…И дрогнула земля, и рухнул мир, и смрадные тучи пыли и гари поднялись к небу, и кто стоял – лег, а кто лежал – тот остался лежать, и кто говорил – замолчал;
и дети сущие, и бывшие дети, и будущие осиротили землю, оставив ее без своих потомков, и земля приняла их;
и кто строил жилища из песка и воды – строил могилы себе и другим и называл их городами, и пали те города, как ложь перед Словом испытанным, и невиновные во лжи смешались с теми, кто не чувствовал вины, как вживи было, и тысячи тысяч осиротели сердцем от гибели тысяч и тысяч;
и померк свет, и бродили в огне кострищ и пожарищ люди, и искали себя меж спасшихся от беды и не находили;
и сдвинулось все и смешалось, и только памятники вечно живым мертвецам незыблемые стояли среди омертвевших живых, которые просили не хлеба, но гроба, а им протягивали хлеб;
и многие из многих мест пришли развести руками горе, и руки их не знали усталости, и иные ворами пришли, и были они нелюди.
И все там было:
и искали живые близких своих среди погребенных под прахом, и, найдя, успокаивались тихо, и было это страшнее крика;
и ходили по измученной древней земле и спрашивали: за что?
И я спросить хочу:
в чем провинилась восьмидесятилетняя крестьянка Азни Мкртычян, что, дав погибнуть дочери ее, и сыну, и невестке, и трем внукам, Ты так жестоко наказал ее, оставив живой на этой земле?
Прости ее, Господи! Прости ее.
Без определенного места
Мюнхен-72
Один из этих вышел на балкон в маске. Тогда мне показалось, что на голове у него чулок, завязанный сверху пучком, грубый чулок с прорезями для глаз. Они прятали лица. Им была еще дорога́ собственная жизнь, и это оставляло надежду на торг, а иногда и на спасение случайно ставших разменной монетой людей.
Я лежал на плоской крыше дома югославской делегации в мюнхенской Олимпийской деревне и сквозь телеобъектив отечественного производства «Таир-3», ввинченный в отечественную камеру «Зенит», смотрел на балкон противоположного здания. Там находились израильские спортсмены и тренеры, несколько часов назад захваченные палестинскими террористами.
Тот, кто вышел на балкон, сначала посмотрел вниз на пустынную, толком не оцепленную еще площадку между домами, освещенную утренним солнцем, потом обшарил взглядом противоположный дом, увидел меня и угрожающе, каким-то ерническим движением поднял автомат Калашникова. То, что он стрелять не будет, было понятно, расстояние между нами – метров сорок. Да и зачем?
Я лежал один. Фотосумка была набита шосткинской несгибаемой черно-белой пленкой, отснятой и чистой. Первое путешествие за границу предполагало подозрительность (вдруг засветят!) и ущербную манию величия (внимания). Между тем никому до меня не было дела. В том числе и любимой «Комсомольской правде», где я тогда работал. Предполагалось, что мои знания до недавних пор полупрофессионального спортсмена, окончившего Институт физкультуры и написавшего неплохой диплом по истории современных Олимпийских игр, могут пригодиться при их освещении. Однако заведующий отделом информации, поощренный за хорошую работу поездкой в Мюнхен, писавший о спорте в романтическом стиле («спортсмены закружились у ворот соперника в стремительном адажио»), и собственный корреспондент по Западной Германии, разоблачивший не одно поползновение реваншистов, сами писали патриотические и выспренние, как это полагалось тогда и модно теперь, репортажи о победах советских спортсменов, а следовательно, и образа жизни.
(Между тем барон де Кубертен, основывая Игры во славу человека, а не страны, не предполагал считать медали и очки и играть национальные гимны. Для всех победителей был один гимн и один флаг – олимпийский. Напоминаю как специалист для наших истерически восторженных и неумолчных комментаторов.)
Газета не посылала меня на Игры, не аккредитовывала, не оплачивала питание и жилье. И не использовала. Олимпийский бомж – я наблюдал, снимал и запоминал впрок.
Сквозь трехсотмиллиметровый объектив я пытался рассмотреть, что происходит за противоположными окнами. В темноте комнаты угадывались люди, сидевшие на полу. Потом их увели. Появились двое в масках на балконе. Они посмотрели направо, где скапливались полиция и шедшие из столовой, ничего не понимающие еще спортсмены, и скрылись. Из захваченного дома выпустили женщину из обслуживающего персонала в униформе. Прикрывая затылок руками, она бежала по тротуару прочь.
Было 9 часов утра. Ни один человек в мире, растерянность которого к этому времени была еще не так очевидна, как к концу дня, не знал, где я нахожусь. Отъятый от олимпийской компании, от профессии, от друзей, я не был связан ничем и никем. Накануне отъезда на Олимпийские игры я сказал, что ухожу из дома, жизнь в котором превратилась из желанной в обязательную. Теперь у меня не было места и семьи, и оттого я тоже чувствовал себя освобожденным. На мне были первые в жизни джинсы Levis, которые дожили до сегодняшнего дня не как символ оторванности, а как память о ней и просто как штаны, марке и размеру которых я верен до сих пор.
