– Да он весит…
– Иди-иди.
Ослушаться его было невозможно (я его очень любил). Конечно, я не поднял камень и даже не оторвал – четверть тонны.
– Молодец! – похвалил Вячеслав Иванович. – Намерения, которые проявляются в действии, важнее результата…
На следующий день Игры возобновились. Это были успешные для нас соревнования, с истинными героями. Виктор Санеев – трехкратный олимпийский чемпион в тройном прыжке, Валерий Борзов – первый в спринте. Баскетболисты, выигравшие у американцев в последние три секунды. Они имели право на праздник. Но его испортили.
Ночью мы с баскетболистами шли с награждения, которое было в полупустом гандбольном зале. Зрители не пришли от страха, американцы – от обиды.
Ребята шли с честно завоеванными золотыми медалями по темной Олимпийской деревне, и я думал, что все спортивные, а для участников Игр означает жизненные, драмы, победы, неудачи, радости не утратили своей привлекательности от того, что произошла трагедия в Мюнхене. Просто они обрели свой истинный масштаб в рамках жизни. Те, кого убили, потеряли ее, а с ней и возможность воспользоваться драмами, победами, неудачами, радостями.
Так какие сюжетные линии у нас еще не завершены?.. С гонораром.
Через пару дней стою я с советскими фотокорреспондентами в пресс-центре. Подошли и наш собкор с моим заведующим отделом, и вдруг выбегает немец, тот самый – с крыши:
– Ты прав, Юра, что вернул гонорар. За такие уникальные фотографии заплатили мало. Теперь ошибка исправлена. – Он протянул мне конверт потолще прежнего.
– Понимаешь, по этическим соображениям… – промямлил я, посмотрев на собкора…
– По этическим соображениям эти деньги, может, и нельзя взять, – сказал фотокор «Советского спорта» Юра Маргулис, – но прогулять их с коллегами можно.
И мы пошли.
Теперь – линия семьи.
Жена встретила меня на вокзале, дома был накрыт стол и созваны друзья. Я был подробен, говорлив и вежлив, как настоящий бомж.
Следующую Олимпиаду я счастливо провел на крыше (в переносном смысле), жил в редакции, у друзей, на вокзалах, в командировках.
Старался определить место сам. Тогда казалось, что преуспел.
Негативы из Мюнхена потерялись, записи стерлись, но я это видел. И снял.
Фронтовой разведчик
Сын писателя-интернационалиста Белы Иллеша Володя жил в знаменитом доме на углу Камергерского и в первые дни войны в семнадцатилетнем возрасте отправился на фронт, как и его друзья по дому – дети знаменитых родителей, которым и в голову не приходило отговаривать сыновей.
Сева Багрицкий, Юра (Георгий) Малышкин, Эвальд Ильенков, Володя Иллеш воевали честно и отважно. Двое погибли, двое вернулись. И остались в мирное время достойными людьми.
Эвальд Ильенков – знаковое имя в отечественной философии (теперь – легенда). Он думал честно то, что думал. За что при жизни претерпел немало.
Владмимир Иллеш стал известным журналистом. Он путешествовал по стране, находя уникальных людей, и писал о них в журнале «Советский Союз», удивляя коллег своей способностью проникать в не доступные для них места. Тут мало быть бывшим разведчиком. Надо еще обладать таким, как у него, обаянием и внутренней свободой.
Знаменитый газетчик Ярослав Голованов рассказывал, какие интриги когда-то развернулись на пирсе в Мурманске за право попасть в первый пресс-рейс на научную подводную лодку «Северянка», переоборудованную из боевого корабля С-148 шестьсот тринадцатого проекта. На борт брали человек пять журналистов. Ну, «Правда», «Известия», «Красная звезда» – понятно: главная партийная, правительственная и армейская газеты. Все представители остальных изданий – претенденты на пару оставшихся мест. Интриговали страшно, чтобы оказаться в списке: выпивали с начальниками и подчиненными, дарили подарки, хвастались и обещали черт знает что.
