленький Володя Ульянов, выпускающий на волю чижика из клетки».
– Позвольте, позвольте! – скандальным тенором закричал эксперту выставки Маэстро, рассматривая маленького кудрявого херувима, показывающего ручкой птичке на открытую в клетке дверцу: мол, лети! – Позвольте, не это ли будущий вождь мирового пролетариата В.И.Ленин, освободивший народы от нестерпимого гнета и насилия?
– Вы его узнали?
– По повадкам. Но… – тут он скорбно прервался, – время, знаете ли, безжалостно. Я видел его недавно. Где эти кудри? Где живость? А птичке, значит, удалось спастись? И сколько это стоит?
– Тридцать семь рублей. Со стеклом.
– Не-по-силь-но! Хотя светло.
И скоро они уже шли вдоль длинного конвейера, где собирали гусеничные ХТЗ. На каждом рабочем месте лежала кувалда.
– Понимаю, – сказал Маэстро. – Несмотря на щадящую точность деталей, страна любит, чтоб было много гусеничных тракторов в пятнадцатисильном исчислении.
Провожатый охотно кивнул.
В конце конвейера под плакатом «Не курить! Опасно!» стоял труженик с дымящейся папиросой и из краскопульта поливал серебряной нитрокраской мотор.
– Американцы посмотрели на наше производство и сказали, что это русское чудо.
– А трактора после сборки двигаются сами?
– Ну да!
– Да ну? Американцы правы.
Вечером на Харьковском телевидении Маэстро ловко начал разговор с поразившего его производства, а уж потом сообщил, что «Комсомольская правда» – кузница журналистских кадров и обладает орденом Ленина номер один. Ведущий был ошеломлен. Ассистенту оставалось добить его, назвав тираж газеты. После чего гостей сначала повели в буфет, где восхищенно сказали, что такую познавательную программу надо обязательно показывать в субботу, а уж потом проводили на одесский поезд.
Разместившись в огромном неуютном номере Большой Московской с окнами на Дерибасовскую, товарищи почувствовали, что осажэ напрашивается само собой, тут же направились в соседнюю пивную «Гамбринус», подробно описанную Куприным. Правда, это был уже другой «Гамбринус», да ведь и Куприн теперь не тот.
В подвале было немноголюдно. Дневные посетители сидели за чистыми вполне столами и большими бочками, официантки лениво носили кружки с естественным для заведения, судя по тому, что никто не роптал, недоливом. Одна из них с некоторой инерцией движения остановилась перед Маэстро.
– Надеюсь, вы нас обяжете парой пива, милейшая?..
– Лиза.
– Елизавета.
Она обязала их через три минуты, со скоростью небывалой в этих местах.
– Я вас узнала, – сказала официантка, глядя в небесной голубизны глаза Маэстро. – Вы нездешний.
– Узнаете вы нас завтра, когда посмотрите республиканскую программу телевидения.
– Рая! – радостно закричала Елизавета крупной молодой женщине в белом (пока) переднике. – Их завтра по телевизору покажут. А у меня день рождения. Тридцать лет. Приходите! Без очереди. Швейцару скажите, что к Лизе.
Маэстро открыл портфель Ассистента, достал оттуда бронзовую на подставке дощечку с надписью «Лучшему распространителю печати» и с обворожительной улыбкой протянул официантке.
– Это еще не подарок.
Триумф на одесском телевидении превзошел, как писали тогда, самые смелые ожидания.
– Орден Ленина номер один? – восторженно прижимая руки к сердцу и недоверчиво мотая головой, всхлипывала редакторша. – Не может быть! Кузница молодых журналистских кадров… Какой образ: горячий цех, ковка заготовок для печати, горнило информации! Вы это сказали: ежедневно – двенадцать миллионов экземпляров? Больше, чем у «Правды»? Смело! Для Одессы это смело. Ставим на завтра в лучшее время. Я слушала вас, как Лемешева!
Маэстро покорно и скромно склонил голову.
– Значит, так… – сказал он спутнику, когда они оказались на улице, и сделал паузу: – Значит, так: до встречи в верхах у нас есть два часа. В семь у памятника Ришелье нас встретит представитель одесского комсомола. Перед острой дискуссией с румынскими братьями не хотим ли мы выпить немного натурального бессарабского вина? Осажэ come осажэ! (Маэстро слыл немного галломаном.)
Крохотных полутемных подвальчиков, где стакан вина стоил никак не больше тридцати копеек, на их пути к Дюку оказалось довольно. Через полчаса они приобрели необыкновенную веселость к обыкновенно им свойственной. В следующие полчаса, перейдя на «вы», соратники громко, словно одесситы, но с чрезвычайной вежливостью, обсуждали преимущества здорового образа жизни (в принципе!), а дальше и вовсе стали говорить, как им казалось, гекзаметром, обращаясь друг к другу: «А что, брат Гораций!»
К назначенному комсомольцами времени Ассистент, стоя у подножия памятника, отчетливо объяснял Маэстро, что этот Ришелье – не кардинал Ришелье и, уж конечно, не вышивка ришелье и что, если покопаться, можно найти их немало. К примеру, папа этого – тоже был Ришелье.
Заинтересованная содержательностью рассуждений вокруг них собралась небольшая толпа, из которой выделился социально активный гражданин, взявший на себя смелость от лица общественности испросить у Маэстро разрешения присоединиться к экскурсии.
– Друг мой, внезапно возникший, не я тебе избранный пастырь.
Ночь ты не просишь: «Дай милость для сна смежить очи!»
Так и внимая иным, узнавай своей совести голос,
Слушай себя самого, если хочешь услышать другого… – что-то в этом роде отвечал Маэстро гражданину, как вдруг увидел… и Ассистент увидел и замолчал немедля. Ну, вы-то догадались: они увидели делегата одесского комсомола, высланного за ними. Делегат был в изящном черном и выглядел еще лучше, чем утром. Широко посаженные глаза сияли веселым восторгом.
– День только начинается, – прозой сказал Маэстро, и они, едва не подняв Дину на воздух, подхватили ее под руки и поспешили… нет, нет, не на политический раут, а в очередной подвальчик, где выпили бессарабского, потом еще в один и вошли в ресторан гостиницы «Красная» в прекрасном расположении духа.
Зал, украшенный бордовыми бархатными портьерами, был набит до отказа. Вдоль правой стены стоял длинный стол, уставленный московской водкой, армянским коньяком и дарами одесского Привоза. Там угадывались: домашняя украинская колбаса, плотно набитая кусочками приправленного дымком постного мяса; собственно мясо, точнее, филейная его часть, жемчужно мерцающая на срезе; малосольная черноморская – тогда она была! – скумбрийка, совместимая с любым напитком, если этот напиток водочка; фаршированный судачок, нарезанный упитанно, с пониманием предмета, и красный на бурачке хренок к нему; тюлечка без голов цвета начищенного серебра и к тому же обложенная кружочками вареных яиц с оранжевыми «без лавсана» желтками и крымским лиловым лучком, порезанным не кольцами, но дольками; икра из печеных синеньких, как здесь зовут баклажаны, такой кондиции, что ее и жевать не надо: выпил рюмку, положил ложку икры в рот, подержал немного для ощущения точности выбора, проглотил – и живой; мясистые помидоры с лицом цвета легендарных биндюжников; пупырчатые осенние огурчики, такие крепкие, что если их не то чтоб укусить, а резать ножом, издают звук рвущейся материи, только короткий; тончайшая брынзочка, цвета незагорелой девичьей груди, и закопченный сыр уже цвета груди загорелой. А вокруг стола стояли наготове официанты с блюдами легкого горячего в виде барабульки, головастых круглотелых бычков и распластанных глосиков, как здесь зовется небольшая (чтоб не оскорблять слух словом «мелкая») местная камбала, обжаренных до хруста. А впереди были еще основные блюда, среди которых автор выделил бы уху из белотелых сомиков, желтой стерлядки, судачков и кефали, которых привозят из-под Вилково на Дунае или из Мая́ков, что в устье Буга; молочного тонкой золотистой корочки поросенка с гречневой кашей и грибами; вареники с картошкой и жареным луком, лучше которых можно встретить нынче только в кафе «Олимп», что на Пушкинской, 49, у Валечки, и, наконец, жареные раки (эти из рыбацкой деревни Мая́ки уж точно).
К тому моменту, когда Маэстро, Ассистент и Дина подошли к описанному автором скорее по мечтам, чем по памяти столу, там царило напряженное молчание. Сидевшие визави по длинным сторонам одесские и румынские комсомольцы, выпив по одной чарке за нерушимую дружбу, замерли в ожидании главного вопроса. Год назад произошли чехословацкие события, которые советская сторона трактовала как акт братской помощи, а румыны и остальной мир, ну, несколько иначе. Застолье в «Красной» было обречено на непримиримый и опасный для одесситов идеологический спор.
После того как вновь прибывшие были рассажены и за их «счастливую ногу» было выпито, главный румынский комсомолец решительно отложил вилку с ножом и громко по-русски сказал:
– Согласитесь, что ввод советских танков в Чехословакию был, по существу, вторжением!
Во всем ресторане стало тихо, как в сурдокамере. «Красная» застыла в ожидании.
Мы воспользуемся этой паузой, чтобы не только собравшимся за столом, но и вам представить главного героя, которого автор, до поры выступавший под именем Ассистент, именовал Маэстро.
Представление героя
Давным-давно, лет двенадцать назад, на Земле, которую с расстояния, как от Москвы до Калязина или, скажем, Осташкова (только сверху), обозревали космонавты и находили оттуда ее прекрасной, жил Ярослав Кириллович Голованов, написавший немало правдивого (и лучше других всех) о покорителях околоземного пространства; издавший увлекательный, серьезный, а специалисты говорят, и энциклопедический труд о Генеральном конструкторе Сергее Павловиче Королеве и отечественном ракетном деле; опубликовавший монументальный фолиант об истории мировой космонавтики «Дорога на космодром» – от Икара до Гагарина – и три удивляющих тома своих записных книжек с характеристиками времени, событий и людей; придумавший и осуществивший цикл в высшей степени образовательных и блестяще написанных «Этюдов об ученых»; напечатавший, будучи научным обозревателем в той еще «Комсомольской правде», двадцать книг, переведенных на два десятка языков, около полутора тысяч отличных очерков, репортажей, интервью с выдающимися людьми науки, техники, медицины – от Петра Капицы до Льва Ландау (впрочем, от одного до другого ходьбы было шагов сто) и друживший обильно, верно, весело. А когда подступило одиночество, то и отчаянно.
Перечисление части того, что составляло жизнь Ярослава Кирилловича, похоже на портрет одесского стола, вкус которого нет способа описать, только напомнить. Что я вам напомню про Голованова, если вы не читали его, не видели и не имели случая с ним общаться? Попробуем его представить.
Он был артистичен и великолепно чувствовал аудиторию. Даже если беседовали вдвоем, он имел в виду кого-то третьего и говорил с тобой, обращаясь к нему. Это был не бог. Это был зритель, который всегда существовал, сколь велика (или мала) ни была компания собеседников. И он был главным для Голованова.
Близкие друзья из ефремовского «Современника» провоцировали Кириллыча на попытку сценического опыта, однако Яро́ша, как звали его Табаков и другие актеры, не думал второй раз менять профессию. И правильно: единственная роль, на которую он подходил безоговорочно, – роль Ярослава Голованова. Хотя в его исполнении жизнь этого блестящего и вовсю принадлежащего времени персонажа грешила иногда неточными мизансценами, запутанными сюжетами отношений и неожидаемым для зала драматизмом развития лирической канвы до поры успешного сюжета.
Казалось, он был назначен жить в своем доме, населенном знаками общений и путешествий, в окружении детей (которые, конечно, несколько бы мешали) и любящей, умной, заботливой, не соревнующейся с ним женщины, занятой (при его участии) воспитанием и хозяйством, с частыми и задушевными дружескими встречами, не старея вовсе, а только седея и работая, как привык, много и всласть. Но квартиры свои он оставлял: одну – первой жене, другую – второй, в третьей ему даже не было предусмотрено место, и жил он последнее время на казенной (правда, неплохой) писательской даче один. И этого последнего времени было немало.
