В его стиле странным образом сочетаются ремесло традиционной русской павильонной съемки и тонкий психологизм, присущий высокому искусству. Плотников и его герои не соответствуют ни реальному времени, ни пространству. И то и другое отсутствует в его фотографиях. Те знаки, которые мы видим на изображениях, – это знаки Плотникова. Он выдумал берег моря, лес, интерьер и одежду и поместил в их среду избранного человека. Разумеется, все составляющие присутствовали в природе, но никогда до Плотникова они не существовали в таком сочетании.
Его фотографии имеют глубину культурного слоя. Их ценность в деталях. Эти детали – люди. Раскапывая (рассматривая в книгах Фотографа, на его выставках) культурный слой, мы получаем представление о том, какими эти люди хотели быть в лучшей жизни и какими их захотел увидеть Валерий Плотников в конце двадцатого – начале двадцать первого века.
Решительно повезло тем персонажам, на кого взглянул Мастер.
Они такие, какими никогда не были.
Портрет со Звездой
Это было давно, при советской власти, когда золотые Звезды давали то по разнарядке, то за дело. Мелибой Махкамов получил законно. Он служил под землей в шахте, где добывали золото. Добыча золота была государственной тайной, поэтому указ о его награждении был секретным. Его не напечатали в газетах, не объявили по радио, и сам товарищ секретарь райкома не приезжал в кишлак, чтобы поздравить Героя.
Мелибой тихо съездил в Ташкент и вернулся со Звездой на груди, предвкушая законную славу и почет. Однако земляки встретили его настороженно. Откуда взял награду: уж не на Старом ли базаре, где все найти можно, купил? Мелибой не обиделся. Действительно. Как они поверят, если ни репортажа по радио, ни портрета на первой полосе в районной, а то и в республиканской с заголовком «Наша гордость!», ни партийного руководства с ковром и поздравлениями на общем собрании…
Спрятал он Звезду подальше и стал ходить, как ходил – без наград. Люди помаленьку о его поездке забыли и стали общаться с ним без подозрения, как с равным, достойным обыкновенного в этих местах уважения.
Между тем Мелибой терпел обиду. Бригада-то знала, что он отмечен по праву. Но общество, но базар!.. Приехав в Чадак, я решил исправить историческую несправедливость. Это было время, когда журналист из Москвы считался носителем власти не ниже председателя райисполкома. А то и выше.
Сначала я придумал, что отправлюсь с бригадой Мелибоя Махкамова в золотоносную шахту и там, в полной темноте, попрошу шахтеров осветить в забое налобными лампами своего бригадира, а я сфотографирую его, освещенного товарищами по темноте. Все по замыслу было правильно – он стал Героем, образно говоря, в свете их труда. Дальше я печатаю текст и снимок в газете, присылаю в Чадак. Газету читают, фото смотрят – геройская Звезда Махкамова легализована. Ура! Но… Что, он с газетой будет по поселку ходить, свое фото показывать? Нехорошо. Да и снимок выглядел бы слишком литературно…
И вот, обвешанный тремя фотоаппаратами, оснащенными для солидности огромными телеобъективами, я вступил на воскресный базар (который в этих краях главный мужской клуб и важнейшее собрание), вызывая любопытство у детей, привлекая внимание взрослых и раздражая собак. За мной следовал Мелибой, понятно, в тюбетейке, в синем пиджаке со Звездой. Я решил сфотографировать его в отважно парадном виде на фоне его односельчан, собравшихся на воскресном базаре для обсуждения важнейших дел и продаж-покупок.
В грузовом прицепе, куда я влез для съемки, красовался обитый красным бархатом сундук для приданого и стояли приготовленные к торгу черные овцы с клипсами в ушах – признаком принадлежности к одному стаду.
Базарком – базарный комиссар, как достойно в этих местах называли директора майдана, на которого мое удостоверение и аппаратура произвели должное впечатление, – по радио объявил с интонациями циркового шпрехшталмейстера: «Сейчас на ваших глазах (ну, разве что не сказал «будет исполнен смертельный трюк») специально приехавший из Москвы корреспондент центральной газеты будет фотографировать Героя Труда Мелибоя Махкамова вместе с жителями Чадака!»
