Рэгтайм. Том 2 — страница 18 из 49

Пусть живет.

Это ее шар… И принадлежит он на время жизни только ей, только тебе и мне, наверное.

И время – время этой жизни – тоже только ее.

Пит Сигер и Мэри Шей

Пит Сигер – народный певец Соединенных Штатов. Звания такого у них нет, а певец есть. Он прожил девяносто пять лет и был носителем живого духа страны.

Его любили. И уважали привычку, которой он никогда не изменял, – защищать слабого и не присоединяться к власти. В каждом доме есть пластинки, а теперь диски с песнями Пита. Библия и Сигер соседствуют на полках в одноэтажной Америке. Он свой, как ни странно, почти всем, независимо от достатка, жителям Штатов, у кого сохранилась память. И так было всегда. Когда его посадили за неуважение к Конгрессу, точнее, за то, что пел то, что сам считал нужным, по стране начали организовываться комитеты в защиту человека с гитарой. И его выпустили.

Он построил дом в лесу на высоком берегу Гудзона и стал жить в своей Америке и петь ей свои серьезные или веселые баллады и песни всегда честные. И его слышали.

Чистый, обаятельный и вполне наивный человек надеялся, что объединенные музыкой и добрым словом люди спасут природу, а значит, и мир. Весь мир. С его участием на Гудзоне был построен большой парусник «Clearwater». Молодые (да и не очень) музыканты, певцы, фольклористы и их слушатели во время путешествий мерили уровень загрязнения воды, воздуха и вынуждали правительства штатов следить за сохранением натуры.

С участниками этой замечательной затеи мне повезло пересечь на маленькой шхуне Атлантический океан. По протекции Артема Соловейчика – парусного капитана, журналиста, издателя газеты «Первое сентября», придуманной и осуществленной его отцом и тоже моим другом, замечательным писателем и педагогом Симоном Соловейчиком, – я стал палубным матросом команды.

Из Питера «Te Vega» отправилась в Нью-Йорк «северами» мимо Шетландских островов, Исландии, Гренландии, Ньюфаундленда. Сорок семь суток мы шли под парусами, когда шажком, когда рысью, по огромной, частью свирепой штормовой, частью ласковой воде – одни. Связи с берегом у нас не было, а связь с цивилизацией мы чувствовали ежедневно, вылавливая из безлюдного океана нефтяные катыши, окурки, пенопласт… Океан не может переработать всю дрянь, которую мы в него сваливаем. Земля невелика.

В тихие вечера последователи и друзья Пита Сигера выходили на палубу с гитарами, флейтами и губными гармошками и играли китам, которые после Исландии сопровождали парусник, тихие мелодии. Китам нравилось.

За время путешествия русская часть экипажа научилась не бросать докуренные сигареты за борт и увидела Землю целиком – небольшой, круглой и слабо защищенной от неразумного венца творенья.

Мы радовались объединившему нас чувству нежной заинтересованности и, сдав весь накопленный в пути мусор на причале в Манхэттене, не хотели сразу расставаться.

Покружив по городкам Новой Англии, мы приехали на берег Гудзона.

– Нас будет встречать Пит Сигер, – сказала моя огненно-рыжая подруга Мэри Шей, с которой мы говорили о чем угодно. В особенности ее интересовало различие северной и южной школ в русской литературе.

(Спустя несколько лет после плавания она приехала работать в Россию, здесь вышла замуж и родила дочь Эмилию. Однажды на вечере мы с нею столкнулись в дверях с Горбачевым.

– Михаил Сергеевич, хочу вас познакомить с Мэри Шей, с которой мы пересекли под парусом Атлантический океан, – сказал я.

Горбачев радушно улыбнулся и приобнял Мэри.

– А теперь, Юра, – сказала она, – было бы правильно, если бы ты представил мне этого приветливого человека!

– Горбачев! – сказал я, и Мэри стала одного цвета со своими волосами.

– Простите! – сказала она смеясь.

– Вот! – весело сказал М.С. – Вот! Это был триумф непризнания.)

На берегу Гудзона, на стоянке, среди сверкающих чистотой седанов и кабриолетов, стоял старый, замызганный – язык не поворачивается сказать – джип. Возле него высокий бородатый парень лет семидесяти с веселыми глазами.

Пит Сигер рванул дверцу, и я оказался дома. Раздолбанный салон с остатками сена, запчастей и одежды, которую он сгреб в сторону, освобождая место для посадки, все было знакомо и мило. Я сразу поверил в него и «вдружился» (если есть такое слово по аналогу с «влюбился»). Он со мной-то и не говорил, а я почувствовал взаимную приязнь. Что за прелесть, невербальный способ общения! (Неужто третья сигнальная система, описанная воздухоплавателем Винсентом Шереметом, и вправду существует?) Иной войдет в комнату и слова еще не скажет, а чуешь: чужой, не твой, обременительный для ума и сердца, и глаза долу, чтоб беречь чувство неловкости и брезгливости безо всякого, кажется, повода. А тут коснулся плеча водителя (без амикошонства, разумеется) и говорю:

– Как мне комфортно в вашем автомобиле. У меня такой же бедлам.

Сигер остановил машину посреди дороги, вышел и распахнул объятия, в которые я нырнул.