Дачу в Переделкине он заполнил вещами, уцелевшими от разводов, большой библиотекой, книги которой внимательно читал, делая необходимые для своих работ выписки. Вместе с его собственными размышлениями, записями бесед, заметками они хранились, разобранные по темам или алфавиту, в огромных папках-досье или в записных книжках, которые он вел полвека, упорядоченных по годам и пронумерованных от № 1 до № 120.
В записной книжке № 48 читаем:
«…Панкин (главный редактор «Комсомольской правды». – Ю.Р.) дал нам с Ростом задание: провести подписную кампанию на Украине. Маршрут Харьков – Киев – Одесса. Надо организовать телепередачи, выступить перед комсомольским активом, устроить встречи с читателями. Для совращения комсомольского актива нам выдали гору ручек и блокнотов – и даже два чемоданчика-кейса, которые мы должны подарить самым отличившимся…» (Я, правда, помню один. – Ю.Р.)
«Отлично прошлись мы сегодня с Юрием Михайловичем по винным погребкам города Одессы… Потом мы долго гуляли и разговаривали гекзаметром».
«Вечером секретари одесского горкома комсомола устраивали банкет в ресторане гостиницы “Красная” в честь секретарей ЦК комсомола Румынии, на который мы были приглашены. На банкет мы опоздали, а когда пришли, сразу почувствовали какую-то напряженку. Наши сидели по одну сторону стола, румыны по другую и молчали. Наконец один из румынских секретарей сказал…»
Что сказал, вы знаете. Совпадения исключены. Описываемые события реальны, как реален и Маэстро – Ярослав Кириллович Голованов. Как реальны Ассистент – автор, Дина – Дина и все остальные участники под своими именами.
Вернемся, однако, в «Красную».
Подписная кампания в Одессе-2
– Согласитесь, – с нажимом сказал главный румынский комсомолец по-русски, – согласитесь, что ввод советских войск в Чехословакию был, по существу, вторжением.
«Красная» – после банкета – замерла в ожидании. И тут в мертвой тишине раздался высокий громкий голос откинувшегося на спинку кресла Маэстро:
– Да какое там вторжение? Опомнитесь! Это была чистой воды оккупация!
Некоторые посетители аккуратно, не отодвигая стульев, выползли из-за столов и на цыпочках, не расплатившись, двинулись к выходу. Официанты попятились за бархатные кулисы, игнорируя неоплаченные счета. Дамы незаметно, под скатертями, стали снимать кольца.
Противоборствующие стороны ошалело посмотрели друг на друга и все вместе уперлись взглядом в излучающего спокойствие Маэстро, который, как было объявлено, прибыл из столицы. Потом они молча выпили. Говорить было не о чем. Румыны получили больше, чем просили. Одесситы не впутались в отношения между Прагой, Москвой и Бухарестом. Дальнейшее застолье потеряло политический смысл и постепенно стало превращаться в рутинную и безопасную для окружающих комсомольскую попойку.
Посетители ресторана вернулись на свои места.
– Ступай, проводи Дину, – сказал Маэстро Ассистенту на ночной Пушкинской улице после банкета, – а я пройдусь до гостиницы. Дети, любите друг друга! Прощайте друг другу!..
Финал напутствия Ассистент, который, рухнув на заднее сиденье такси, тут же обнял левой рукой благосклонную секретаря, как оказалось, райкома комсомола по школам, не слышал.
– …Как я завидую молодым, особенно молодому. Первенца назовите Славиком! – проповедовал на пустой улице Маэстро, пытаясь сойти с места и сообразить, в каком направлении ему идти.
Красавица жила на улице Таирова в одесских Черемушках, и ехали они не быстро. Ассистент целовал ее волосы и думал, удобно ли будет завтра рано встать и, не будя Дину, вернуться «Большую московскую» проведать Маэстро, как он там один. Потом Ассистент обнял спутницу довольно-таки вольно и, положив голову на плечо, жарко задышал в ухо.
Проснувшись от того, что машина остановилась, он сделал обаятельную улыбку, посмотрел налево и, увидев шофера в усах, сообразил, что сидит на переднем сиденье.
– Как неудобно получилось, – сказал он вслух, не помня, получилось ли что-нибудь вообще, и полез в карман за деньгами.
– За вас уплочено, – без сочувствия сказал таксист.
«Господи, какой стыд», – подумал Ассистент и, захлопнув дверцу, увидел Маэстро, который последние метры пути к гостинице преодолевал на коленях. Ассистент поднял товарища, и они, являя собой действующую модель патриотической скульптуры «Сильнее смерти», впали в вестибюль.
– Ну?! – спросил Маэстро с пристрастием.
– Не знаю. Заснул.
– Зачем я должен перед всеми? – Маэстро трагически закинул голову. – Зачем я жертвовал собой?
Утром, пока горничная заштуковывала две аккуратные дырочки, протертые Маэстро на коленях накануне ночью, гладила его костюм и рубашку, Ассистент сходил в гостиничный буфет.
– И кефир, как врага народа, поутру я за горло тряс, – весело сказал он, передавая сидящему за столом в цветных импортных трусах и что-то пишущему в блокнот Маэстро бутылку с серебряным рыльцем на широком горлышке.
– Неплохо для оскандалившегося Ромео. Я имею в виду кефир. Учить вас надо, молодых. Личным примером!
Вошедшая в номер с одеждой Маэстро коридорная нашла постояльцев совершенно живыми и благоухающими. То есть готовыми начать день.
Лучшим местом для этого был «Гамбринус», лежащий у них буквально под ногами. Спустившись в подвал, они обнаружили, что в субботу пивная заполнена и днем. Мест не было. Крупная Рая с подносом, на котором разместилось не менее дюжины кружек, заметила их.
– Лизы еще нет, – сказала она приветливо.
– На день рождения мы придем, когда званы, а сейчас, милая, – проворковал Маэстро приобняв Раю пониже подноса, – мы зашли просто выпить по кружечке пива.
– Девушка, девушка! – закричали из-за стола, где сидели по виду филологические студентки, прочитавшие про Сашку-музыканта и решившие вдохнуть атмосферу «Гамбринуса». – Когда вы к нам, наконец, подойдете?
– Когда подойду?.. А вам здесь вообще делать нечего, – сказала Рая беззлобно и с подносом на руке повела приятелей в глубь подвала, где у самой эстрады со старым украшенным резьбой пианино стояла изображавшая стол широкая и низкая бочка. За ней сидел в одиночестве крепкий молодой мужчина.
– Виталик, это наши с Лизой гости. Не возражаешь? – сказала Рая и сразу поставила три кружки пива.
– Позвольте вас угостить, э-э… – Маэстро сделал паузу, которую немедленно заполнил хозяин стола.
– Виталик. Виталик Поздняков, моряк дальнего плавания, – он протянул крепкую руку. – Откуда?
– Сейчас мы из Харькова проездом, – ответил на рукопожатие Маэстро, сделав на лице доверительную многозначительность. – А вообще из Москвы.
– Понимаю, – тонко улыбнулся Виталик. – Много, значит, ездите. А сами из Москвы?
– Именно!
– А у меня сестра в Москве. Может быть, вы ее встречали? Она кассирша в ГУМе. Надя.
– Да вы представляете ГУМ?
– Знаю. Бывал. Но у нее примета – не спутаешь.
– Какая же? – Маэстро, наклонив голову, внимательно глядел ему в глаза.
– Примета у нее – зад в восемь кулаков шириной.
Маэстро деловито раздвинул кружки и отмерил между ними расстояние.
– Это ваши кулаки, а у нее муж – боцман. Накиньте еще сантиметров десять.
– Зна-ачительно – восемь кулаков!.. А талия?
– В том-то и дело – талия есть. Пять кулаков в линию.
– Золотое сечение! – даже как-то крякнул от восхищения Маэстро.
– Боцман на даче вырезал внизу калитку по форме и двери в ванную расширил, чтоб Надя проходила, не цепляясь.
– Могла бы боком проходить, раз вы говорите, талия есть, – вмешался в разговор Ассистент.
– Боком ей грудь мешает, – сказал Виталик. – Для работы он ей специальное сиденье сделал в кассе. Нормально. А в театре она ни разу не была. Не стоять же всю постановку.
– Вот о чем надо писать! – громко произнес Маэстро, обращаясь скорее к посетителям, чем к собеседникам. – Считаем! Кресла в зрительных залах – пятьдесят сантиметров. Хорошо, шестьдесят. Кулак сантиметров двенадцать-тринадцать. Множим на восемь. Ну, и как этой в известном смысле замечательной женщине приобщаться к театральной культуре, если ширина ее жопы за девяносто сантиметров?
– Мечтаете, мальчики? – Рая поставила еще по кружке и пошла к другим столам.
Все трое оглянулись на уходящую в глубь «Гамбринуса» официантку.
– Максимум шесть, – сказал Виталик.
– А там восемь! – и они задумались.
– Куда вы дальше, в Москву? – прервал молчание моряк.
– Таганрог, Керчь, Мариуполь… – почему-то произнес Маэстро.
Виталик Поздняков внимательно осмотрел сидевших напротив приятелей, одетых среди ясного с проблеском одесского дня в вечерние тройки, их гладкие после вчерашнего банкета доброжелательные лица, рыжеватую клинышком бородку старшего, затемненные слегка стекла очков младшего, посмотрел в их честные (немного слишком) глаза и спросил:
– Гастроли? – он сделал руками пассы, имитирующие сдачу карт.
Маэстро посмотрел на Ассистента, и они оба отрицательно покачали головой. Молодой положил левую кисть на бочку, правой сделал движение, словно бьет кием по шару, еле заметно кивнул в сторону старшего, закатил глаза вверх, дескать «О!», и в ту же секунду перестал существовать для Виталика Позднякова, моряка дальнего плавания. Точнее, для него в этом гудящем и позвякивающем подвале все перестали существовать, остался один Маэстро, на которого он теперь смотрел с обожанием. Он увидел игрока из тех, о ком рассказывают легенды, чьи удары, обросшие фантастическими подробностями, безуспешно пытаются повторять во многих бильярдных. В том числе и на Пересыпи, где Поздняков был королем. Он поднялся:
– Приходите к нам через час. Пусть на вас хлопцы посмотрят. Прошу!
– Играть мы не будем, сам понимаешь, – покровительственно переходя на «ты», сказал Маэстро.
– На наших-то столах…
Когда морячок ушел, Ассистент сказал:
– Кажется, мы вляпались, – он полез в карман за расплатой и вместе с деньгами вытащил клочок бумаги: «В субботу в 7 вечера в “Гамбринусе”. Дина».
– Видишь, все сходится. Пошли! – оживился Маэстро. – Учить вас надо, молодых, всему вас надо учить.
Ассистент в ранней молодости поигрывал в открытых бильярдных на Трухановом острове в Киеве. Он дружил с трубочным мастером Федоровым, в прошлом профессиональным бильярдистом, слышал его рассказы и даже прочел книгу Гофмейстера «Искусство игры на бильярде». Маэстро, тоже случалось, подходил к столам. Правда, на них бывало бог знает что, но только не шары.
По залитой теплым солнцем Одессе они дошли до летнего павильона на Пересыпи.
Увидев двух персонажей в тройках, игроки остановились, сидящие на скамейках болельщики встали, Виталик положил кий и почти побежал навстречу. Поздоровавшись, Маэстро подошел к столу, пощупал борт, постучал по плите, потрогал сукно и сказал:
– Да, не Гарднер!
Тут он был прав, поскольку этот самый Гарднер, кроме посуды, ничего не выпускал.
– А кий не Страдивари, – почтительно пошутил парень в вискозной безрукавке.
– Когда Маяковский играл с художником Малявиным, – Маэстро самодовольно погладил бородку, словно он был этому свидетель, – пустой ящик из-под пива стоил двадцать копеек. На те деньги. Знаешь, зачем нужен ящик?
– Чтоб встать на него и все видеть из второго ряда.
– Молодец! Ну-ка, покажи, что умеешь.
Парень в вискозной рубашке объявил седьмого к себе дуплетом в угол. Приложился и, клапштосом вогнав шар в лузу, посмотрел на Маэстро. Тот отпил пиво, которое принес Виталик, и одобрительно кивнул.
– А свой где? – тихо, на ухо, шепнул ему Ассистент.
Маэстро строго посмотрел на него.
