Рэгтайм. Том 2 — страница 12 из 49

Мы летели в Одессу на открытие Всемирного Клуба одесситов, президентом которого единогласно и безальтернативно был избран Михаил Жванецкий. Небывалый праздник должен был собрать на всю ночь массу достойных и остроумных людей (в то время представлялось, что это одни и те же люди) в новом здании Театра музыкальной комедии. Действие нон стоп с одним антрактом, в котором пищевые кооперативы и частные рестораны, несмотря на голодное время, обещали кое-как покормить изысканную публику. (Мужчины в часах и перстнях, дамы в бриллиантах, и какие дамы! Вся Одесса!) Спонсоры – заводы шампанских вин и коньяков. Программа – капустник «План ГОЭЛРО», где Жванецкий должен изображать не то Ленина, не то Герберта Уэллса, а потом выступят все гости из Москвы, Питера, Киева. Одним словом, гала-представление, каких в стране не было.

Праздник начался еще в самолете, где я рассказал свежий смешной анекдот. Со словами.

– Что ты мучаешься с выступлением? – сказал писатель Мишин. – Выйди и расскажи народу этот анекдот.

– А глагол пропустить?

– Давай лучше пропустим еще по одной.

…И вот театр полон, партер сверкает. Капустник великолепен, и, хотя Жванецкому непривычно играть не Жванецкого, успех ошеломительный. В антракте вся публика устремляется в фойе, где столы ломятся от роскошной, хотя и не дешевой, закуски и выпивки. Тюлечка, колбаска, жаренные бычки, глосики и поросята (!), огурчики-помидорчики, фаршированная рыба, брынзочка… вы знаете… Напитки от настоящих одесских до фальшивых иностранных. Музыка играет, компании вокруг столов роятся с удовольствием.

За кулисами с питанием поскромнее, зато выпивки море. Ну и конечно, на нервной почве, от волнения и ответственности перед сверкающим зрителем (помните – вся Одесса?), мало кто эту выпивку экономил. Миша просит оставить усердие и велит дать после антракта первый звонок. В зрительном зале – ни души. Второй – та же картина. После третьего наименее обеспеченные стали вяло занимать свои места, но зрители с надежным одесским достатком продолжали гулянье и после четвертого, и после пятого звонков.

По громкой связи Жванецкий (он очень волновался за успех предприятия) раздраженно потребовал зрителей в зал, и они, громко переговариваясь и бродя меж креслами, наконец его заполнили, однако не утихли. Начинался концерт. На сцену вышел в черном смокинге воспитанный и интеллигентный ведущий, бывший капитан одесского КВН Валерий Хаит, вежливым голосом попросил тишины, но и он услышан не был.

– Давай активней! – крикнул ему из кулис нервничавший Миша.

– Фредерик Шопен. Ноктюрн, – безнадежно произнес Валерий в шуршащий и шушукающийся зал. – Исполняет лауреат международных конкурсов пианист Евгений Могилевский.

Могилевский во фраке вышел к роялю, коротко поклонился, хотя его никто не принял во внимание, и легкими пальцами коснулся клавиш.

– Софа, где вы будете отдыхать? Опять?

– Идите до нас, тут свободное место. Хоть словом перекинемся.

– А кого показывал Жванецкий?

– Пугачева не приехала? Или да?

Зал жил своей жизнью, Могилевский с Шопеном – своей, а Миша – общей.

– Журналисты и писатели выступят вместе. Чтоб не затягивать. Лошак, Иртеньев, Кабаков, Макаров, Щекочихин. Ты идешь первый, – сказал мне Жванецкий тоном маршала Жукова из советского фильма. – Возьмешь зал. И предоставишь им слово. Коротко. Всё.

Я был граммов на триста лучше, чем обычно, и вышел на сцену в парадном свитере цвета кофе с двумя порциями молока, со светло-коричневыми кожаными полосками по границе реглана. Этот свитер мне связала несравненная Ольга Борисовна, и был он сложной, но спокойной вязки (корни по отцовской линии Ольги Борисовны терялись на туманном Альбионе, и поэтому, обладая вкусом в жизни, на сцене, в приготовлении пищи и вязке свитеров, она не пользовалась стилем «швыц»). Свитер, связанный с любовью, – связан с любовью. Он, как приданое, полученное до свадьбы, являет собой акт чистых (с надеждой) намерений. Свитера ручной вязки возникают и растворяются (распускаются), следуя таинственным законам жанра жизни.

Кстати, со свитером моего брата однажды произошла история, которую невозможно объяснить. Во всяком случае, он не смог. Перед приездом жены из отпуска, он провел в квартире генеральную уборку, все вычистил с тряпкой и пылесосом, потом позвал мужскую компанию, попировали, накурили, опять всё почистил и стал грамотно ждать жену. Жена приезжает, нюхает цветы, глаза умильно увлажняются, идет переодеться в домашнее и возвращается со словами: «Я с тобой развожусь и больше жить не буду». (Так оно в дальнейшем и произошло.) И кладет перед братом хороший большой свитер, связанный английской резинкой.

– А в чем, собственно, дело? – спрашивает брат хорошо поставленным еще в Институте Гнесиных баритоном.

– Когда я уезжала, – говорит жена, – он был связан только до половины, без рукавов.

Вот видите… Попробуйте найти способ выйти из этой ситуации, то есть убедительно соврать (не-воз-мож-но!), а я вернусь на сцену.

