Мюнхенская Олимпийская деревня была построена в двух уровнях. Тротуары и бульвары были подняты над землей метров на пять-семь. На них светило солнце и царил обычный праздник. Появившиеся автоматчики внутри и бронемашины по периметру воспринимались как нормальная осторожность немцев. Страшная новость (не распространяемая советскими людьми) еще не охватила олимпийскую семью.
Под пешеходной зоной располагались темноватые транспортные тоннели без намека на дорожки для людей. По этому лабиринту можно было подъехать к каждому дому, если хорошо знать дорогу. Я знал. Попадая в новое место, я, как Магеллан, исследовал окрестные пути, чтобы в случае надобности обойти бурю у мыса Горн, или, на худой конец, как Подколесин, выглядывал в окно, дабы попасть на клумбу с цветочками, а не в колючий терновник при побеге, который всегда имею в виду при опасности возникновения определенной жизни. Словом, в первый же день я полез в тоннели и прошел по ним с той же радостью, которую может испытать человек, идущий по трубе метрополитена и вжимающийся в стену при прохождении поезда.
После сообщения Середы, которому я благодарен за оповещение, я спустился вниз и пошел в направлении израильского дома, мысленно выстраивая свой маршрут по поверхности. Мне повезло: я открыл правильную дверь дома, где жила югославская делегация. Ткнись напротив – попал бы к террористам. Узнал бы больше…
Лифт поднял на последний этаж. Дверь на крышу была по московским меркам чистой формальностью. Крыша плоская. Небо рядом.
Обратный путь в пресс-центр был прост. Ни одной машины.
Коллеги выслушали мой рассказ с вежливым безразличием.
– Мы уже все, что потребовалось, написали… не надо раздувать… частный случай не должен омрачить… Олимпиада складывается для нас удачно… в стремительном адажио… но ты давай… нам штыки нужны… – сказал мой завотделом. – Международное положение… ты не все знаешь… в ЦК есть мнение… главное – не спровоцировать… не подвергай газету… напиши о досуге чемпионов… ты ведь в группе поддержки… пленку мы отправим в Москву, но пока она дойдет… через два дня это будет неинтересно…
После разговора я вдруг в момент понял, что страстно хочу «домой» – на крышу к югославам, на воздух, где ощущал себя уместным и необязательным. Бомжом, как я надеялся.
У бомжа нет прописки, черты оседлости, лагеря добра или зла, или концлагеря, или хора одобрения (возмущения)… Он свободен, потому что у него есть неотъемлемая собственность, которую нельзя перекупить, украсть или национализировать на пользу нашего совершенно очаровательного государства. Его собственность – воздух. Никто не может вдохнуть его воздух, даже лишив бомжа жизни.
Теперь – лингвистическое отступление. В привычное слово я хочу вставить (на минутку, потом уберу и употреблять не буду) букву «в», чтобы объяснить, что это слово означает для меня. Бомвж – без определенного места в жизни. Речь идет о месте, которое норовят определить тебе. Кто – неважно: президент, оппозиция, товарищи, общество, женщина. Отрицание этого самого определения и есть личная свобода. (В том числе.) Непривязанность. Достичь бомжественного состояния трудно, но намерения, которые проявляются в действии, важнее результата. Для того, кто действует, и намерения подразумеваются добрые, как помидор.
…Я опять лежу на крыше один и вспоминаю. Откуда у меня эта мудрая мысль? Ага! Ее выскажет завтра вечером в пивном зале «Хофбраухаус» великий сердечный хирург, мой друг Вячеслав Иванович Францев. Я напомню ее вам, когда придет этот вечер. До него надо дожить.
Доживут не все.
Несогласованность действий, отсутствие опыта, стратегии, тактики, непрофессиональные снайперы, элементарные ошибки при подсчете боевиков (спросили бы телеоператора или меня, снимавших из застекленного подъезда югославского дома погрузку в автобус террористов и заложников). На аэродроме, куда вертолет привезет захватчиков и жертв для якобы посадки в самолет, освещенный несколькими прожекторами, стрелков окажется меньше, чем боевиков, они будут неточны, их действия нескоординированны. Выстрелы спровоцируют подрыв «Черным сентябрем» вертолета и расстрел всех израильтян.
Создается впечатление, что этот знак великой трагедии будущего мировое сообщество воспримет как дурной сон, о котором хочется и хорошо бы забыть, чтобы не портить праздник, как частный инцидент, о котором «через два дня забудут».
…И забыли.
Напоминаю. Взрывы самолетов, автобусов, дискотек, Буденновск, мадридские поезда, Дубровка, лондонское метро, Беслан, манхэттенские близнецы рождены в Мюнхене в 72-м году. Мировые лидеры решали, как уладить дело, не потеряв значительности. Как важный человек, бегущий за шляпой, сдутой порывом ветра, сохраняет достоинство и не замечает, что шляпу сдуло вместе с головой.
…И вот они совещаются. Обсуждают. Стараются. Сами не умеют. Других не пускают. Те, возможно, не умеют тоже. Хоть бы скорее все закончилось! Не готовы, растеряны, беспомощны.
Убиты!
Убиты другие.