– Об этом мы сейчас и поговорим, – он оперся на стол рукой и скорбно опустил голову. – Где теперь культура своего, где красота его вращения? Где, наконец, национальный образ траектории движения шара? Геометрия Евклида исчерпала себя на бильярдном столе. Она ведет в тупик. Кто бы ни победил, все в проигрыше. Посмотрите Лобачевского, изучите его, и вам станут доступны удары, которых не бывало у старых мастеров. Трехмерный шар вошел в противоречие с двухмерной графитовой плитой. Это противоречие можно и нужно преодолеть. Неевклидовый бильярд уже пришел.
– А где можно увидеть Лобачевского?
– В библиотеке, – ответил Маэстро с лукавством, и все расхохотались, понимая шутку.
– Покажите хоть один удар Лобачевского!
– Для этого нужен нелинейный соловьевский кий, а он у меня в гостинице.
Маэстро купался в лучах восхищения, он говорил о сортах дерева, годных для выдуманного им соловьевского кия, о титановых стержнях и магнитных замках складного чуда. Он вжился в образ, но любой жест мог его разрушить.
– Ну, хоть один удар!
– Ребята! – миролюбиво и уважительно сказал Ассистент, беря Маэстро под руку. – Для вас это забава с небольшим заработком. Для нас – работа. Мы на отдыхе.
Маэстро покровительственно улыбнулся.
Ровно в семь к «Гамбринусу» пришла красавица Дина, взяла под руку Маэстро, подмигнула Ассистенту, и они втроем мимо длинной очереди пошли на день рождения официантки Лизы. Юбилярша стояла у стойки в открытом сарафане с белым передником и резала на куски вяленую престипому.
– Ой, извиняюсь, у меня руки в рыбе.
– Подарки! – сказал Маэстро и протянул ей слегка неработающий японский транзисторный приемник, предназначенный вообще-то чемпиону по распространению печати, набор цветных фломастеров (для распространителей похуже) и известный читателю и Дине альбом рисунков космонавта Леонова и художника Соколова с авторскими подписями, изготовленными тут же. Подошедшая Рая, получив свой альбом (Леонов и Соколов нарисовали их, видно, немало), посадила гостей за знакомую нам бочку, принесла пива и престипомы. Они немедленно выпили за здоровье Лизы, потом Дины и осмотрелись.
Теперь на полукруглом помосте под сводчатым потолком расположились музыканты. За пианино сидел сухощавый старик с длинным лицом. Он, то и дело поглядывая в зал, стучал по клавишам, не путая себя разнообразием нот: «Ум-па-ум-па – ум-па-па». Аккомпанемент его был лапидарен и в меру усерден.
Скрипач же со своей потертой скрипкой, снабженной усилителем, чтоб быть услышанным в гомоне забитого до предела подвала, был виртуозен. Его полное лицо с блуждающей улыбкой светилось радостью понимания звука и владения им. Он заставлял инструмент петь и плакать и в мелодиях, которые ему заказывали, находил разнообразие и дикую лихость, размытую, впрочем, тоской. Заказывали какую-то советскую ерунду: «Ландыши», «Мишку», «Манечку»…
– Попроси их сыграть что-нибудь одесское, – сказал поглянцевевший Маэстро, уверенно обнимая Дину.
Ассистент поднялся на помост.
– Как вас зовут? – спросил он скрипача в паузе.
– Миша Мочман, а это старик Певзнер.
Старик Певзнер повернулся от пианино всем корпусом.
– Идите, что я вам покажу, – он открыл крышку инструмента и достал том Куприна с бумажными закладками. – Вот, читайте: «…приходил аккомпаниатор, покончивший какое-нибудь стороннее дневное занятие у портного или часовщика…». Это про меня. Я был учеником у закройщика Збаровского, а вечерами играл. И вот здесь: «Откуда-то добыли и последнего по времени Сашкиного аккомпаниатора». Это тоже про меня. На самом деле его звали Яшка.
Ассистент оглянулся на Мишу Мочмана. Тот сделал гримасу, обозначающую – что, мол, делать, было. И, прижав скрипку подбородком, развел руками.
Старик Певзнер спрятал книгу и закрыл крышку. Ассистент протянул рубль и попросил:
– «Прощай, моя Одесса, прощай, мой карантин».
– Такой грамотный заказ. А вы откуда? – спросил Миша.
– Вообще из Москвы. А теперь из Харькова, проездом.
– Таганрог, Керчь, Мариуполь? Слышали о вас. Больше денег не надо, мы будем играть вам так. Имеете уважение.
Веселье разгоралось. Появились первые танцующие. Лиза, покончив с престипомой, взялась за бельдюгу. Дина, не покидая объятий Маэстро, положила руку на колено Ассистенту. Перекрывая шум споров и звон кружек, в плотном табачном дыму Миша Мочман и старик Певзнер играли без перерыва.
«…Мама, мама, что я буду делать, когда настанут зимние холода?..»
«…Соль в мешочке, соль в горшочке, соль в корзинке, соль в ботинке. Словом, соль нам делает дела. Ах, зачем нас мама родила?»
«…Невеста же, инспектор финотдела, сегодня разоделась в пух и прах – фату мешковую надела и деревяшки на ногах».
– А в это время НЭП гулял! – весело пропел Маэстро, перекрывая музыку и шум.
И вдруг к ним, почти бегом, но сохраняя степенность, приблизилась Рая без подноса.
– Скорее! Показывают!
По липкому уже полу они поспешили за ней в директорский кабинет, где вокруг маленького телевизора «Юность» сгрудились несколько официанток. На экране, вольно расположившись в кресле, невыносимо обаятельно вещал Маэстро. Рядом с неплохо поддельным интересом ему внимал Ассистент.
– Вот они! – закричала Рая. Все оглянулись, не веря своим глазам.
– Какой подарок к дню рождения! – чуть не плакала от умиления Лиза. – Тише, тише!
«…кузница журналистских кадров…»
Сияющие глаза Дины, устремленные на Маэстро, выдавали ее причастность к триумфу.
«Ежедневный тираж составляет…»
Все затаили дыхание.
«…около миллиона…»
Одесса колыхнулась. Из открытых окон ни в чем не повинных жителей несся высокий голос московского визитера. Пытавшиеся увернуться переключались на республиканский канал, но и там спасения не было.
«…награждена орденом Ленина номер один».
В Харькове была та же картина. И в Киеве…
В тот год Украина была отмечена небывалой подпиской на газету.
Представление героя
(продолжение)
Журналистика принадлежит времени, и время это вянет и желтеет в газетном листе, а сами журналисты, как хороши бы они ни были, уходят вместе с эпохой, которую они проживали и описывали. Голованов – из тех редкостей, о которых хочется напомнить старому его читателю и рассказать нынешнему.
Он вырос в театральной семье (отец основывал Театр транспорта), окончил ракетный факультет МВТУ им. Баумана, пару лет проработал в НИИ-1, которым руководил Келдыш, в 1958 году пришел в журналистику, в «Комсомольскую правду», где проработал научным обозревателем до конца дней.
– Журналистская слава, – откинувшись в кресле, закинув ногу на ногу и прищуриваясь от дыма сигареты, учил меня Кириллыч, – это когда твое имя шепчут девушки в редакционном коридоре.
Думаю, его имя начали шептать после того, как он, проплавав рыбаком на сейнере, написал повесть «Заводная обезьяна» и скоро стал членом Союза писателей, что для журналистов того времени было знаком вожделенной интеллектуальной кастовости. Членов союза в «Комсомолке» работало немало, хотя в настоящие писатели, на мой взгляд, вышел тогда со своими «Соленым арбузом», «Дождичком», а позже удивившим надолго и по делу «Альтистом Даниловым» один Володя Орлов, непременный герой знаменитых газетных капустников, автором, режиссером и основным актером которых был Ярослав Кириллович. Он был маэстро, я – ассистент, стажер отдела новостей. Тексты капустников у меня не сохранились. Они казались тогда остроумными и острыми. Наверное, так и было. Секретарь партбюро Паша Михалев, редактор отдела спорта (который, кстати, и взял меня, беспартийного, на работу из Питера), защищая нас от руководства, по поводу которого мы острили, просил рассматривать упражнения капустной труппы как открытое партсобрание. За все время он лишь раз вмешался в процесс представления. Перед заполненным Белым залом, куда набивалось гостей, как на модную премьеру, мы распевали песню про американского газетного магната, хотя у Голованова катастрофически не было музыкального слуха:
За океаном старый Херст
Доход считает монополий.
У нас на Хер…
У нас на Херста Панкин есть,
Он Херста ихнего поболее, – и т. д.
После представления Михалев подошел к Голованову:
– Борис (главный редактор Б.Д.Панкин. – Ю.Р.) может обидеться. В тексте какая-то двусмысленность.
– А ты скажи ему, что мы имели в виду «поборет».
Голованов был партийцем. Он прагматически рассчитал, что карьера научного журналиста и тем более секретная космическая тема будут недоступны без партбилета. Это была не его игра, но ее условия он принял как необходимые для работы в газете. Думаю, по обыкновению, рассчитал, сделал, как решил, а потом забыл об этом думать. Правда, спасал многих на собраниях, и меня в том числе. И само собой получилось, что стал Ярослав Кириллович членом редколлегии с ее спецкормушкой, где у огромной Глафиры ночью, после подписания номера, можно было выпить рюмку водки. А затем, отказавшись от номенклатурной в масштабах газеты должности, которой тяготился, ушел на волю, в научные обозреватели. По-моему, все-таки с сохранением буфета.
Десять лет он был специальным корреспондентом «Комсомолки» на космодроме Байконур. Лучшим, безусловно. Он знал всех. Его читали. Его любили и доверяли ему.
Возьмите книгу о Королеве (ее отлично переиздал ракетный конструктор, профессор и лауреат Юрий Чудецкий, с которым Голованов познакомился на первой лекции в МВТУ и дружил более пятидесяти лет), прочтите главы о полете Гагарина, Терешковой, Леонова… Хотя бы эти главы.
Документальную прозу писать нелегко, факты не додумаешь, образы не дорисуешь. У Голованова понимаешь, как все было и что произошло на самом деле. Он начал собирать материал еще при жизни Сергея Павловича и напечатал сначала вторую часть этой огромной книги – о достижениях в космосе. А первая – о войне, о трофейных ракетах, которые помогли наладить поначалу производство экзотического по тем временам оружия, о лагерной жизни будущего генерального конструктора – ждала печатного станка много лет.
Голованов и сам собирался лететь, убедив Королева, что его полет идеологически превратит пребывание человека в космосе в достойное внимания, но не героическое событие. Ракетный инженер, журналист, наблюдательный человек, он сможет увидеть на орбите больше и описать увиденное лучше, чем квалифицированный армейский летчик, из которых готовили космонавтов. К тому же орденов ему не надо, и на встречах с журналистами он в карман за словом не полезет. Насчет ордена – не знаю. Все остальное – действительно так. Включая журналистов.
В год столетия В.И.Ленина был запуск, и опытный телекомментатор Юрий Фокин, который работал на космодроме давно, сказал, что он ставит дефицитную на Байконуре бутылку коньяка за оригинальный вопрос, которого еще не было в эфире.
– Неси бутылку, Юра! – тут же закричал Голованов.
– Сначала вопрос.
– А пожалуйста: столетию со дня рождения кого вы посвящаете свой полет?
Смерть Королева помешала Кириллычу отправиться в космос.
Голованов был любознателен, скрупулезен и не ленив. Он много писал, круг его интересов был шире тем, которыми он занимался, однако конвенцию сыновей лейтенанта Шмидта не нарушал и на чужой территории, где, к примеру, работал отличный знаток ядерных проблем, его коллега и товарищ Володя Губарев, замечен, кажется, не был. Жизнь просторна. Всем хватает пространства. Были бы талант и азарт.
Одно время он был увлечен поисками снежного человека, следов пребывания мамонта, якобы жившего в Сибири всего двести-триста лет назад, и лох-несского чудовища. Это не помешало ему написать смешные заметки-розыгрыши «Стучит сердце мамонта» и о девочке, упавшей на землю в межгалактическом «яйце», с такой научной достоверностью, что долгие годы в газету приходили письма от трудовых коллективов и солидных учреждений с предложениями взять на баланс прожорливого мамонта, а девочку, вылупившуюся из скорлупы и сразу знавшую семь языков, включая русский (что упрощало общение с ней), на воспитание.