Кроме свитера, на мне был шапокляк, под которым покоилось в стаканчике с широким дном еще граммов пятьдесят. Мне казалось, что грациозностью я достигал уровня туркменской женщины, несущей на голове кувшин с водой. Возможно, так оно и было, но публике в этот вечер был безразличен не только Шопен.

Хаит с тихой шуткой представил меня, но это зал не потрясло.

– Кто это, что он хочет? – услышал я громкий разговор из партера, обращенный не ко мне.

В Одессе можно не отвечать на вопрос, заданный тебе, но на вопрос, который тебе не задавали, ответить обязательно. «Как пройти на улицу Жанны Лябурб восемь?» – спрашиваешь ты интересную (а как же!) одесскую женщину, без всякого второго плана, но она видит тебя насквозь и, удостоив (все-таки!) оценивающим взглядом, молча, проплывает мимо. Зато полдесятка прохожих, на глазах которых произошло крушение надежд на серьезные изменения в твоей жизни на этот вечер, с готовностью и жаром отвечают тебе буквально, как пройти на эту улицу, показывая руками в разные стороны света.

– Я хочу рассказать вам анекдот, – говорю я громко этому типу, который спрашивал не меня.

Зал притих немного: не Шопен же, ей-богу.

Сняв с головы складной цилиндр и стакан в нем, чтоб не было видно зрителю, и освободившись от скромности, присущей женщинам Востока, я начал:

– На военных учениях летит самолет с парашютистами. Старший открывает дверь в небо и командует: «Первый – пошел!» Тот прыгает за борт. «Второй – пошел, третий – пошел, четвертый – пошел, пятый…» – «Не буду. Я уже четыре раза прыгал, и парашют ни разу не раскрылся». – «Да пошел!» – кричит старший и вышвыривает его из самолета. В это время на земле в клубе идет колхозное собрание. Председатель говорит: «Плохо дело: картошка сгнила, силос закончился, озимые не взошли, коров кормить нечем…» В это время десантник с нераскрывшимся парашютом пробивает крышу и падает на сцену. «…И парашютист этот уже зае. л!»

В роскошном зале Музкомедии наступила мертвая тишина. Валерий с тоской посмотрел на меня. Тогда глаголы со сцены еще не произносились. Я достал из цилиндра стаканчик и выпил за здоровье парашютистов. И тут по залу покатился шепот:

– Что он сказал? Шо он сказал? Он это сказал?

Теперь-то театр не удивишь доступной лексикой, а тогда… Через пару секунд зал обвалился от смеха и аплодисментов.

– А сейчас перед вами выступят журналисты и писатели из Москвы, – сказал я покорным зрителям и оглянулся на стоявшего в кулисах Мишу Жванецкого: «Ну, как? Взял я зал?!»

Миша обреченно посмотрел на меня, махнул рукой и ушел прочь.

На следующий день я проснулся в гостинице «Лондонская» знаменитым на всю Одессу.

И был им целый день.

Лазарь Гадаев – друг Пушкина

Когда-то я сфотографировал, как мне показалось – удачно, Окуджаву и подарил ему отпечаток, напрашиваясь на комплимент.

– Я видел фотографию в газете, – сказал Булат. – Она мне не понравилась. На ней я слишком похож на себя.

Кто знает теперь, как выглядел Александр Сергеевич. На всех портретах он разный. Нина Ивановна Попова, которая долгое время была хранительницей квартиры Поэта на Мойке, считает, что на портрете Линева Пушкин похож на себя, значит, он не должен был любить эту работу по той же причине, по которой Окуджава не любил мою карточку.

А из скульптур? Какая из них ему бы не понравилась? Опекушинский и аникушинский Пушкины, наверное, его бы порадовали. Они хороши как памятники роли Александра Сергеевича в русской литературе. Его места. А и места́ у монументов – лучше не бывает. Пушкинская площадь в Москве и Площадь искусств в Питере. Но стал бы он дружить с этими скульпторами? Не знаю.

А вот с Гадаевым, уверен, подружился бы. Оценил бы и талант, и вкус, и немногословие его, и родной Лазарю Кавказ (который Пушкина привлекал не только ввиду отсутствия в его жизни других горных видов).

И, полагаю, он мог бы сказать:

– Мне твоя скульптура не нравится. В ней я слишком похож. Однако не сержусь, поскольку узнаю в ней не только себя, но и твою любовь ко мне.

И, думаю, водил бы он друзей в зеленый дворик достойнейшего журнала «Наше наследие» и, тыча тяжелой тростью в бронзового себя, говорил:

– Лазарь, сукин сын. Так изобразить меня! А впрочем, пусть стоит. Надо же кому-то явиться.

Теперь о том, как возникла скульптура.

Лазарь Гадаев вышел из своей мастерской в Земледельческом переулке и отправился на Собачью площадку накопать глины для модели памятника Мандельштаму (который теперь установлен в Воронеже). Пересек Садовое кольцо и на Арбате увидел, что стоит извозчик. Удачно, подумал Гадаев, не тащить же глину на себе.

– Свободен?

– В парк!

Ах ты господи! Вот времена были. И тут видит: прогуливается Пушкин. Окуджава, который шел в это время из Смоленского гастронома, описывает ситуацию подробней.

«И вдруг замечаю: у самых Арбатских ворот

Извозчик стоит, Александр Сергеевич прогуливается…