Я завис в пространстве над самой трагической в этот момент точкой земли. У меня было время подумать, и я думал без пафоса печали о том, что отсутствие закрепленного места – это какой-то не финал. Оторванность от связей не освобождает тебя от соучастия. Даже если ты плывешь в воздухе, как монгольфьер, ты все равно плывешь. Видишь. Чувствуешь.
В половине двенадцатого на моей крыше появились немецкий журналист и американский фотограф. Я принял их как коллег по свидетельству великой драмы.
Американец мгновенно отшлепал свою единственную пленку и, смущаясь, спросил, не продам ли я ему ролик. Я раскрыл сумку и сказал: бери сколько надо. Он с удивлением смотрел на жестяные банки, набитые заклеенными лейкопластырем, чтобы не открывались, кассетами, намотанными в Москве, в лаборатории теперь выгоревшей дотла «Комсомолки». (Вся черно-белая съемка, обошедшая мир, была сделана на шосткинской пленке, которую я ему подарил. Мои снимки были не хуже, а может, и лучше, но они оказались никому не нужными в моей стране.)
Немец долго молча наблюдал, как я снимаю, а потом попросил, если, конечно, это не противоречит интересам моей редакции, дать ему снимок для газеты. Большой мюнхенской газеты, сказал он. Я снял пленку и отдал ему. Печатайте!
Это был 1972 год. В своей первой зарубежной поездке я, получалось, оказал содействие идеологическому противнику. Противник, симпатичный парень лет сорока, спросил, надо ли подписывать фотографии моим именем.
– Нет, не надо! Понимаешь, – врал я, – вы выйдете раньше, завтра, и будет неловко, если наша газета напечатает снимки своего корреспондента после вашей. Это просто корпоративная помощь. – Я улыбнулся.
Он улыбнулся в ответ, понимая все правильно.
– Ты сидишь здесь с утра и не знаешь, что террористы выдвинули ультиматум, – сказал немец. – Если Израиль не откроет тюрьмы для боевиков из «Черного сентября», эти начнут расстреливать по одному заложнику каждый час. Начиная с двенадцати.
Но в двенадцать ничего не произошло. Из дома не было слышно ни звука. Немец и американец ушли в свои редакции публиковать сенсационные снимки захватчиков в масках.
Подо мной на балконе последнего этажа телевизионщики установили камеру. Оператор быстро навел объектив на дом и спрятался за бетонной плитой ограждения. Там же сидел комментатор, который беспрерывно говорил о ситуации вокруг захвата.
Услышав, что министр Геншер предложил себя террористам в обмен на заложников, я собрал аппаратуру и отправился в пресс-центр рассказать об увиденном и услышанном коллегам из газеты, тем более что приближалось время передачи материалов в Москву. Однако они обошлись. Москва сама знала, что писать об этой истории и какие снимки из Мюнхена публиковать.
Теперь, пока я выбираюсь из зоны, плотно оцепленной армией и полицией, расскажу, как попал я в эту зону и в деревню без аккредитации.
Александр Иваницкий, олимпийский чемпион в Токио по борьбе в тяжелом весе, умница и красавец, возглавляя спортивное подразделение в ЦК ВЛКСМ (органом – именно так – которого была «Комсомольская правда»), из сипатии предложил мне поехать в Мюнхен в группе поддержки нашей команды, чтобы в доме советской делегации выпускать фотогазету для спортсменов. Из Москвы до Бреста мы проехали с Андреем Мироновым, а дальше наш автобус заполнился другими участниками этой самой группы – туристами «Спутника».
В Мюнхене Иваницкий, у которого были две аккредитации – официального лица и важного гостя, – повесил мне на шею одну из них. Общее на фотографии у нас было одно – очки, и этого оказалось достаточно, чтобы попадать в Олимпийскую деревню и на соревнования. Мне даже удалось пройти в колонне советских спортсменов по стадиону на торжественном открытии Игр. Синий пиджак с гербом дал волейболист Поярков. Штаны у меня были.
Ночевал я на полу в комнате у Саши Иваницкого, беседуя с ним о нравственности в широком, понятно, философском смысле, у спортсменов, в штабных номерах и изредка в городе с группой поддержки на кровати. Без определенного места.
В этот раз, подходя часов в восемь утра к пропускному пункту, я увидел бронемашину, которой не было прежде, и чуть больше охраны, переодетой в мирную голубую униформу. Предъявив фальшивый «аусвайс», я спокойно прошел на территорию, где у подъезда «советского дома» меня встретил спортивно-комсомольский руководитель Середа и тихо сказал:
– Только что в деревне произошло ужасное событие. В дом, где живут израильские спортсмены, проникли вооруженные террористы, взяли целую борцовскую команду в заложники и обещают убить. Только никому об этом не говори.
– Ты с ума сошел. Сейчас об этом будет говорить весь мир!
– Неважно. Главное, чтобы информация исходила не от нас.
В свете бесед с Иваницким мне показалось уместным выполнить свой профессиональный долг, имеющий простое и безальтернативное содержание: увидеть своими глазами и попытаться рассказать, что сам узнал и почувствовал.