Знаменитые ученые (практически весь литерный ряд партера) были твердой, честно заработанной валютой Ярослава Кирилловича… Раз-два в год я ходил с Головановым в гости к Капице, где Петр Леонидович брал у него интервью о том, что делается вокруг. На самом деле академик был очень хорошо информирован, однако игру эту любил. Нас кормили обедом с обязательно початой бутылкой грузинского вина, и, как мы ни хотели произвести приличное впечатление, эту бутылку все-таки допивали. Голованов элегантно целовал руку жене Капицы Анне Алексеевне, благодарил за чудесные котлеты, и они с Капицей садились к камину. Петр Леонидович – в мягкой клетчатой рубахе с галстуком, светлом свободном пиджаке и серых коротковатых брюках, из-под которых нет-нет да и выглянет белье (значит, мы встречались в холодное время года), Ярослав Кириллович – в водолазке и приличном пиджаке. Я – в стороне, с фотоаппаратом или без него.
– Что в газете говорят, как Солженицын, где он, чем занимается?
И мы что-то плетем. Устав от наших откровений, Капица говорит:
– Что я вас мучаю. Совсем забыл: Александр Исаевич ушел от меня за час до вашего прихода.
Голованов охотно подыгрывал хозяину, изображая изумление, огорчение или восторг. Капице казалось, что он сам ведет разговор, между тем Слава без нажима, вскользь руководил беседой и выводил ее туда, где была информация, интересующая его для дела. В те поры он писал очерк о Ландау. Как раз на него в разговоре совершенно случайно и вышли… Потом, спустя время, он при мне читал текст самому Ландау. Его жена, Кора Терентьевна, провела нас в гостиную на первом этаже, и мы ждали, когда над головой затихнут шаги командора. Собранный по частям после тяжелейшей автокатастрофы, великий Дау учился ходить. Голованов хотел, чтобы я снял Льва Давидовича, но он устал, мне было жалко поднимать его из постели, вести к окну. Вообще, мне было его смертельно жаль. Голованов прочел очерк вслух. Ландау понравилось. Мы вышли из дома, и Голованов сказал:
– Это был гений науки.
В нашей совместной со Славой жизни было три великих ученых. Физик Капица, физик-теоретик Ландау и физхимик Семенов.
Визит к нобелевскому лауреату
Накануне мы праздновали, однако в десять утра, излишне розовые и чрезвычайно причесанные, стояли у дверей нобелевского лауреата Николая Николаевича Семенова в доме на Фрунзенской набережной. Ярослав Кириллович Голованов угрожал взять интервью в канун девяностолетия ученого, я полагал (если удастся навести на резкость) сделать фотографическую карточку.
Излишнюю суетливость, выраженную в бессмысленном перекладывании дрожащими руками объективов в сумке, я был склонен приписать волнению от встречи со знаменитым физхимиком. Однако Кириллыч, строго посмотрев на меня трезвым взглядом, сказал:
– Нас могут спасти только хорошие манеры.
Дверь открыла седая пожилая женщина интеллигентного вида. Я церемонно поцеловал ей руку и сдержанно кивнул другой, что моложе, в вытянутой кофте.
– Первую ошибку мы уже совершили, – шепнул мне Голованов, – ты поцеловал руку домработнице и был весьма холоден с женой.
В большой комнате за письменным столом при полном параде, то есть одетый не хуже Голованова, сидел академик. Он смотрел на противоположную стену, где висело большое полотно, изображавшее Николая Николаевича довольно молодым. Правда, не таким молодым, каким он вместе с Капицей красовался на знаменитом парном портрете кисти Бориса Кустодиева в доме Петра Леонидовича.
На этой картине Семенов был изображен один. И по живописи уже видно, что он – ученый с мировым именем, а на кустодиевском еще не видно, поскольку знаменитый художник едва ли предполагал в двадцатых годах, что пишет двух будущих нобелевских лауреатов: горбоносого красавца Семенова и Капицу с трубкой.
Семенов премию получил много раньше Петра Леонидовича, но у него не было парного портрета. И Капица довольно долго утешался тем, что известный портрет у него.
Теперь Николай Николаевич смотрел на холст и готовился ответить на вопросы лучшего научного обозревателя, а Ярослав Кириллович, понимая масштаб фигуры, элегантно положил ногу на ногу и достал ручку.
Всем своим видом Голованов являл собой образ профессионала, подготовившегося к беседе с выдающимся ученым, достойно проживающим земную жизнь и создавшим теорию цепных реакций. Жаль, что работал он в области химической физики, а не в сфере отношений между людьми. Цепные реакции взаимопонимания, сострадания, добра… Может быть, теоретическое обоснование их помогло бы найти кратчайший путь к воспламенению любви человека к человеку и взрыву душевной щедрости. Впрочем, одному, даже с дюжиной учеников и последователей, можно реально помочь всем, но не по силам помочь каждому.
– Николай Николаевич, – вскричал Голованов тенорком, заглядывая в блокнот, впрочем, совершенно чистый. – Давно хотел задать вам один вопрос, – он откинулся на спинку кресла, широко закурил (спросив, разумеется, позволения). – Давно хотел…
Мхатовская пауза повисла в комнате. Семенов подался вперед в напряженном ожидании.
– Да! – решительно произнес Голованов, несколько по-куриному наклонив голову набок. Чувствовалось, что начать разговор ему нелегко. Академик понял серьезность момента и озабоченно посмотрел на жену, сидевшую под портретом. Та ободряюще улыбнулась.
– Давай, Кириллыч! – в свою очередь ободрил я Голованова.
– Давно, очень давно хотел я узнать, Николай Николаевич… – длинная затяжка для смелости, и как в омут: – А что, к примеру, вы помните из детства?
Николай Николаевич, чье детство пришлось на начало двадцатого века, озадачился глубиной и историзмом вопроса. Я в восхищении посмотрел на Ярослава Кирилловича. Однако! Цусима, революция 1905 года, Кровавое воскресенье, Первая мировая война, октябрьский переворот, наконец…
Семенов думал. Молчание затягивалось. Жена академика нервно встала и вышла из комнаты, и он остался один на один с Головановым. (Мной, как бесконечно малой величиной, можно в этой ситуации пренебречь.)
– Ну-с, – сказал Голованов, потирая руки, как домашний акушер, – может быть, в детстве вы пасли гусей?
– Нет-нет! – довольно быстро сказал нобелевский лауреат. – Я гусей не пас. Ни в детстве, ни потом.
Голованов поднялся, подошел к окну и, оглядев аудиторию, которую, как мог, представлял я один, заложил руки за лацканы пиджака:
– Жаль, Николай Николаевич! Жаль, что вы не помните, как пасли гусей…
– Но я не пас гусей…
– А что же вы делали, если не пасли гусей?
– Самое первое воспоминание, Слава, – то, как я провел линию.
– Какую линию?
– Прямую. Совершенно прямую линию…
– Ну, линию… Вот если б вы пасли гусей…
– Что же теперь делать? – растерянно сказал академик и посмотрел на распахнутую дверь, откуда появилась его жена. Я тоже посмотрел – и увидел у стены на спинке стула темно-синий пиджак, увешанный золотыми звездами Героя, многочисленными орденами Ленина и прочими…
– Давайте вас сфотографируем, – сказал я, разряжая обстановку.
Жена облегченно вздохнула:
– Давайте.
Семенов перехватил мой взгляд, отрицательно качнул головой и сказал:
– Пусть стоит!
Он сел на свободный стул и замер, глядя на пиджак-монумент, как на прошедшие с пользой годы. Он думал о своем, совершенно не замечая меня. Может быть, он даже инспектировал детство, пытаясь отыскать в нем эпизод, удовлетворяющий высокие требования Голованова.
– Далековато они друг от друга, – шепнул я жене академика, и мы аккуратно придвинули Николая Николаевича вместе со стулом поближе к пиджаку. Семенов не пошевелился, лишь перевел взгляд с наград на жену. Это была удача.
– Встаньте повыше, – попросил я ее. – А теперь правее. Еще правее. Хорошо!
– Не проще было бы подвинуть собственно пиджак? – спросил Голованов, обладавший как бывший инженер-ракетчик незаурядным логическим мышлением.
– Композиция, Кириллыч, – нашелся я.
– Надеюсь, ты закончил творческий процесс, – он сел на стул с пиджаком и наклонился к Семенову.
– Вернемся все-таки к нашему разговору! – он занес над блокнотом ручку и замер в строгом, вопросительном ожидании.
Однако нобелевский лауреат, взбодренный фотосъемкой, был уже не тот, что в начале беседы. Теперь он обрел решительность и был готов к острой полемике.
– А вы?.. А вы, Слава, что запомнили из своего детства?
– Уж во всяком случае, уважаемый Николай Николаевич, если б я в детстве пас гусей, то запомнил бы это наверняка…
Ярослав Кириллович снисходительно улыбнулся.
– Ну, – сказал Голованов после того, как под одобрительные взгляды хозяев мы, покинув дом, вышли на набережную Москвы-реки, – произвели ли мы впечатление приличных людей?
– Ты спас ситуацию, Славик!
– Наши дружеские отношения, Юрий, может сохранить только правда, какой бы горькой она ни была! Не пойти ли нам?..
И мы отправились в «Пльзень», что в ЦПКиО: по-видимому, обсуждать физико-химические обоснования цепных реакций и теорию взрыва.
Иначе зачем?
Представление героя
(продолжение)
Голованов работал. Дружил. И любил. Результаты его трудов – тексты, книги, фильмы, предназначенные для всех, сохранились. От дружбы остались нежные воспоминания немногих уже, увы, участников этого процесса. От любви – дети.
Еще Ярослав Кириллович всегда стремился ладно устроить свою жизнь. От этого не осталось ничего.
Он был знаком с невероятным количеством людей великих, знаменитых и безвестных. В записных книжках более двух тысяч имен только тех, с кем он встречался и о ком писал. Там же описаны все его друзья. Их было не очень много, и он их не отбирал. Чистая и верная привязанность возникала и долго (на протяжении жизни) держалась на взаимной потребности в необязательном общении.
Впрочем, слово «необязательный» было для него бранным, и он часто обвинял меня в этом грехе, что не мешало нашим отношениям.
– Объясни, зачем ты врешь друзьям?
– Не буду, Славик! – говорю я, знаете ли, чистосердечно.
– Не верю ни единому слову.
Он махнет рукой, мы махнем по маленькой, обнимемся – и ну строить планы.
Слава был обаятелен, когда хотел; терпим, когда обстановка и люди не доставляли ему хлопот; и безучастным, когда житейская ситуация грозила бессмысленными, с его точки зрения, заботами. Его раздражали и тревожили жалобы и сетования на трудности, даже если они исходили от его сыновей. Или от него самого – Ярослава Кирилловича Голованова. Он винил лентяя в безынициативности, бездельника – в отсутствии трудолюбия, хворого – в потворстве недугу и тем пытался освободить себя от напрасной траты сил и времени. (При этом в редакции он часто становился на защиту слабого или несправедливо обиженного, находя аргументы, против которых оппоненты были бессильны.)
Работая, он накапливал энергию для конструирования праздника и участия в нем. На распахнутые для объятия руки он раскрывал свои. Искренне.
После возвращений из командировок он собирал друзей и выступал с отчетом: «Париж (Лондон, Каир, Хьюстон…) – по-своему интересный город…»
Вот он сидит на кухне нашего близкого друга – конструктора полиграфических машин и совершенно вольного интерпретатора Баха Юлика Венгерова (похожего одновременно на Чарли Чаплина и Бастера Китона). Слава приехал из Бурже, что под Парижем, который очень любил и где жил его товарищ – известинский собкор Лев Володин, избранный на Монмартре нашим послом.
Окно первого этажа, выходящее на улицу Хулиана Гримао (где он теперь?), открыто, на столе смешные подарки, которые Голованов привозил друзьям обязательно. Однажды, вернувшись из Сан-Франциско, он накрыл для нас стол из фальшивой еды, и я едва не съел резиновую яичницу. Но сейчас стол, по щадящим нормам мирного и притом рабочего времени, накрыл Юлик, который как раз в момент нашего повествования передает с улицы в окно два эмалированных бидона с пивом, сетуя на то, что в Рыбинске, куда он часто ездит на завод полиграфических машин, вобла есть, а с пивом как раз перебои.
За столом инженер Женя Харитонов, с которым он провел детство в Лиховом переулке, Юра Лифшиц, Юра Чудецкий, Венгеров и я.