– Brother! – Он засмеялся, вернулся за руль, и экипаж, гремя подвеской, нетвердо двинулся на крутой лесистый холм, где над Гудзоном стоял простой просторный дом, переделанный из амбара.

И стол был простой и обильный, и жена обаятельная, и дочь с симпатичной тупостью без конца поворачивала ключ в замке зажигания маленькой машины с намертво севшим аккумулятором.

– Юра, заведи мотор! – сказала Мэри, которой я рассказывал о своей не измученной техобслуживанием «копейке»; она была высокого мнения обо мне (с моих же слов) – замечательная Мэри Шей с невероятной улыбкой. – Я на тебя поспорила с Питом. Моя репутация на кону, – забавно обходя русское «р», произнесла она фразу, выученную на шхуне.

На счастье, коробка передач была механической. Я включил зажигание, ничего не понимающие американцы под одобрительные взгляды гостей толкнули машину с горы, и я, воткнув вторую скорость, завелся.

– Wonder! (или) Miracle! (словом, чудо) – закричали местные. Наши снисходительно улыбнулись.

– На что ты поспорила, Мэри?

– Если я выиграю, Пит поет прямо здесь. Если нет, тогда пою я. Но тогда все бы проиграли. И он тоже.

Потом мы слегка выпивали и пели, передавая гитару. Пит Сигер, Булат, Юлик Ким, Сережа Никитин… Так мне казалось и кажется теперь.

Они были бы уместны и желанны в этот теплый сентябрьский вечер под светом луны, до которой была проложена широкая дорога по Гудзону. Из света.

Хороших людей не так уж много. Хорошо бы их знать и любить. Я знаю многих из немногих. Пит Сигер среди них. И Мэри (Маша) Шей тоже.

Фотография фотографа

Так бывает ночью, когда проснешься и навязчивая мысль о не сделанном, или сделанном не точно, или тебя обидели, а ты не ответил достойно, или ты обидел и не попросил прощения, или отважился на поступок, а не совершил его… и теперь повторяешь, повторяешь, повторяешь, как надо, как мог бы, как хотел.

Словно неуверенность (или, напротив, самоуверенность) вдруг покинула тебя, и ты внезапно оценил свое место и положение вещей вокруг, и знаешь, как будет дальше, и уговариваешь себя и мир этими бесконечными почти одинаковыми словами-заклинаниями: так верно, так верно.

А как верно?

Кто это может знать, кроме тебя? Но и ты не знаешь!

И вот щелкаешь затвором разума, пытаясь отшелушить не нужное, не важное, пустое, мертвое, и не находишь точный образ необъявленного или не можешь его узнать.

И тогда в темноте вытаскиваешь из себя всё и предлагаешь – нате, сами разбирайтесь, какой я! И какой он, мир вокруг меня, люди вокруг меня, птицы… или что там у меня внутри.

А если мир этот упрятан тобой в темноту фотографической камеры и ты, только ты, на долю секунды впускаешь его туда и прячешь до поры. И никто, кроме тебя, не в состоянии его обнаружить. И объявить: вот он – такой или другой. И какой же?

Никто, кроме тебя, не вернет этот осколок пространства, этот тончайший срез времени, прошедший мимо всех. Почти мимо всех. Какая все-таки ответственность за точность реконструкции прожитого. Нужен такт, мастерство и точность подхода к предмету. Тем более, если предмет твоей памяти – человек. А если этот человек отражен и другими памятями по-своему и не так, как увидел ты, то еще и отвага нужна.

Фотоаппарат – инструмент вроде молотка и зубила. У одного пользователя не получается ничего более художественного, чем бордюрный камень, у другого – Давид и Моисей…

У художника, работающего с камерой, меньше возможностей, чем у его коллеги с кистью или карандашом, который свободен выдумать образ и способ его существования в двухмерном пространстве. Тем более, чем у трехмерного скульптора. У фотографа ограничена привилегия вольности сотворения своего мира. И надо обладать отчаянным даром, чтобы из живых людей составлять картины их несбыточной жизни.

Объектив в русском языке ассоциируется с двумя словами: «объектом» – то есть предметом и «объективностью» – то есть правдой. Правда о предмете – так была задумана фотография. Дай талант – получи образ.

Художник (живописец, график) работает с открытыми глазами. Замысел постоянно подвергается коррекции и развивается в процессе создания картины. Он полноправный держатель изображения, хозяин его, властелин и деспот. Его не интересует диалог с моделью, он говорит один.

Фотограф же демократичен. Он вступает в сложные взаимоотношения с объектом. Он уговаривает и спорит, он выстраивает картину для краткого момента и всегда до того, как она будет создана. Он никогда полностью не владеет ситуацией. Он строитель, ловец и разрушитель момента. Он предлагает объекту свою игру, но играет не сам. В высоком профессионале сочетается художник, скульптор, режиссер, оператор, драматург, а то и сказочник.

Мир фотографии нереален. На карточке изображено то, чего уже нет и не будет. А у Валерия Плотникова часто и невозможное.

Он фотограф того, чего не было, Dream master. Его построения следуют законам жанра, которые придумал он сам… Можно подражать ему, копировать его, но никто, кроме Плотникова, не может создать оригинал мечты.