Мужчины на базаре сначала робко, потом уверенно стали подходить к прицепу со мной и овцами, перед которым замер Мелибой. Дети, взрослые, старики – все становились в кадр за героем, признавая его право быть на переднем плане. Чадакцы поняли, что не Мелибой пришел на базар ради гостя, а фотограф из столицы приехал в кишлак ради их знаменитого (теперь они не сомневались) земляка. Доброе имя было восстановлено.
Чайханщик Баймурзаев, из-под навеса приветствуя уважаемого Махкамова, пригласил его (и меня) на плов как главного гостя. Думаю, в эту минуту, кто ни окажись в чайхане (будь это хоть первый секретарь райкома), он был бы вторым. Плов был хорош.
P.S. Рецепт плова чайханщика Баймурзаева:
Казан разогреть. Положить на дно не крупно нарезанные кусочки курдючного сала. Вытопить его. Шкварки можно вынуть, а можно и оставить. Долить хлопкового или рафинированного подсолнечного (немного хуже) масла и прокалить с голой костью или небольшой луковицей (до почернения). Добавить бараньего мяса, порезанного на изрядные кусочки, и обжарить на большом огне почти до готовности. Добавить лук полукольцами и тонко струганную (желтую, если найдете) морковь. Мешать во время готовки до вялости. Убавить огонь до минимума. Положить несколько головок нечищеного чеснока и специи: зира, красный молотый перец, шафран (для цвета), сухой барбарис (без скупости) и аккуратно выложить и разгладить мытый рис. По ножу долить водой, которая должна покрыть ваше добро на толщину большого пальца. Закрыть крышкой, может быть, проложив полотенцем по кругу для герметичности. Оставить на маленьком огне и идти чистить гранат и резать зелень (но не укроп!) для украшения. Плов готов, когда, постучав по нему ложкой, вы услышите звук спелого арбуза. (На полтора килограмма мяса килограмм риса, килограмм лука, килограмм моркови. Остальное – по вкусу.) Вах-х!
Нет, не зря Мелибой Макхамов получил геройскую Звезду.
Шатили
Крепость Шатили выплыла из-за поворота призом за опасный путь через перевал. Летом – мучительная езда по узким каменистым дорогам. С одной стороны – скала, с другой – обрыв. Зимой перевал закрывается, и попасть сюда можно только вертолетом. Но вертолету нужна погода, а тут туманы, ветры, снега…
Хевсуры предпочитают пешком. День-два ходу – и ты в магазине или в поликлинике. Правда, надо идти втроем: если один оступился на тропе и повредил ногу, второй останется его охранять, а третий пойдет за помощью.
С тех пор, как люди начали передвигаться по земле, они стали видеть то, что сами не строили, и удивляться, если приходили в гости, или разрушать, чтобы унизить соседа, если шли войной. Старинный Муцо разрушен. Низкие сакли развалились от непогод и отсутствия людей. Когда-то больные и немощные приходили сюда и ложились на каменные ложа, чтобы не обременять своими мучениями и смертью тех, кто еще жил. Выветренные и выбеленные дождями скелеты людей населяют скелеты жилищ. Мертвый город охраняют мертвые.
А Шатили уцелел…
Тучи, изнемогая от тяжести, к вечеру добрались из грузинских долин до Хевсуретии и, остановившись, свалили с плеч темень на сложенные из плоских камней дома, ставшие спина к спине в узком ущелье. Темнота сходилась над Шатили. Но еще были видны полтора десятка жителей, ослики и мальчик, ведущий в поводе белую, почти прозрачную лошадь. В остатке дня показалось, что тонущая во мгле крепость выше гор.
Утро вернуло масштаб, и оказалось, что дома чуть больше чем в два человеческих роста… Я взял фотоаппарат.
– Убери из кадра ослика.
– Почему убрать? – удивился Давид. – Так веселее. Сними, прошу, Алексия с осликом. Ты видел когда-нибудь более симпатичное животное, чем ослик-ребенок?
– Не видел.
– Ну вот. Улыбайся, Алексий! Почему деревенский мэр в Хевсуретии должен быть грустным? Молодой, образованный, двое детей…
– Мальчики! – сказал Алексий.
Ослик упирался. Алексий – отец двух мальчиков, почтальон и мэр горного Шатили – улыбался. Я фотографировал. Давид, местный ветврач, тоже отец двоих детей (одна, кажется, все-таки девочка), побежал за зрителями.