– Ну, Славик, приезжаешь ты в Париж, а там кругом французы…
И Славик рассказывает остроумно и весело про Францию, про американский город Хьюстон, про лондонское авиашоу.
Мы слушаем, красавица Лиля, жена Венгерова, мечет на стол, и никто не замечает, как в кухню входит крохотная (меньше полутора метров ростом) седая сухонькая старушка – тетя Венгерова Софья Григорьевна, врач-педиатр, а в далеком прошлом – эсерка, просидевшая восемь лет в ссылке в Туруханском крае еще при царском режиме. («Кто-кто бежал оттуда? – как-то вмешалась она в наш разговор. – Этот большевик Сталин? Но там была одна дорога с ямщицкими станциями, на которых сидела охранка. Вероятно, он сам был агентом».) Тетя Соня молча слушает Голованова и в паузе отчетливо и с укоризной говорит племяннику:
– Вот Слава, он ездит в Париж, в Америку, в Англию, а ты, Юлик, все в Рыбинск и в Рыбинск… Надо интересоваться!
Кириллыч интересовался. И ему было не безразлично, что происходит в мире без него. Он хотел участвовать.
Звонок президенту США
Врать не буду. Днем Голованов встретил меня в редакции:
– В девять вечера будь у Юры в доме с цементными львами и птицами у Покровских ворот. Не опаздывай.
– Что празднуем?
– Избавление человечества от бубонной чумы.
– Стоит того.
Головановский давний друг биолог Юра Лифшиц был в то далекое время начальником большого подразделения белых мышей. И в одной из подведомственных ему лабораторий проводил опыты над жизнерадостными грызунами. Часть из них в научных целях была заражена этой самой чумой и сидела в одной стеклянной банке, зато в другой проживали контрольные мыши, веселые и жизнерадостные вполне.
Закончив рабочий день, Юра, в соответствии с инструкцией, закрыл и опечатал дверь, оставив притворенной зарешеченную форточку для поступления животным свежего воздуха, а сам, положив ключ в карман, прибыл на Таганку к углу переулка Маяковского, где у сдвоенного пивного ларька, именуемого в народе «спаркой», мы (без дам) поджидали его, чтобы обсудить благоприятную эпидемиологическую обстановку в стране.
Едва осушив вторую (по 22 копейки за каждую) кружку, мы увидели подъезжающую к нам милицейскую машину.
– Вот и даму подвезли, – сказал Венгеров, разглядев женщину на переднем сиденье.
– Это не дама. Это моя сотрудница, – сказал Лифшиц с тревогой. – Как она вычислила?
– Знает твои выгулы и водопои, – объяснил Харитонов.
– Что-то рано милиция, – заметил Голованов и ошибся. Машина пришла вовремя. Оказалось, что неопознанный кот, прельстившись несозревшими плодами науки, проник в лабораторию через злополучную форточку и, опрокинув на пол одну из банок, ушел с добычей в город. Остальные мыши расползлись по зданию. Контрольные или зараженные – никто не знал.
Побледневший Юра уехал с милицией, оставив нетронутой третью кружку.
– Интересно, через сколько лет наш друг Лифшиц ее допьет? – задумчиво сказал Голованов.
Кот, однако, оказался не дурак и поел мышей не больных, а здоровых, как мы с вами. И вот теперь мы собрались в комнате огромной коммунальной квартиры, чтобы отпраздновать это событие.
Едва выпили за судьбоносный для нашего товарища выбор неизвестного кота, как с газетного дежурства приехал Ярослав Кириллович Голованов и сообщил, что «Комсомолка» на своих страницах напечатала обращение к президенту Никсону с требованием немедленно вывести войска из Вьетнама, предложив десяти миллионам своих читателей вырезать заметку, запечатать ее в конверт и отправить в Вашингтон.
Ну, все отправили…
– Представляете, – быстро догнав нас, сказал Голованов, – почту от этого вброса немедленно парализовало. Никсон сидит один на один с «ястребами», без доброго совета. Выскакивает к двери, заглядывает в ящик – не пишут!
Все выпили и расстроились. Или наоборот. Расстроились и выпили. Не помню.
– Что делать, Слава? Как спасти ситуацию?
Кириллыч нагнулся к столу и тихо произнес:
– Можно сориентировать его одним-двумя словами. Телефон ведь работает.
– Выпьем за доброе дело и пойдем, – сказал Харитонов, глядя на меня, и одобрительно, но сильней, чем нужно бы, хлопнул по спине. А Голованов, бережно и решительно взяв за плечо, вывел в огромный общий коридор, где на ящике для обуви стоял телефон, и, усадив на детский стульчик с коричневым коленкоровым сиденьем, проговорил с гражданским пафосом:
– Комиссар Белышев лишь дернул за веревочку шестидюймовки. Ответственность за выстрел несет вся команда «Авроры». Мы – твоя команда!
Некоторые кивнули.
– Может, кто-то знает язык лучше? – спросил я с надеждой.
– С немецким президентом я помог бы, – сказал Венгеров. – Anna und Marta baden.
– Много не наговаривай, а то у меня здесь есть недружественная соседка. Она сживет меня со свету, – обреченно сказал хозяин.
Голованов произнес:
– От винта! Ключ на старт! – и набрал 07.
– Слушаю вас.
– Международную, пожалуйста.
Компания в целом одобрила мою решимость.
– Международная слушает. Что у вас? – раздался в трубке другой женский голос.
– Нам надо поговорить с Соединенными Штатами Америки.
– Минутку подождите, я узнаю.
Все пять дверей Юриных соседей по коммуналке приоткрылись и застыли.
– Восток, Запад? – спросила телефонистка.
Я посмотрел на Голованова. Научный обозреватель крупнейшей ежедневной газеты, он должен был знать. И он знал!
– Восток, город Вашингтон.
– В Вашингтоне номер или по справке?
– По справке.
– Адрес?
– Адрес? – повторил я.
– Говори, – твердо сказал Голованов: – Вашингтон, округ Колумбия, Пенсильвания-авеню, дом номер… Да, господи, белый такой дом. Там знают.
Я транслировал это сообщение.
– Не слышу, громче, повторите, какой дом.
Пришлось закричать в трубку:
– Белый, белый такой дом.
– Тише ты, – строго сказал Юра, показывая на приоткрытые двери.
– С кем будете говорить? – после паузы спросили с телефонной станции новым, но все еще женским голосом.
– Давай! – сказала команда «Авроры», и я дернул за веревочку.
– Будем говорить с Никсоном.
– С кем?!
– С Ричардом Никсоном – президентом США!
Канонада захлопывающихся дверей потрясла темный высокий коридор старого московского дома. Соседи закрывались на ключ и гасили свет.
– Ну, – сделал заявление хозяин, – мне здесь больше не жить!
– Не боись, Лифчик, все зависит от того, как разговор сложится, – успокоил его Венгеров. – Может, тебе вообще индивидуальный телефон в комнату поставят.
Товарищи сдержанно согласились.
Молчание в трубке было долгим. Потом что-то щелкнуло, и спокойный мужской голос спросил:
– Зачем вам президент?
Я повторил вопрос обществу.
– Нам-то президент вовсе не нужен, – заявил тонкий стилист Голованов. – А вот о чем мы с ним будем говорить – наше дело!
– Не залупайся, Славик, – строго сказал Венгеров. – Главное – выйти на связь.
– Мы хотим ему сказать все, что думаем о вьетнамской войне. Соединяйте!
– Подождите у телефона, мы узнаем…
В коридоре стало тихо, как в тыкве. В осанке моих друзей появилась лихость, во взглядах – гордость за успешно начатое дело. Ожидание, однако, затягивалось. Вопрос об окончании войны во Вьетнаме висел на тонком волоске телефонной жилы. Вдруг раздался требовательный звонок в дверь. Переговорщики тревожно переглянулись.
– Всё! – сказал Юра мертвым голосом. – Это вам не кот мышей съел.
– Открывай, – решительно сказал Голованов. – Иначе сломают дверь. Лишние деньги на ремонт.
– Какой теперь ремонт? – он пошел к высокой, выкрашенной темно-коричневой масляной краской двери. Звонок повторился.
На пороге стояли две актерки, знакомые Венгерову, Лифшицу и Харитонову еще по театру МГУ «Наш дом».
– Что грустите, мальчики? – жизнерадостно спросила та, что была сильно крупнее подруги, помахивая бутылкой «Столичной».
– Женя! – нервно сказал Голованов Харитонову. – Водку – в холодильник, их – в комнату. И на ключ!.. Ну? – обратился он ко мне, не понижая регистра.
– Молчат.
– В Америку звонят, советуются с коллегами из ЦРУ, – предположил Венгеров. – Ох, что завтра будет делаться на биржах. Может, уже началось.
Все с интересом посмотрели на Юлика. В это время трубка ожила.
– Мы связались с Америкой…
– О!
– …президент спит.
– Только не надо делать из нас идиотов! – высоким голосом закричал Голованов. – Между Москвой и Вашингтоном семь часов разницы. Здесь двенадцать ночи, значит, там еще рабочий день… Хорошо, пусть соединят с вице-президентом! С госсекретарем!
– Все спят! – ответил телефон. – У них был трудный день, ребята. Все устали. Вы тоже ложитесь. Утром позвоните.
И гудки…
– Да они в сговоре. Так мы не кончим войну, – махнул рукой Голованов, и все потянулись в комнату.
– Ну-у, и с кем вы так долго болтали? – игриво поинтересовались дамы. – А мы хотим чаю. Где у вас десерт?
Венгеров взял гитару и вопросительно посмотрел на хозяина. Где-то он уже слышал это слово, но что оно означало, убей бог, вспомнить не мог. Юра задумчиво смотрел в окно на Чистые пруды.
– В холодильнике, – вспомнил Голованов.
Под гитарную версию бессмертной токкаты и фуги Баха, на которую Венгеров положил слова «То ли рыбку съесть…», десерт был вынут из холодильника, разлит по стаканам и постепенно выпит.
– Не дали спасти мир, – пробормотал Голованов, последним вторгшийся в мое засыпающее сознание.
Зато я проснулся раньше других. Дамы ушли, а команда «Авроры», сморенная борьбой со спецслужбами, но не покинувшая своих постов за столом, спала в разнообразных позах, напоминая полотно Кукрыниксов под названием «Конец», рождая, впрочем, воспоминания приятные. Жажда погнала меня в общую кухню, где на одном из шести столов была обнаружена початая бутылка «Можайского» молока. Спасая организм, я выпил молоко и вернулся в комнату, чтобы поставить хозяина в известность о проступке.
– Ты меня убил, – сказал Юра, проснувшись. – После звонка Никсону недружественная соседка увидит, что выпили ее молоко, и я – бомж!
Опечаленный неудачными переговорами с президентом и неловкой историей с «Можайским», я отправился в коридор, чтобы обуться и уйти домой, но, зашнуровывая ботинки, увидел в ящике для обуви небольшой, словно припрятанный на утро, пузырек с молоком. Странные нравы в этой квартире, подумал я и, желая отвести удар от Юры, вылил это молоко на кухне в выпитую мной пустую бутылку, тем самым исчерпав инцидент.
Через две недели, вернувшись из командировки на Чукотку, я встретил Ярослава Кирилловича Голованова в коридоре редакции:
– Ну ты молодец!
– Да я что – комиссар Белышев, главное – команда «Авроры». А идея-то была твоя.
– Положим, к тому, чтоб влить аппретуру «Сочи» для чистки белой парусиновой обуви в бутылку из-под молока, старик Голованов никакого отношения не имеет.
– И что? – похолодел я.
– Отравление на фоне звонка в Америку. «Скорая помощь». Героические врачи, несмотря на твои усилия, спасают жизнь соседке.
– А Юра?
– Лифчик съехал в тот же день. Зашел к знакомой девушке. Задержался. И теперь женится. Мы приглашены… – сказал Голованов. – Все-таки одно доброе дело сделали. Хотя… кто знает? – и задумался о чем-то своем.
Представление героя(продолжение)
Голованов бывал женат. Три раза.
Он варил себе, как умел, и хвастался, что, мол, его борщ напоминает тот, который ел в Киеве у моей мамы. Кажется, у него была плохая память на вкус. В Москву он приезжал по делам: сдать материал, прочитать гранки, озвучить телефильм, снятый по его сценарию, и изредка в гости. А у себя на писательской даче ждал всегда и встречал радушно.