Все! Вертолет прилетел. Автобус уехал. Вертолет улетел. Моя «командировка» на место трагедии закончилась. Иду в «советский дом». На улицах Олимпийской деревни никого нет. Свет погашен. У подъезда – немецкая охрана. Фальшивый пропуск работает. В телевизоре спортсмены смотрят печальные новости. Тренеры их загоняют спать, но они не уходят.
Опасаясь, что после трагической развязки пропускной режим будет ужесточен и меня с фальшивым «аусвайсом» не пустят в Олимпийскую деревню, я остаюсь ночевать в штабном номере. К тому же здесь мои проявочные бачки. Утром, проявив вчерашние пленки, я вышел из темной ванной в трусах и босиком и увидел высокую молодую женщину, приглашенную в Мюнхен романсами поддержать боевой дух спортсменов, в черном длинном, до пола, вечернем платье.
– Ну как?
Я опешил.
– Во-первых, красиво.
– На голое тело! – сказала певица. – Так и носить? – Она внимательно и нестрого посмотрела на меня.
Я кивнул. И всё. Тогда я был верен измене. Она вышла в соседнюю комнату. Сквозь открытую дверь я услышал звук молнии, потом ее низкий голос:
– Кстати, чем вчера там все кончилось?
Она спросила это так, словно ушла после первого акта «Ромео и Джульетты», а сюжет ее все-таки заинтересовал.
– Все погибли.
– Надо же… Пора домой.
В этот день Игры прервутся. Будет объявлен траур, и на печальную церемонию придут спортсмены всех стран. Кроме нашей – Советского Союза. Так решила Москва.
После панихиды поползли бредовые слухи, что еврейский экстремист Кахане прилетел в Мюнхен и будет брать в заложники наших граждан. Граждане напряглись и перестали появляться на улицах. Если выходили, то не говорили по-русски. Многие спецтуристы из группы поддержки стали паковать чемоданы, запираться в номерах и раздавать кое-какой товар, привезенный на продажу. Я унаследовал чуть не чемодан московского кофе арабика, первый сорт, расфасованный по двести граммов. Помните, с кофейником на пакетиках, по девяносто копеек? На обратном пути автобусом из Мюнхена мы с народным артистом Грузии Гоги Харабадзе пытались продать ходовой товар в Польше, чтобы купить достойный напиток. Но цену нам давали оскорбительно низкую. И мы вернули кофе на родину. А денег хватило на две бутылки хорошего польского денатурата.
Днем в пресс-центре подошли мои коллеги из газеты.
– Неприятная история, – сказал собственный корреспондент по Германии. – С тобой! – Он сделал мхатовскую пазу. – Тебе («советскому журналисту органа ЦК» – он этого не сказал, но я услышал) передали из немецкой газеты конверт с гонораром. Двести марок.
У меня все оборвалось. Провал.
– Ты давал им снимки?
– Пленки.
– Плохо! Деньги надо вернуть. Мы напишем, что по этическим соображениям ты не можешь их взять, поскольку фотографии должны появиться сначала в твоей газете.
– Но у нас их не напечатают.
– Поехали в город! У тебя могут быть проблемы.
Он написал письмо, вложил его в конверт вместе с деньгами, и мы покатили в редакцию. Было очень стыдно перед симпатичным немцем. Да и денег жалко. Гонорар был раза в четыре больше того, что нам поменяли на весь олимпийский срок.
…Теперь пришел вечер, тот самый вечер с хирургом Францевым, где он высказал мысль о намерениях, которую я процитировал.
Вячеслав Иванович, спасший для жизни тысячи и тысячи обреченных детских сердец, настоящее светило (как говорили раньше о таких врачах) и бессребреник, имел страсть – бокс. На Олимпийских играх в Мюнхене он представлял президиум медицинской комиссии международной боксерской ассоциации и ходил в официальном бордовом пиджаке, украшенном гербом Советского Союза.
Я пришел к нему в маленький номер чистенькой католической гостиницы.
– Ну-ка пошли на улицу, – сказал Францев, узнав о слухах, всполошивших наших сограждан. – Эт-то что такое! Песни русские знаешь?
Он надел свой гербовый пиджак, кинул мне спортивную куртку с надписью «СССР», и мы вышли в холл. Там значительные соотечественники в полном молчании спарывали молоткастые и серпастые со своей униформы.
– Это вы зря делаете. Вас по таким лицам все равно определят.
На улице он заставил меня петь громко «Степь да степь кругом» и другие русские песни, чтобы ни у кого не было сомнения, откуда мы прибыли. Так мы добрались до огромной пивной, где Гитлер затевал захват власти.
– Газете оказалось ненужным то, что я узнал, Слава! Обидно.
– Ты это видел, снял?
– Да!
– Хорошо!
На эстраде играл оркестр в шортах со шлейками. Официант нес литровые кружки куда-то вдаль.
– Ну-ка! Иди сюда! – строго по-русски сказал Францев. И официант, как НЛО, без всякой инерции повернул налево. – Не доливаете! – пожурил его профессор.
– Зато не разбавляем, – по-русски с акцентом сказал официант.
На сцене лежал огромный прямоугольный камень с ручками, зазывала приглашал желающих оторвать его от земли. Никто и не пытался.
– Ага! – сказал Францев отрывисто. – Я хромой, а ты здоровый. Иди, подними камень.