Пришли зрители: Георгий, Мишико, Лело, Елена, Алик, Зурико и Леван с братом Автандилом.
– Ты бы лучше сфотографировал его на фоне Шатили, – сказал Мишико. Действительно, было бы лучше, но Алексий уже снял хевсурскую рубаху и повесил кинжал на стену служебной каморки.
К тому же опять вдруг резко потемнело. Сухой отрывистый удар расколол горы, и молнии, на мгновение вернув утраченный пейзаж, озарили улочки, достаточно широкие, чтобы распахнуть руки для друга, и вполне узкие, чтобы не протиснулся вооруженный враг. Резцом света они гравировали хевсурские башни на рваном фоне черного неба, словно желая показать, насколько рукотворный Шатили уместен в живой природе. Зеленые слепящие ручьи текли сквозь дома-скалы к реке и, достигнув ее, зажгли бурлящим на камнях светом…
В мгновение все стихло. Зашелестел дождь.
– Жаль, Эль-Греко не видел Шатили в грозу! – сказал за спиной Мишико, а может быть, Георгий, или Лело, или Елена (ах, Елена!), или Зурико, или Леван с братом Автандилом. (Нет, этот все-таки не мог.)
– Почему не взяли с собой этого грека? – спросил Алексий улыбаясь. – Где он увидит такую красоту?
– Нигде не увидит, – подтвердил Давид. – В другой раз не стесняйтесь.
Франсиско Гойя и Кологрив
1
Снег был чистый, как в лесу. Только укатанный на дороге и утоптанный валенками там, где ходили редкие прохожие. Старинные кирпичные дома скупой провинциальной архитектуры, деревянные срубы с резными наличниками, под плавными белыми шапками сугробов на крышах, чистые дымы из труб и огромные посеребренные дождями, морозом и солнцем поленницы веяли спокойствием и неторопливостью.
Сидящие на деревьях черные птицы временами внезапно взмывали в белое небо, кружились над куполом церкви без креста, над старинной пожарной каланчой и вновь рассаживались на голых ветвях загадочными и беспорядочными нотами. Музыка, впрочем, была слышна. Не громкая.
«И графика пейзажей, / Изображенных сажей / На воздухе пустом… / Но это всё потом. / А что было вначале? / Какие-то печали, / Вошедшие в мой дом… / Нет! Это всё потом!»
Стихи Давида Самойлова продолжу прозой жизни. Много лет назад у меня возникло желание поехать в глубь костромского края, в город Кологрив, просто так или, допустим, встретить там День птиц. Грива – это поросшая лесом полоса, холм, «бережоный лес» (по Далю), однако мне слышалось в имени трехтысячного города, лежащего на холмах, что-то конское, с ветром, лихое. И, видимо, не только мне.
Город этот построили в начале восемнадцатого века для защиты Московии от казанских татар и луговой черемисы. Однако «проект не пошел». Писано: «Кологрив на реке Унже ветх, деревян, развалялся. Кроме церковнослужителей, пушкаря и рассыльного, никакого населения нет…» И решил воевода Иван Рагозин пришедший в ветхость город перенести к погосту Кичино. Тут, кроме дороги на Кострому, рядом было много помещичьих деревень, а то ведь «в связи с малочисленностью населения и удаленностью деревень сбыт водки был затруднен, отчего казна пустовала».
Так Кологрив в 1727 году переехал вверх по реке на 50 километров. Но еще полвека никто, ни Южная Осетия, ни даже островное государство Нуару, не будут его признавать, пока Екатерина II не повелит «быть посему» и учредит герб. Вверху на голубом поле – галерная корма с тремя фонарями, а внизу на желтом поле – лошадиная голова с густой гривой.
Ох, как говорится, герб в руку.
От ближайшей железнодорожной станции Мантурово за три верных часа, переваливаясь и подпрыгивая, старенький автобус, груженный нетребовательными пассажирами, добрался до человеческого анклава в мире бесконечной борьбы за отечественное процветание и достижения на ниве патриотизма. Наконец он остановился на площади под колокольней.