– Ну что, Юрий, не съездить ли нам в переделкинский магазин? Я видел там следы замороженных осетровых голов. Саму рыбу, видимо, съели в Москве уважаемые люди.
На полу чистенькой кухни, украшенной белыми с красным занавесками, оставшимися от второй жены, мы расстелили газету, в которой работала третья, и, положив на первую полосу пару твердости булыжника короткорылых голов, взялись за топор. Головы прыгали по кухне, оставляя жирные следы и отделываясь от нас легкими ссадинами, хотя нужны были серьезные увечья, поскольку целиком они в кастрюлю не лезли. Победа была одержана на улице, куда мы переместили боевые действия. Собрав на морозном снегу останки осетров, мы сварили уху, вкуснее которой, как нам казалось, не ели и на которую Слава еще не раз приглашал своих переделкинских друзей – писателей Юрия Давыдова и Михаила Рощина. Кухню и крыльцо он вымыл сам и утром сидел в своем кабинетике на застекленной веранде второго этажа.
Он и прежде проводил много времени за письменным столом, не боясь одиночества, потому что его не знал. Если столько людей находят интересным общение со мной, почему бы мне не побыть наедине с этим парнем?
Он всегда делал то, что обещал, а обещал меньше, чем был в состоянии сделать.
– Не можешь? Ну, тогда сразу скажи!
– Хотел, Кириллыч, но не успел всюду.
– Не понимаю.
Правда, не понимал. Как это – не смог сделать то, что наметил?
Он не торопился отвлекаться от работы на просьбы. Я – от просьб на работу. Возникающие ситуации иногда раздражали нас обоих, но не мешали общаться и иметь дорогое общее хозяйство – любимых людей, которых мы с Кириллычем притащили из своих отдельных жизней. Все счастливо перемешались. Разные и единые.
Жены мирились с его друзьями или терпели их.
После очередной пирушки он вернулся как-то в свой первый семейный дом рано утром, соображая, какие превентивные меры следует применить, чтобы избежать упреков. На пороге стояли встревоженная первая жена, собравшийся в школу сын Вася с портфелем и маленький сын Саша. Голованов строго, но дружелюбно сказал:
– Всех прощаю! – и лег спать.
Друзья, в свою очередь, принимали жен, даже если кого-то из них не особенно принимали в доме. Слава пренебрегал взаимоотношениями сторон и жил как привык, вынося общение за пределы сфер влияния семьи. Это мог быть еженедельный поход в Центральную баню, где в одном из номеров, снятом в складчину, компания слегка выпивала и витийствовала. Или в другом составе выезд за грибами. Или совместная командировка, например в Грузию, где жил его кровный брат (Ярослав по хевсурскому обычаю обменялся с ним кровью, не всей, конечно), великий тамада, поэт и этнограф Вахушти Котетешвили.
В тех краях до сих пор любят Голованова и помнят не только его тексты.
В деревне Вакири, недалеко от Сигнахи, в ходе полноценного пира в винном погребе у шофера корпункта «Комсомолки» Кахи Сулханишвили Слава, не дождавшись окончания застолья, пошел в дом и рухнул на широкую хозяйскую кровать. Проснулся он от суеты в комнате. Его грузинские друзья Темо Мамаладзе и Гела Лежева, подпоив пожилую лошадь, завели ее на второй этаж и пытались уложить на кровать рядом с Ярославом Кирилловичем.
– Проснется, а тут лошадь лежит. Как думаешь, обрадуется? – спросил Темо, собкор «КП», в будущем помощник президента Грузии Шеварднадзе.
– Конечно, обрадуется. Как не обрадуется? – ответил Гела, профессор-невропатолог, в будущем министр здравоохранения Грузии.
– Что вы делаете? – вмешался в процесс проснувшийся Голованов. – Да она же вам в матери годится!
Он жил гармонично, то есть был востребован читателями, героями его статей, женщинами и друзьями. Всегда. Почти. Он излучал порой свет и бывал чрезвычайно легким, легче воздуха, но не вступал в реакцию с окружающей его средой, как инертный газ. Например, гелий. Ему казалось, что он исхитрился использовать систему без душевных потерь. Может быть, кто знает… Ирония и талант, казалось, защищали его изнутри от разъедания идеологией. Но снаружи-то был мир с генеральными секретарями, линией партии, комсомольскими починами, постановлениями, решениями, разрешениями и запретами.
И мы все жили в этом мире, обучаясь сохранять трезвость (в переносном смысле слова). Кто хотел.
Слава культивировал в себе жажду впечатлений о мире науки и техники и блестяще транслировал накопленное читателю.
Между тем его конек – космическая тема – постепенно уходил на второй план. К полетам привыкли, космонавтов стало много, американцы стали удивлять больше, чем свои, и Кириллыч, покрутив умной головой, решил занять себя еще и написанием серии очерков (с перспективой собрать их в книгу) о Нечерноземье. Была такая модная партийная идея – поднять небогатые области, подхваченная комсомолом и «Комсомолкой».
Что дурного? Везде есть достойные персонажи.
Очерки не были хвалебными, оправдывающими или осуждающими ситуацию в стране. Это были этюды о, как принято теперь говорить, регионах. Такой путеводитель по Центральной России, снабженный массой информации и соображений, часто с известной долей участливого скепсиса, написанный, впрочем, из номера обкомовской гостиницы, где можно было нормально для этих голодных мест поесть.
По обыкновению, он выполнил программу до конца и издал книгу, которая, правда, добавила немного к его достижениям. Разве значительное число новых знакомств и связей, которыми в случае необходимости можно было воспользоваться.
Интересные ему люди попадали не только на полосы газеты, но и в его толстую и хорошо организованную телефонную книжку. Слава обладал поразительным качеством: каждый хотел быть полезным, даже гаишник, который остановил его ночью, выпившего после подписания номера.
Почему-то милиционер, пребывая на дежурстве, ездил в милицейской машине со своей девушкой, а девушка – с собачкой. Вместо того чтобы заплатить штраф, лишиться прав или дать взятку, Кириллыч пригласил весь экипаж домой, где на кухне он продолжил, а гости приступили к застолью, в процессе которого забыли о собаке. Пес же, отправившись в путешествие по квартире, забежал в спальню и стал лизать лицо спящей второй жены.
– Слава! Ты что, совсем сошел с ума?! – сказала она и открыла глаза. Увидев вместо милого и в это время суток бородатого лица мужа неизвестно откуда взявшуюся в аэропортовской квартире собачью морду, женщина в ужасе закричала. Пришедший на крик Ярослав Кириллович успокоил ее:
– Со мной все в порядке, спи!
Суть эпизода, впрочем, в том, что утром гаишник лежал под машиной Голованова и переставлял хорошую рулевую тягу со своей (государственной, разумеется) «Волги» на Славину. Бесплатно. Больше они не встречались ни разу.
Как-то перед Новым годом, праздновать который весело и с выдумкой (без телевизора) было им принято, позвонил один из героев нечерноземных очерков – директор свиноводческого хозяйства из Ярославской области – и сказал, что хочет подарить Голованову поросенка к праздничному столу.
– Вот уж нет! А давайте я его куплю, – и мы вдвоем отправились по заметенным снегом дорогам километров за двести пятьдесят от Москвы. Пока Слава общался с руководством и оплачивал покупку по щадящей сдаточной цене – один рубль пятьдесят копеек за килограмм, я остался на ферме беседовать с тружениками пятачка. Двое симпатичных и в меру трезвых мужиков предложили мне скоротать время.
– А заесть чем? – спросил я.
– Теперь-то найдем, – они выложили на стол хлеб, лук и сало. – Вот раньше…
Время было строгое, но самогон никогда не исчезал. Закуски недоставало. Из дому ее не натащишься, когда семья впроголодь, а свиньи все на строгом партийном учете. Недосчитаешься одной, пойдешь в тюрьму. А на сухую – какая выпивка? И вот они придумали отрезать живым хрюшкам уши с соблюдением медицинских правил. Один сапожным ножом, вымытым для стерильности в перваче, производил ампутацию, другой замазывал голову зеленкой. Свиньи диким визгом выражали сомнение в гуманности метода, но на следующий день забывали неприятности и весело хрюкали дальше. Так на жареных свиных ушах они продержались всю зиму, а весной из района приехали начальники принимать стадо у передовиков, которые не потеряли ни одного животного. Ну, они все это стадо и выгнали на улицу. Комиссия потеряла дар речи. По фигуре свинья свиньей, а на лицо страшнее гоголевских чертей.
– Это чтоб они не отвлекались на разговоры и лучше нагуливали вес, – быстро, пока облако мата не покрыло Среднерусскую возвышенность, объяснили рационализаторы.
Мой пересказ истории развеселил Голованова.
– Либо сам придумал, либо они тебе наврали, – сказал он, когда, упрятав покупку в багажник, мы выехали на дорогу в Москву.
– Я им верю.
Проехав с километр, Слава остановился и вышел из машины. Хлопнула крышка багажника.
– А наш-то с ушами.
Потом был новогодний праздник с шарадами, стихами, переодеванием, жареным ушастым поросенком и партлото, которое придумал Слава Харечко, самый обаятельный и одаренный капитан КВН живого периода. Он наклеил на портреты членов Политбюро ватные усы, бороды и брови, нарисовал красные колпаки и нарумянил носы и предлагал угадать, кто есть кто. Многие улучшились до неузнаваемости.
С Кириллычем было интересно и радостно. Не нужно было только загружать его проблемами. У него своих доставало.
Жалко кого-то в Марокко
В его квартире на «Аэропорте» было тепло и вкусно. Засиделись за полночь. Он жаловался на чрезмерную нагрузку в газете, на то, что не запускают сценарий, что машина ломается и хорошо бы заменить, что издатели тянут с книгой, что командировка в Америку совпадает с отпуском, который он наметил провести на Соловках с сыновьями и со своим другом и сокурсником по Бауманскому училищу ракетчиком-лауреатом Юрой Чудецким (поехали с нами, но ты, конечно, надуешь в последний момент), что гонорары платят в один день в разных местах и приходится мотаться по городу, теряя время, что надо думать о деньгах, чтобы полностью выплатить пай в кооперативе, и что ему завтра рано надо вставать.
Настало время прощаться, хотя деваться мне, собственно говоря, было некуда. Из своего дома я ушел и перебивался ночлегами, а часто и длительным пребыванием у своих друзей: у чудесной Ани Дмитриевой и Мити Чуковского я делил комнату с их детьми Мариной и Митей; с Митей, но уже котом, – диван в квартире мхатовских актеров Олега и Нелли Герасимовых, а у невероятного жизнелюба патологоанатома Саши Талалаева, бывало, вообще жил один. Меня часто оставляли ночевать, если я засиживался в гостях, а если не засиживался, то мог провести ночь и в редакции, где в кабинете был диван, на который без подозрений можно было попасть, пока не разъехалась дежурная бригада.
У Славы на «Аэропорте» я не оставался никогда. Места не было, да и не предлагали. (А на писательской даче, в другой его жизни, ночевал не раз.)
Взяв портфель-кровать, я попрощался и отправился на Белорусский вокзал, где на втором этаже, у комнаты военного коменданта, была широкая, без перильцев, скамья и куда никогда не забредала милиция. Я лежал на ней и думал, что Кириллычу и вправду тяжело, что он без остановки пашет в «конторе», что издатели-сволочи тянут зря, потому что его книги действительно хороши, что ему много надо успеть, что его выматывает эта кутерьма со сценарием и кооперативом, и вообще…
Поднялась по лестнице и села на соседнюю скамейку пожилая женщина в кримпленовом пальто с фибровым чемоданом и авоськой апельсинов, на каждом из которых был черный бумажный ромбик с надписью «Maroc».
Жалко Славу, думал я, и дома у него разладилось… И кого-то в Марокко, без конца наклеивающего ромбики на каждый апельсин (господи, сколько же их!), тоже жалко.
В семь утра пришла уборщица, и я, вытащив из-под головы портфель, отправился в редакцию, располагавшуюся недалеко – на улице Правды.
Та старая «Комсомолка» (не путать с сегодняшним желтым листком) была для меня буквально домом. Там было все – стол, стул, диван, кабинка в фотолаборатории, ящик с негативами, пузырек c чернилами Parker и такая же ручка, там были мои друзья и подруги, любимое дело и атмосфера товарищества, радости, преодолимых неудач, успеха (если он случался). Там было переживание реальной жизни и ожидание продолжения ее. Зубная щетка там была, бритва, полотенце, постельное белье – то, что нужно человеку, если он счастлив.
