Рэгтайм. Том 2 — страница 28 из 49

Сталина на мотоцикле не представляю. Возле мотоцикла – пожалуйста. Френч. Сапоги. Картуз, прикрывающий низкий лоб. Трубка для солидности. Стоит он рядом с «Харлей-Дэвидсоном», украденным Камо Тер-Петросяном у американского фабриканта, и писает на переднее колесо, подчеркивая своё отношение к ценностям западного мира. За руль не садится. Побаивается. И не доверяет. Ни империалистам, ни единомышленникам… К тому же знает, что документы, все-таки, липовые.

Ленин – тот, будь исторические предпосылки, нелегально мог бы сесть за руль байка: тройка, галстук в ромбик, ботинки кожаные, кепочка на глаза. Заднее широкое сиденье полностью заполняет Инесса Арманд в обтягивающей тугой юбке с портпледом под мышкой.

Уверен, какой-нибудь Каменев, оглянувшись на удаляющийся в дыму аппарат, одобрительно кивнул бы какому-нибудь Зиновьеву (или другому члену ЦИК): «Ну! Ты видел?» Тот бы завистливо выпятил губу, особенно если дама была в интегральном шлеме, и развел руками: «С его опытом революционной работы…» – «В Разлив, наверное, – сказал бы Каменев. – Шалаш там есть, белье с собой. Правда, накроются амортизаторы: дорога из Москвы в Питер как при Пушкине…»

А вот Пушкин на мотоцикле как раз уместен. Несется со страшной скоростью по набережной мимо Летнего сада! Мотор ревет, кудри и бакенбарды трепещут на ветру, длинный плащ стелется параллельно земле. Сам пригнулся к бензобаку. Хохочет. Показывает средний палец обгоняемым богатым каретам. Залетает нарочно в лужи, чтобы игриво забрызгать водой хорошеньких барышень. Не тормозит вовсе…

Александра Сергеевича я вспомнил как пример радостный, но не вполне достоверный. Владимир же Владимирович на мотоцикле – пример, наоборот, почти достоверный. Почти, потому что трехколесный трайк, на котором он несколько проехал пред телекамерами, отличается от двухколесного байка так же, как угодливые «Ночные волки» от вольных «Easy riders». Однако, увы, вероятность наблюдать эту картину все же меньше, чем увидеть пролет Пушкина на «Suzuki Hayabusa» по мосту через Зимнюю канавку.

А вот в тридцатые годы прошлого столетия изумленный столичный обитатель регулярно наблюдал, как московские милиционеры в белых, по моде того времени, гимнастерках замирали на месте, отдавая честь, едва завидев несущегося по ленинградскому проспекту мотоциклиста.

Кто это такой, думали они, почесывая затылки, что по писательским манерам того времени означало крайнюю степень озадаченности. Ленина уже нет, Путина нет еще, а Сталин без охраны немыслим не то чтобы в мотоциклетных очках и крагах, а в собственных штанах. Пушкин же к этому времени в упомянутом плаще уже стоял на Страстной площади, следовательно, это был не он. (Да боюсь, его бы наши милиционеры и не узнали).

Я вам скажу, кто это был. Это был бывший грузчик Новороссийского порта, один из шести братьев (пятеро из которых стали летчиками), выросших с семье понтийского грека Константина Коккинаки. Звали его Владимир, и был он одним из самых известных летчиков-испытателей в нашей стране. Если перечислить достижения Владимира Константиновича, от них повеет азартом, риском, чистотой замысла, отвагой, мастерством. И честностью. Летчик-испытатель это вам не генеральный конструктор, который во благо своего детища готов притопить другого генерального, или прорекламировать еще не готовую машину как совершенную, или интригами выбить деньги на свой самолет, который проигрывает конкуренту. Он политик, «главврач», а летчик-испытатель – доктор, который обязан говорить правду, проверив здоровье или болезнь самолета на себе. Иногда он может поставить диагноз, едва завидев летательный аппарат. «Не полетит!» – говорит он генеральному конструктору – лауреату всего на свете. «Почему?» – «Не красив». И самолет, действительно, не летит.

Владимир Коккинаки (подчеркиваю имя Владимир, чтобы вы не спутали его с младшим братом Константином, тоже знаменитым летчиком-испытателем, Героем Советского Союза, правда, получившим одну Звезду в отличие от старшего брата, имевшего две) впервые поднял в воздух ВСЕ самолеты конструктора Ильюшина – военные и гражданские, вплоть до Ил-62. Он установил десять мировых авиационных рекордов, впервые сделал «петлю Нестерова» на двухмоторном бомбардировщике и вместе со штурманом М.Гордиенко в 1939 году совершил беспосадочный перелет в Соединенные Штаты, проложив самый короткий путь (по которому летают и сейчас) между Европой и Америкой. За это достижение Международная авиатранспортная ассоциация наградила его бриллиантовым ожерельем «Цепь Пионера Розы Ветров». Красиво.

Понятно, почему милиционеры отдавали честь и не хватались за свисток, когда прославленный герой с быстротой молнии (так тоже писали раньше) проносился мимо них на мотоцикле. А как иначе мог ездить Владимир Коккинаки?! Популярность летчиков-испытателей была заслуженно невероятной. К тому же постовые знали, что он привык себя чувствовать уверенно и на других, заоблачных скоростях.