По живописной (это слово ни о чем не говорит – не читайте его), по заснеженной горке веселые собаки бегали наперегонки со школьниками в пионерских галстуках. На пологий холм седая лошадь (о!) тащила дровни с деревянной будочкой для хлеба. Другие сани, с молочными бидонами, остановились у отделения милиции рядом с магазином «Продукты». Из них вышли два мужика в ушанках, закурили и стали читать, что нового пишут в «Окне сатиры». Бабка, укутанная в теплый платок, посмотрев на витрину, сказала: «Вот, правда!» – и пошла в магазин.
За стеклом на большом листе ватмана были нарисованы розовые, как брикет сухого киселя, голые женщины, прикрывающиеся кое-как шайками и вениками. Рты у них были открыты в сторону довольно исправно нарисованного мужика с папироской в зубах, одетого в телогрейку, ватные штаны и развязанный треух. Видимо, они кричали ему, что в мыльной нельзя курить.
Однако подпись каллиграфическим почерком, являвшая собой стих, проясняла ситуацию:
Серов Лёва отличился,
Пьяным в баню заявился.
Там в женское отделение забрел —
Чуть женщин всех с ума не свел!
Тихий, затерянный в лесах город. А каковы страсти! Думая, какое потрясение пережил сам Серов Лёва при виде такого количества малиновых женских тел (с шайками художник явно переборщил), я дошел до гостиницы, где мест не было, что подтверждало городской статус Кологрива, равно как и наличие промкомбината, который до того, как повысились требования кологривцев, выпускал мебель, а теперь сразу заготавливал дрова. Но главное, что делало Кологрив особенным местом, был его музей, занимавший лучшее здание в городе – железнодорожный вокзал, спроектированный знаменитым архитектором Иваном Рербергом (Центральный телеграф и Киевский вокзал в Москве…) для купца Макарова. Правда, саму «железку» так и не построили. То ли проворовались, то ли концепция изменилась. А музею повезло, здание хорошее.
На первом этаже, помимо обязательного в краеведении чучела волка и предметов крестьянского быта, расположилась историческая часть: про то, как отряд Ивана Кологривца в ополчении Минина и Пожарского ходил защищать Москву, и про разинского атамана Пономарева, который взбаламутил горожан, про то, что родился в этих местах, говорят, Федор Толстой (Американец), а поэт Павел Катенин, друг Пушкина, не только родился здесь, но и умер, это точно. В этих местах работал художник «сказочных чудес» Ефим Честяков, для популяризации которого много сделал мой в те поры друг, замечательный реставратор, искусствовед и защитник русского (в особенности провинциального искусства) Савелий Ямщиков. Но нас особенно интересует второй этаж, где расположилась огромная (более шести тысяч наименований) коллекция академика живописи, прекрасного акварелиста Геннадия Ладыженского. Собирал он оружие, утварь, костюмы, картины, графику по всему миру и завещал все это добро родному городу. Кроме западной живописи школ Караваджо, Ван Эйка, рисунка Рубенса, там оказались работы Крамского, Шишкина, Брюллова, Боровиковского, Федотова, Шевченко…
Собрание Ладыженского систематизировано не было. И лишь после революции на основании найденных старых документов была составлена опись. Не точная, подозреваю. Атрибутированием никто особенно не занимался, и в запасниках или на стенах могли таиться неожиданные открытия. Почему нет? Однако то, что мы с другом музея – костромским радиожурналистом Аркадием Пржиалковским увидели в книге учета, было слишком даже для Кологрива. Там было написано: «Неизвестный автор. Холст, масло. 33х60 см. Предположительно Франсиско Гойя (?)». Если учесть, что в российских даже самых именитых музеях Гойи, помнится, не было, то понятно, какой охотничий азарт нас охватил. Франциско Гойя в Кологриве! Каково?
Разумеется, мы с милейшими служительницами музея понимали, что вероятность подобного чуда ничтожно мала. К тому же неизвестно, сохранилась ли вообще «подозреваемая» работа (в экспозиции музея ее не выставляли).
Картину, однако, нашли довольно быстро. На стенах музея висело то, что лучше сохранилось из русских и западных мастеров. Остальное – в запаснике, на аккуратно сколоченных стеллажах. Здесь мы и обнаружили «того самого Гойю (?)». Обнаружили не в смысле «отыскали». Там у них был порядок. Просто вытащили оттуда, где он давным-давно лежал.
Небольшое полотно, покрытое кракелюрами, потемнело, красочный слой чуть осыпался по краям, но в остальном картина была в приличном состоянии. На ней изображена уличная сценка. А может, танцующий человек. Холст дублирован на толстый – 0,5 см – картон. Работа старая, и живопись очень качественная.