В этом состоянии, часов в восемь утра выйдя из нашей с Олегом Жаданом (блестящим и ироничным журналистом) комнаты в длинный коридор шестого этажа с целью достичь (pardon) туалета, я столкнулся с Ярославом Кирилловичем, который принес рукописный текст (не для газеты, как я понял, иначе – зачем в такую рань) в машинописное бюро, где его ждала машинистка Тамара, которая, печатая без ошибок (что для нас с Головановым было существенно), могла одновременно не только вести отвлеченные беседы с другими машинистками, но и вязать свитера английской резинкой.
Остановившись на подступах к машбюро, мы – один в майке с короткими, не по сезону, рукавами, с пастой, зубной щеткой и казенным, мне кажется, полотенцем, другой в элегантной куртке – продолжили вчерашнюю беседу, как вдруг в дальнем конце коридора увидели приближающуюся к нам небольшую толпу мужчин, одетых в строгие костюмы и белые рубашки с галстуками.
Впереди, несколько оторвавшись от пелатона, двигался главный редактор Борис Дмитриевич Панкин. За ним все секретари ЦК ВЛКСМ. (Как потом мы узнали, высшее руководство советской молодежи направлялось на встречу с главным редактором «Правды», секретарем, если я не путаю, ЦК КПСС Зимяниным, чей кабинет был двумя этажами ниже.)
Проходя мимо, Панкин испепелил нас тяжелым взглядом и не поздоровался, хотя наверняка мы были ему знакомы. Ну, по крайней мере, член редколлегии Голованов, да и меня он не раз хотел выгнать за ошибки.
– Ба! – весело закричал Кириллыч. – А это кто же пожаловал к нам в гости в столь ранний час?!
– Здравствуйте, Слава! – из хвоста процессии выделился первый секретарь Евгений Тяжельников и пожал руку сначала Голованову, потом мне с вафельным полотенцем через плечо. Группа моментально изменила конфигурацию: те, кто проскочил нас, вернулись назад и в полном соответствии с главенством должностей по порядку стали пожимать руки – второй секретарь, секретарь по пропаганде, по рабочей молодежи, студентам и так далее… Процедура напоминала пародию на встречу главы иностранного государства на аэродроме.
Панкин стоял в стороне и как то чрезвычайно по-доброму смотрел на все это, играя желваками.
– Сматывайся-ка поскорей в командировку от греха, – посоветовал мне Слава. – Кажется, главный редактор не рад встрече с нами.
– А вы говорили, что в газете никого еще нет, – сказал Тяжельников Панкину и показал на нас. – Смотрите, раннее утро, а работают люди!
Представление героя(продолжение)
После третьего брака он стал закоренелым холостяком.
Поездка в США, где без языка, в безвестности и бездеятельности он просидел несколько месяцев бебиситтером любимой, правда, дочери, была не просто бессмысленной, но драматичной для него. Он – Ярослав Кириллович Голованов – один из самых серьезных, любимых и читаемых в стране журналистов, ярчайшая звезда на моей памяти, в прекрасном деятельном возрасте, злясь на себя, ходил с коляской, пока жена стажировалась в американской газете.
Слава ни с кем не соревновался в профессии. Незачем. Никто не мог посягнуть на его главное завоевание в журналистике – быть Головановым. Он никогда не готовился к соперничеству, потому что не чувствовал его. Он возделывал свой сад и, снимая урожай, любовался плодами, на которые не прекращался спрос. Состязательный момент, возникший в семье, он поначалу не заметил (впрочем, может, поначалу его и не было, пишу я осторожно), а когда он стал очевиден, удивился: «Только Ольга (дочь. – Ю.Р.) не позволяет мне признать сокрушительное поражение как человековеда…»
В России, после чикагской бессмыслицы, он понял, что нарушил что-то необыкновенно важное для него – непрерывность жизни.
«После возвращения из Америки в декабре 1990 года, наверное, не было ни одного дня, чтобы я не думал о близкой смерти, – пишет Голованов в “Заметках вашего современника”. – Что-то во мне сломалось».
Поначалу он этого своего слома не осознал и взялся восстанавливать равновесие. Однако балансир, с которым он уверенно шел по натянутой до того линии, стал обламываться с обоих концов. Умирали бесконечно дорогие ему люди (Женя Харитонов, Юлик Венгеров, великий сердечный хирург Слава Францев…), менялась газета, в которой он провел десятки лет, да и сама линия потеряла привычную упругость. Деловые отношения, которые он выстраивал, и условия существования, которые он приручил, со всеми своими связями и приспособлениями, стремительно уходили в прошлое. От него стало отворачивать время.
Потом жена с дочерью опять на год поехала в Америку получать политические знания и вернулась чужим человеком. Больше их ничего не объединяло. Осталась дочь, которую каждый из них очень любил.
Предстояло учиться жить одному. Такого навыка прежде он не знал.
«Бывает так одиноко, что я боюсь, что кто-нибудь придет».
Он спасался работой. Закончил историю с Королевым, запустил серию телефильмов о выдающихся конструкторах, подготовил и начал публиковать записные книжки. Сначала в газете. Потом с помощью художника Бориса Жутовского они превратились в «Заметки вашего современника», три тома уникального документа времени – искренних (насколько человек может быть искренен с собой) записей своей и чужих жизней.
«Лелька (дочь. – Ю.Р.) улетела в США. Ну, это уж совсем несправедливо!»
«Каждый день, ложась спать и глядя на фотографию Лельки у моего изголовья, я говорю ей громко:
– Доченька, вставай, пора в школу…
Ведь она в Америке, а там сейчас утро».
«Я превратился в филина, который летает по переделкинскому дому в совершенной темноте и ухитряется ни на что не натыкаться. А может быть, я – летучая мышь? Но, скорее всего, я – Фирс…»
«Всю ночь пил испанское вино и страдал. Ну, полный идиот!»
«Моль летает. А шерсти у меня мало, кормить ее нечем…»
«Я не могу заниматься политикой, потому что она лишит меня всех радостей искренней дружбы».
«Булат Окуджава рассказывал мне, что на его даче живет мышонок, который вместе с ним смотрит телепередачи».
«Как обидно: я умру, так и не узнав, живет ли чудовище в озере Лох-Несс, и не поговорю с человеком, вернувшимся с Марса. А хотелось бы…»
«Ночь в Переделкино. Лежу, никого не трогаю. Думаю об эволюции Вселенной. Вдруг летит комар! Я очень удивился: “А ты-то тут при чем?!!”»
«…Эх! Про меня бы кино снять! Черно-белое…»
«Понял вдруг, что я никогда не был зрелым. Я был молодым, а теперь вдруг сразу стал старым».
«Лучше всего обо мне написал сын Вася в этюде, который был опубликован в какой-то маленькой хипповатой газетенке. Не знаю, почему он поставил английский заголовок: “He built the house and the boat”… Вот что он написал: “Иногда мне сдается, что мы снова могли сесть на лесной поляне и попытаться быть рядом, как тогда, когда сидели на хвое, и муравьи текли рядом, и я не умел обстругивать палочки. Но у нас недостает времени, чтобы встретиться, и сердца, чтобы устремиться друг к другу. Иногда он дает мне советы, но я никогда не слушаю их. Иногда он проходит мимо, спьяну не узнав меня. Мне не жаль его, но я люблю его. Возможно, один я и знаю, как он простодушен, этот человек, который построил дом и корабль”.
Мальчик мой любимый, спасибо тебе…»
«Поехали с Саней (сыном. – Ю.Р.) в Боровск… Он уходит на целый день и рисует. А мне эти путешествия нужны только для того, чтобы понять, какой он человек».
«Если бы кто-нибудь поинтересовался, как я жил в прошлом году, я бы ответил, что старался не потерять лицо, разгуливая по палубе корабля, о котором я не знаю самого главного: куда он плывет».
«Целый день идет снег и не тает. Я всегда любил начало зимы, а сегодня так грустно, так одиноко в этом белом, совершенно равнодушном к тебе мире».
«Есть загробная жизнь, нет ли ее, но людей зимой надо все-таки хоронить в пальто».
«Кажется, разобрался. Мне не то чтобы надоело жить вообще, мне не хочется жить в любом известном мне месте».
«После окончания работы над Королевым, после нелепой и ненужной мне поездки в США, я так и не могу отыскать, обрести некую новую идею, поставить пред собой сверхзадачу, способную целиком захватить меня. То, что я писал последние два года, – вполне профессионально, но не более. И писал я это исключительно за деньги. Ибо той потребности писать, которая была и которую я любил в себе, я не ощущал… Мне ничего сегодня не хочется: ни работать, ни отдыхать, ни путешествовать, ни влюбляться. Пожалуй, иногда хочется читать хорошие книги. Эта пустота всему виной. Тут и нездоровье, и разрыв с женой, и водка, и какая-то порча характера, которую я ощущаю и которую не могут не ощущать окружающие.
Хотелось бы пожелать себе в будущем, 1993 году обрести идею, веру, смысл жизни, почувствовать нужность (но для кого?) своего существования».
«Какой чудесный, редкий ныне октябрь! Сухой, солнечный, веселый! Он дарит мне хорошее настроение и надежду, что все образуется: дети (Вася, Саша, Митя, Оля. – Ю.Р.) будут счастливы, записные книжки мне удастся издать, съезжу последний раз к морю и умру, доставив минимум хлопот окружающим».
«Нельзя доверять Юрке Росту мои похороны, потому что я рискую тогда опоздать на тот свет».
Он стал подводить итоги. Это было его право.
Я не собираюсь делать ничего подобного. Не только потому, что ни у одной жизни итогов нет и ни одна закончившаяся жизнь не является примером для жизни продолжающейся. Ярослав Кириллович Голованов – часть моей собственной судьбы (и вашей, если вы его читали и помните). Поэтому я просто рассказываю о нем. О нас.
Мне легко перелетать из нынешнего времени в прошлое. Из одного места в другое. Потому что это одно время, одно место и одно, единое действие на сцене, где занавес никогда не закрывается и где замысел Автора этой Драмы прекрасен, потому что не дает спектаклю закончиться. Меняются лишь действующие лица. И ценность исполнения своей партии нечем проверить, кроме как обратить свой взор к Драматургу и спросить Его: веришь ли, что я проживаю свою роль достоверно? – и никогда не ждать ответа.
…Продвигаясь к концу заметок о современнике Голованове, я неизбежно оказываюсь в начале нашего длинного пути. Было лето 1967 года, когда мы отправились в первое наше путешествие – на Русский Север по Пинеге-реке.
Счастливое путешествие на Пинегу
В начале июля, собрав рюкзаки, взяв фотоаппараты и подарки для бабушек, знакомых мне по прошлым диалектологическим экспедициям филфака ЛГУ, мы с Головановым отправились в Архангельск, решив жить «как народ», не пользуясь редакционными удостоверениями, предполагавшими какие-то льготы.
Переночевав в семикоечном номере гостиницы при местном стадионе и посмотрев соревнования городошников, мы в полной мере попользовались удобствами во дворе, чему способствовало чрезвычайно красное натуральное армянское вино, купленное на базаре.
Утром самолет «Ли-2» без внутренней обшивки и со скамейками вдоль борта доставил нас в районный центр – поселок Пинегу, где, оставив в хлебной лавке вещи, чтоб не таскать, мы забрели в клуб скоротать время до отхода. Нам (поскольку других зрителей не было) показали фильмы «Лжецарь» и «Небо над головой», и в десять вечера, погрузившись в небольшую плоскодонную самоходку, в двух трюмах которой были расставлены несколько выкрашенных в синий цвет скамеек и столов для пассажиров, мы отправились вверх по реке.
Под мерный стук судового дизеля я рассказывал Голованову о моей любви к Русскому Северу вообще и к Пинежью в особенности. Много раз, заколдованный сказками, плачами, легендами и рассказами о случившейся жизни, ездил я на Пинегу и возвращался, чтобы скучать по необыкновенно русскому языку, по недоступной в индустриальном мире доброте и открытости, по чести, которую старожилы блюдут обыкновенно, как здороваются, по честности, по отсутствию замков на дверях, даже когда хозяева ушли надолго, по скромному достатку и богатому духу, питаемому историей, традициями обретения вольного течения времени, культурой отношений, устной литературой, поэзией и музыкой… Я хвастался перед в высшей степени материалистическим Ярославом Кирилловичем, как своими, местными симпатичными чудесами: русалками, байничками, заманихами, лешаками, как вдруг раздался истошный крик:
– Мужики, на палубу! – огромный лысый дядька тревожно заглянул в трюм.