Нет, здесь неточность: «уверенно» – пожалуйста, а вот «привык» – ошибка.

Я дружил с его дочерью – искусствоведом Ирой Коккинаки и зятем – замечательным архитектором Андреем Гозаком и, бывая в доме, всякий раз ждал момента, когда Владимир Константинович станет рассказывать истории из жизни самолетов и людей. Совершенно удивительные. Чаще с хорошим концом. Пересказывать их по памяти не стану. Поскольку моя память вторична, то есть она сохранила не событие, а чужой рассказ о нем. Копия всегда уступает оригиналу. Подделка, правда, случается, превосходит, но мы о честной профессии. И о том, что испытатель не имеет права на привычку, на автоматизм и должен рассчитывать только на себя. На свой быстрый и неординарный ум, способность принять мгновенное и безошибочное решение, на знание предмета (самолета в нашем случае) не менее глубокое, чем у тех, кто его придумал.

Если бы политики руководствовались принципами испытателей, мы бы избежали фатальных ошибок. Но у них другие принципы – они автоматически и привычно используют их при руководстве страной. И испытывают свои методы не на себе, а на других людях.

Вернемся к Владимиру Коккинаки. Он на аэродроме тридцатых годов. Садится в кабину. Двигает рулем высоты, рулем направления, элеронами. Смотрит на механика. Тот кивает. Порядок. Закрывает фонарь. Рулит на взлетную полосу и, получив добро, стартует. Разогнавшись, он берет ручку на себя, чтобы поднять нос и взлететь. Самолет не реагирует. Тормозить поздно, впереди лес. В доли секунды Коккинаки мысленно прослеживает путь тросов от штурвала к рулям и понимает, что механик мог ошибиться, неверно соединив тросы. Он жмет ручку от себя, как при посадке, и самолет задирает нос. Пилотируя машину «наоборот», то есть вопреки привычке (если бы она была), он делает круг и сажает самолет, как если бы взлетал. Останавливается. Сдвигает фонарь и ищет глазами механика, который, понимая, зачем Коккинаки его ищет, убегает по аэродрому со скоростью, к которой лишь несколько лет назад приблизился Усэйн Болт.

Он и на мотоцикле так ездил, контролируя каждое движение не только свое, но всех – на дороге и на тротуаре. И странно, что Коккинаки не заметил, как на Ленинградском проспекте в районе Центрального аэродрома его догнал «Suzuki Hayabusa» с седоком, у которого плащ развевался параллельно земле, а цилиндр был надвинут на глаза, чтоб не сдуло. Поравнявшись с летчиком, он приветственно поднял левую руку, показав большой палец, и, подмигнув, улетел вперед, растворившись в закатном свете. Совершенно бесконтрольно.

Гранин

Внимательная немка принесла стул и предложила ему сесть. Он оглянулся и, отрицательно покачав головой, продолжал свою неторопливую пронзительную речь пред немцами о блокаде Ленинграда. В бундестаге сидели все, кто олицетворяет сегодняшнюю Германию. От канцлера Ангелы Меркель до студентов, для которых Вторая мировая война далекое прошлое.

Германия внимала девяностопятилетнему русскому писателю, который тихо и подробно рассказывал о беспрецедентных страданиях мирного населения великого города, окруженного фашистскими, но все равно немецкими войсками.

Эти новые немцы мучили себя воспоминаниями гражданина и солдата, воевавшего на другой стороне, чтобы не повторить исторической ошибки. Как они слушали! Какое страдание и сострадание было на лицах людей, преодолевших фашизм и обретших чувство вины за преступления, которые они не совершали. Да, их предки, но не они.

Я подумал тогда: почему мы не способны на акт обострения больной совести? Почему никогда не чувствуем своей вины? Уничтожив в лагерях и тюрьмах, расстреляв у безвестных рвов, может быть, лучшее, что было в генофонде нации, мы продолжаем любить кровавых идолов прошлого, с безразличной терпимостью относиться к исполнителям казни народа и доверяем страну их последователям, не способным что-либо соорудить без репрессий. Зачем мы такие? Зачем мы без совести? Или она просто настолько у нас здоровая?

Почему Гранина пригласили в бундестаг и не пригласили в Думу?

Хотя, пожалуй, хорошо, что не пригласили. Я вижу полупустой зал, скучающие лица и полное невнимание к тому, о чем говорил бы этот человек.

Блокада и ее люди навсегда поселились в душе Даниила Александровича Гранина. Когда-то они вместе с Алесем Адамовичем написали потрясающую по драматической силе документальную «Блокадную книгу», теперь, практически вчера, ну, позавчера, вышел «Мой лейтенант» – может быть, последнее достоверное свидетельство Очевидца и Участника о блокаде и войне. Честное и отважное.

Несколько лет назад я позвонил Даниилу Александровичу и зашел по старой памяти. Просто так. Он был похож на себя. С седой головой и доброжелательной, но хитрой ухмылочкой. Синий пиджак, голубая рубашка, письменный стол с книгами и рукописными листами. Поговорили. Я наснимал пристойных, но ожидаемых карточек и уже вышел в прихожую прощаться, когда увидел гимнастические кольца, подвешенные к потолку, и белый шар плафона, испускающего молочный свет прежней жизни, освещающего старую, хотя и не послевоенную, квартиру в писательском доме на улице Братьев Васильевых, никогда братьями и не бывших.