– Хорошо бы ее атрибутировать. Представляете, если это действительно Гойя?!
– Если это действительно Гойя, его у нас заберут. Да и кто сюда поедет бесплатно? От станции до Кологрива восемьдесят верст по нашим дорогам…
– Надо пригласить хорошего специалиста.
– Ну да.
Я заметил, что в словосочетании «надо сделать» (помочь, исправить, пригласить…) говорящий как будто исключает себя из грядущего обременительного процесса. Надо пригласить значит, что эти, скромно даже по советским меркам живущие, честные и трогательные женщины в маленьком, небогатом городке должны найти и выписать в Кологрив крупного искусствоведа, да еще с опытом атрибутирования западной живописи. Я очень не люблю это «надо», перекладывающее ответственность, заботу и просто труд на кого-то, кому ты оказываешь благодеяние добрыми словами. А вот, поди ж ты, не всякий раз удержишься от совета, который тебя ни к чему, ну буквально ни к какому подвигу духа или трате времени не обязывает. Надо пригласить? Вот и пригласи.
2
– Если газета оплатит командировку, то я отпущу с вами Юрия Ивановича Кузнецова, – сказал мне интеллигентнейший Борис Борисович Пиотровский, академик, известный востоковед, возглавлявший Эрмитаж четверть века.
Юрий Иванович Кузнецов был человеком знаменитым. Именно он раскрыл тайну рембрандтовской «Данаи», украшающей эрмитажную коллекцию. Многие годы искусствоведы спорили, Даная ли это и кого написал великий живописец? Кузнецов заведовал отделом западного рисунка, блестяще знал живопись и понимал толк в женщинах. Видно, что-то смутило Юрия Ивановича в этой хотя и не красивой, на мой взгляд, но роскошной и гениально написанной обнаженной даме. Испытав картину (и даму) рентгеновскими лучами, он обнаружил, во-первых, золотой дождь. Значит – Даная. Во-вторых, голова и тело переписаны мастером. Раньше она была похожа на рано ушедшую из жизни любимую Саскию. Теперь – на Гертье Диркс, которая ревностно относилась к бывшей жене Рембрандта. Кузнецов после этого открытия стал знаменит в Голландии, как никогда не был у себя на родине, хотя блистательных открытий было у него не мало.
Мне очень хотелось, чтобы, открыв Гойю в Кологриве, Юрий Иванович стал знаменит и в своей стране. Хотя что такое «открыть»? Если это Гойя, то он и раньше был им. Если это Америка, то она существовала и до Колумба. Просто благодаря Колумбу мы узнали, что она есть. Точнее сказать, Колумб атрибутировал Америку.
И вот, пока мы с Юрием Ивановичем в поезде, который не назовешь фирменным, в хорошем расположении духа, под крутые яйца и помидоры с грубой солью выпиваем по маленькой, видится мне картина, которую нарисовала Ирина Владимировна Линник, жена нашего Кузнецова. Будучи известным искусствоведом, она вернула, среди прочего, евангелистам Луке и Марку имя их создателя – Хальса и открыла в запасниках Эрмитажа, что «Дары волхвов», считавшиеся копией, на самом деле рембрандтовский оригинал!
Путешествие «Волхвов» в Японию. Картины живут судьбой той страны, где они оказались, а не той, где были созданы. У них, простите, двойное гражданство.
Родились «Волхвы» в Нидерландах, где жил Рембрандт, потом были проданы в Россию, здесь забыли родителей, получив статус копии, и в безвестности прозябали в стеллажах хранилища. Линник вернула им громкую фамилию, и они, не изменившись ни единым мазком, не прибавив достоинств, враз стали знаменитыми. (Не так ли и у людей?)
Доказав, что в запасниках Эрмитажа вместо копии хранился оригинал, Линник всполошила культурный мир: «Рембрандт! Настоящий Рембрандт!»
Гений, закончивший век в нищете, теперь стоил немыслимые миллионы, и японцы захотели его увидеть. У себя. («Доставьте Америку в Верхоянск – мы хотим ознакомиться».) Они вообще тяготеют к искусству, а уж если знают, что оно высокое!.. Им нравится наша музыка, Чайковский – любимый композитор. А тут – русский Рембрандт.