– Видимо, кораблекрушение, – спокойно сказал Голованов и не спеша закрутил пробку крепкого напитка «Виньяк» югославского производства.
Баржа, однако, не тонула. Наоборот. Села на мель. Взяв припасенные на палубе шесты, пассажиры стали сталкивать посудину с косы, которыми изобиловала некогда полноводная река. Молевой сплав погубил ее, изменив рельеф дна и фарватер. Семги стало мало, леса по берегам поредели, а космодром в Плесецке нет-нет да и польет леса ядовитым своим топливом…
Мы столкнули баржу и вернулись за стол, где продолжили гуманистическое выпивание и закусывание с потерявшимся в пространстве родины грузином из-под Боржоми по имени Георгий Мартыненко. В 1942 году его брат ушел на войну. Вернулся живым, определился механиком на лесосплав в Новую Лавелу, куда его зазвали однополчане, женился здесь, завел дом, детей. И никогда не возвращался в родное село Ацкури. А Георгий решил его навестить. То, что по школьной карте казалось рядом, обернулось неделей пути на перекладных. За время скитаний он съел все, что вез в подарок, потому что не мог питаться станционной едой, да и деньги истратил все. Теперь он сидел небритый, с пустой корзиной на борту нашей баржи и удивлялся.
– Большая страна, – сокрушался он. – Одни расстояния!
Часам к трем светлой ночи мы вместе с другими пассажирами, покормив Георгия и допив бутылку, решили превратить ее в объект морской (речной) почты. Записку крупным аккуратным почерком писал Голованов.
«Срочно переслать в Москву! Нашедшего эту бутылку просим сообщить по адресу: Москва А-47 ул. Правды, 24, “Комсомольская правда”, что мы пока живы и впредь готовы выполнить любое задание. Обнаружен след мастодонта. Идем по следу. Я.Голованов, Ю.Рост».
Брошенную в Пинегу бутылку найдут ребятишки и отнесут в колхоз. Там, смущенные следом неизвестного мастодонта, записку передадут в районное управление КГБ, те в областное, а область вернет ее в колхоз «Искра», на территории которого была обнаружена таинственная бутылка. И только после этого секретарь парторганизации А.Ситников отправит ее в Москву, где получатель станет нас поджидать с заготовленными добрыми словами о серьезном отношении к газете, награжденной орденом Ленина номер один, кузнице журналистских кадров… Ну, вы знаете.
Через час баржа притулилась к берегу у Погоста. Две деревянные церкви и колокольня между ними рисовали черный (в некоторых местах с прорехами) силуэт на фоне ало-лилового предрассветного неба. Дорога в Подрадье шла через большой луг с веселым разнотравьем и упиралась в брод через медлительный, словно застывший, приток Пинеги. Иногда проплывала рыба. Тогда зеркало воды выгибалось пологим движущимся холмиком, и это подчеркивало тишину.
Закатав штаны, мы перебрели на другую сторону и вошли в лес. Справа, я помнил, была могила зайца, которого нашли в лесу и похоронили деревенские ребятишки, слева поветный крест с врезанной бронзовой иконкой и чистыми белыми лоскутками и платочками, каждый из которых означал Просьбу.
Мы шли по узкой дороге, и я рассказывал Голованову, как несколько лет назад в конце глухого леса, на опушке, увидел следы лесного пожара, а в десяти шагах от гари не тронутую огнем избу. Хозяйка ее Екатерина, к которой я пришел записать на магнитофон старинный плач в исполнении ее тетки Анны Ивановны Лукиной, рассказала, что лес горел страшно и ветер гнал огонь к обреченному дому, вокруг которого наготове стояли соседи с ведрами, прекрасно понимающие, что помочь может только чудо. И оно произошло. Старая свекровь взяла икону из угла, разделась и три раза обошла нагая с иконой вокруг дома.
– И ветер стих, и дождь пошел, – сказала Екатерина, а Анна Ивановна закивала.
– Нага была старуха вовсе. Мы отвернулись все, хотя какой тут срам.
Между тем ни одной иконы в избе не было.
– Муж у меня атеист, – угадав вопрос, сказала Екатерина. – Как выпьет, все норовит порубить иконы. Она у меня на повети спрятана. Вы ведь через Карпогоры будете возвращаться? Возьмите ее и отдайте моей сестре – она там живет около почты.
Хозяйка вышла в большой крытый двор и скоро вернулась с завернутой в чистое полотенце «краснушкой». Я уложил маленькую почерневшую доску с Богоматерью в рюкзак и, возвращаясь в Питер, отдал ее сестре Екатерины, живущей в Карпогорах.
Весь рассказ я построил так, чтобы фраза «и ветер стих, и дождь пошел» пришлась на тот момент, когда мы с Головановым выйдем из лесу на гарь. Я смотрел на него, ожидая реакции. Но он молчал. Потом прикусил губу и повернул меня к дому.
Дома не было.
Груда обугленных бревен, поросших иван-чаем, возвышалась погребальным холмом.
Мы поселились в соседнем Вальтево у слепой бабушки Марфы Постниковой, потерявшей оба глаза, по ее убеждению, за то, что в девках варила кашу для красных на иконах, которые местные большевики рубили на дрова. Она рассказала, что после того, как Катерина отдала икону какому-то студенту, случился пожар, и изба сгорела дотла. Только швейную машинку успели вынести.
– Теперь они рядом живут. Миром дом ставили. Так что поделаешь.
Чувство невинной ответственности согнало нас с места, и мы пошли бродить по деревням вдоль реки, накапливая чудесных людей, собирая чудные истории и ощущая радость свободы и безопасности.
Подробности пребывания в этом человеческом заповеднике достойны отдельного описания, они могли бы составить небольшой добрый томик текста, но мы ведь о Голованове. В этом путешествии он отрастил бороду, которая ему была очень к лицу.
– Знаешь ли, Юра, твой друг выглядит, как урбанизированный сатир, – говорил великий трубочный мастер Алексей Борисович Федоров, мастеривший Кириллычу портретную трубку, которую он, по-моему, никогда и не курил.
Настала пора возвращаться. За двадцать дней мы поизносились да и поиздержались. Однако обратные билеты у нас были.
Прилетев в Архангельск теплым вечером и обнаружив, что не располагаем достаточными средствами для поселения в фешенебельном семикоечном номере на стадионе, решили заночевать на свежем воздухе, для чего в темноте нашли подходящий, как казалось, куст, под которым и расположились на ночлег.
Во сне я почувствовал себя второй женой Ярослава Кирилловича. Кто-то дружески лизнул меня в лицо и радостно лая убежал в темноту. Разбудил скрежет трамвая. Оказалось, что мы спали в непосредственной близости от монумента покорителям Севера.
– Ну, – сказал Голованов, потягиваясь, – о чем ты мечтаешь в столь ранний час в столь славном городе?
– Сходить в баню.
– Юрий! У тебя пагубное стремление жить не по средствам. Баня стоит двадцать копеек на нос, а у нас всего семнадцать.
Вспомнив, что в «Правде Севера» работает мой однокашник Юра Шнитников, я предложил сходить как есть в газету с целью дружеского общения на предмет разжиться деньгами.
Двадцать пять рублей показались нам суммой достаточной, чтобы позволить себе все, то есть сплавать на Соловки, куда по пятницам отправлялся теплоход «Татария». У этого рейса выходного дня в добропорядочных семьях была скверная репутация. Мы этого, увы, не знали, а то Шнитников едва отделался бы от нас четвертаком. Короче, билетов не было. Пришлось прибегнуть к запрещенному нами же приему. Администратор посмотрел удостоверение Голованова и придвинул к окошку телефон.
– Звоните в пароходство.
Надо ли говорить, что через две минуты переговоров Ярослав Кириллович протянул трубку администратору для получения указаний. Вопрос был решен.
– Люкс! – Голованов протянул в окошко двадцать рублей.
– На эти деньги вы можете купить только два палубных.
– Два палубных люкс. Возле трубы, – сохраняя достоинство, согласился Кириллыч. Чувствовалось, что у него был опыт морских путешествий.
Теплоход был заполнен празднично наряженными пассажирами: сложившимися парами, свободными мужчинами и совершенно свободными женщинами, две из которых, расположившиеся в соседних шезлонгах, профессионально угадали наше финансовое состояние и, почувствовав почти сестринскую нежность, взялись симпатизировать скромно одетым путешественникам просто так: угощали (когда наша кончилась) выпивкой, а то и закуской.
– У вас есть сосиски? – спросил крупный господин, входя в ресторан, где мы альфонсировали насчет пюре, заказанного нам милейшими Ритой и Галей.
– Есть!
– Дайте трое.
Голованов полез за блокнотом, записал сцену и тихо сказал мне:
– Неудобно. Надо заработать денег и пригласить девушек на ужин. Если они будут свободны.
– Как?
– Пойдем!
Мы вышли на кормовую прогулочную палубу, где музыканты настраивали инструменты и аппаратуру для вечерних танцев. В лучшие времена над площадкой натягивали тент. Теперь там был лишь скелет из выкрашенных белым цветом труб.
– Слушай! Я выхожу в паузе между танцами в центр и кричу голосом шпрехшталмейстера: «Смер-р-ртельный трюк!» Ты разбегаешься из темноты, прыгаешь, хватаешься за трубу и делаешь скобку. Ты же кончил инфизкульт.
– Подъем разгибом?
– Подъем разгибом. А я с шапкой обхожу по кругу публику. Они все с девушками, жаться не будут.
В первом же перерыве вечерних танцев Голованов, взъерошив голову и втянув живот, вышел в центр круга и громко прокричал:
– Дамы и господа! Почтеннейшая публика! Всем внимание! За небольшие деньги! Сейчас! Впервые на Белом море! Смер-р-р-тельный трюк! Барабанщик – дробь.
Ударник весело откликнулся на призыв. Раздались аплодисменты.
– Па-ашел!
Я разбежался.
Я прыгнул.
Я шел на взлет.
Я был хорош.
Я летел, вытянув руки, оттянув носки в кедах, как настоящий цирковой воздушный гимнаст, и, не дотянувшись сантиметров десять до трубы, медузой шмякнулся плашмя о палубу.
Толпа недоуменно молчала. Кто-то одиноко спросил:
– Что это было?
– Вуаля! – Голованов сделал цирковой комплимент и, подняв меня, вытер расквашенный нос: – Кланяйся!
Мы поклонились и под жидкие аплодисменты Риты и Гали совершенно бесплатно ушли с арены.
– По-моему, в Архангельске мы не прошли, – задумчиво произнес Слава.
– Смотри, Кириллыч! Я привлек внимание и получил порцию аплодисментов ожидания. Прыгнул, упал, встал, испытывая разочарование от результата.
– Это модель твоей жизни.
– Добрые женщины утешили нас и пригрели.
– Это тоже модель жизни.
– Не прикладывая усилий, мы плывем к неизвестному. И это модель?
– Модель тоже жизнь.
…Мы стояли на носу теплохода «Татария», идущего полным ходом по Белому морю. Форштевень разрезал тяжелые холодные волны, ветер слизывал с нас истлевшие за путешествие рубахи. Позднее северное солнце освещало наши счастливые лица.
Сзади подошла Рита:
– Галка склеила молодого американца, который сказал, что, когда станет кинорежиссером, снимет фильм про «Титаник». Он все время смотрит, как вы здесь стоите, и говорит, что одна сцена у него уже есть.
– Как зовут этого парня? – спросил Голованов, доставая из кармана записную книжку.
– Камерон вроде, – сказала Рита.
– Ничего они без нас придумать не могут.
Впереди было 35 лет дружбы.
P.S. Долгие годы я смотрел на Голованова… Он посмеивался, когда я его называл учителем. Но он точно был примером того, как я хотел бы жить, но как не могу и не хочу. Я восторгался им и боялся быть похожим на него. Какое счастье, что природа не повторяет своих успехов.
P.P.S. «Рост на панихиде талантливо, с бездной обаяния будет рассказывать, как он любил меня, и многие ему поверят».
Поверьте и вы.