Многим захотелось и сфотографироваться на фоне «Волхвов», как в Лувре – на фоне «Джоконды». Подошел, повернулся спиной к шедевру, лицом к объективу, чтоб и Леонардо было видно. И – бегом к Венере Милосской.
В общем, приезжайте!
Выправляет Ирина Владимировна документы-визы, покупают им с сослуживицей (не одной же везти шедевр) щадящие билеты, и собираются они в путь.
Картину пакуют тщательно – в чистую простыню, потом в байковое одеяло, и все это заворачивают в кухонную клеенку на случай дождя. Для верности обвязывают бельевой веревкой, берут под мышку (благо вещь небольшая) и на музейной машине едут на Московский вокзал. Взяв купе (не в плацкартном же вагоне везти Рембрандта), две женщины закрывают дверь на самодельный «блокатор», который за рубль дает проводник, и, выходя по очереди к умывальнику, доезжают до Москвы. Поскольку у минкультовской «Волги» в этот день как раз случилось техобслуживание, они, обняв покрепче Рембрандта, чтоб не выхватили в толпе (прости, Господи!), садятся в случайное такси и, подозрительно поглядывая на шофера, едут в аэропорт. Там, предъявив все документы с фотокарточками, разворачивают «куклу» для таможни. Потом заворачивают вновь в простыню, байковое одеяло, клеенку (в Японии бывает сыровато), обвязывают бельевой веревкой и идут в самолет со своей бесценной поклажей. Угнездившись в креслах и держа на руках укутанную картину, они, наконец, освобождаются от страха за сокровище и спокойно летят свои полтора десятка часов до Токио.
Самолет приземляется вовремя, однако никого из него не выпускают. В иллюминаторы видно оркестр, ковровую дорожку, тучу фото- и кинокамер и толпу хорошо одетых японцев. «Встречают очень важную персону, с которой вместе прилетели», – думают они и приготавливаются ждать, как вдруг стюардесса объявляет, что госпожа Линник приглашается к выходу. Надо бы сказать: «“Дары волхвов” с госпожой Линник». Но японцы вежливые люди. Теперь наши дамы понимают, что встречают Рембрандта, и, краснея от неловкости, начинают снимать сиротскую упаковку: развязывают бельевую веревку, последовательно снимают кухонную клеенку, байковое одеяло, белую простыню. Они обнажают «Волхвов» и, с сожалением глядя на оставленное добро (все-таки обратно придется везти), выходят на трап.
Оркестр играет, камеры стрекочут, фотоаппараты вспыхивают блицами, японцы кланяются. Линник с картиной на вытянутых руках идет по дорожке.
Титр: конец!
Так приблизительно Ирина Владимировна рассказывала мне о своей поездке. Муж ее, Юрий Иванович Кузнецов, эту историю знал точнее меня.
– Как думаете, найдем мы в Кологриве простыню, одеяло и клеенку?
– А нас уже пригласили в Японию?
Мы высадились на площади, и пока Кузнецов изучал афишу Кизеловского драмтеатра, который давал «Антонину» Г.Мамлина за 1–1,2 р. за билет, я отправился к «Окну сатиры» посмотреть, не пишут ли чего нового о Серове Лёве. Но, видимо, он стал на путь исправления. В витрине был положительный образ сапога, затаптывающего окурок в землю под деревом ель. Прекрасные стихи мы прочли хором:
Ах, ты лес, ты лес, наш красавец,
Как тебя не жалеть, не любить?
А кто окурок на пол бросает,
От того большой пожар может быть.
В музее нас ждали. Горячая картошка, грибы, соленые огурцы, отнюдь не монопольный напиток.
Юрий Иванович прием не отверг, был рад гостеприимству и радушию, однако прежде взялся за изучение картины. Мы со служительницами ждали вердикта.
– Нет, – сказал Кузнецов, – это не Гойя. Скорее всего, это Маньяско. Тоже хорошо. Алессандро Маньяско в Кологриве – как звучит!
– А он останется у нас?
– Останется.
Отчего же ему не украсить музей города, где люди, обращаясь друг к другу, употребляют обращение «желанный»? Пусть смотрят. Может быть, и Серов Лёва заглянет. Маньяско он вряд ли видел раньше.
И грянул пир во здравие искусства для желанных людей.