Наконец в порту показалась «Северянка». Пресса замерла в ожидании. В надводном положении субмарина подходит к пирсу. И все видят, как из рубки поднимается на мостик капитан, который нежно обнимает за плечи… Володю Иллеша. Вся интрига полетела к черту. Оказалось, Иллеш договорился с вертолетчиками – устоять никто не мог, – и они его опустили на палубу подводной лодки еще в море. «Зачем? – удивлялся Ярослав Кириллович. – У него журнал выходит раз в месяц. А мы – в ежедневных газетах».
Из этого журнала Владимир Белаевич Иллеш ушел после партсобрания, на котором главному редактору, государственному поэту, Герою Социалистического Труда, обладателю всех премий и члену ЦК публично и прилюдно указал вектор движения, обозначить который в оригинале я не могу в связи с законом об ограничении употребления ненормативной лексики. И больше в журналистику он не вернулся никогда, а пошел к Марку Захарову и попросился в театр – хоть сторожем. Ему выделили каморку, которая сразу стала любимым клубом для ленкомовцев. Иллеш был блистательным рассказчиком, но порой ему приходилось прерываться, чтобы артисты не опоздали с выходом на сцену.
Я, как умею, перескажу (коротко и без стаканчика) три эпизода его военных историй.
Эпизод первый. Кончается война. В маленький прусский городок, покинутый немцами, входят разведчики. Лихой двадцатидвухлетний капитан после проверки улиц замечает, что в группе, расположившейся на отдых, нет военной переводчицы красавицы Татьяны, девушки благородного (чуть ли не графского) происхождения, сержанта, которой майоры подавали шинель и в которую он к тому же был влюблен.
Разведчики прочесывают городок, дворики, площади… Нет нигде. Капитан в отчаянии, последний раз обходит городок, поскольку надо двигаться дальше. Шляпный магазин. Витрины и двери выбиты. Капитан заглядывает внутрь. Перед зеркалом стоит девушка в шинели. Пилотка лежит на прилавке. Она примеряет шляпы. Все шляпы, которые есть в магазине. Потом надевает пилотку и, виновато улыбаясь капитану, выходит на улицу.
Эпизод второй. В чудом сохранившийся ботанический павильон разбомбленного в пыль Кёнигсберга входит советский офицер и на совершенном немецком языке спрашивает розы у испуганного служителя. Тот приносит и тщательно упаковывает.
Полевой аэродром под Кёнигсбергом. Летчик, весело подначивая, подсаживает капитана с розами в кабину.
– Рули. А то завянут.
Штурмовик через пол-Европы летит в Вену. Там капитан встречает сержанта Таню – одного из лучших переводчиков советской группы войск. (Ту самую, из первого эпизода.) Вручает ей цветы и просит руки.
Самолет летит обратно в Кёнигсберг. Пилот спрашивает капитана:
– Ну как?
– Надо еще повоевать.
– Война окончилась.
– Не для всех, – говорит капитан.
Эпизод третий. 9 Мая, лет тридцать пять прошло после войны. Вечер в Институте инженеров транспорта. Выступают космонавт, прославленный путешественник, народный артист и в конце, для зачета, московский журналист, бывший разведчик.
Он понимает, что студенты устали, да и о чем им теперь рассказывать? Он выходит на сцену, чтобы поблагодарить за приглашение и уйти, и вдруг узнаёт этот зал. Здесь был госпиталь. Вон там, у окна, стояла его койка, а рядом лежал онемевший от контузии татарин, который во время демонстрации фильма «Фронт» закричал.
В зале встает пожилой человек. Проректор.
– А это не ты ли тот шустрый разведчик, который придумал привязать ножницы к двум палкам и обреза́ть в подставленный сачок водку, которую на бечевке поднимали на верхние этажи?
– Я.
Студенты провожают его домой и долго поют и выпивают с ним по маленькой в сквере под окнами квартиры, в которой каждый год в День Победы собирались фронтовые его друзья…
Эти эпизоды не из сценария. Это малая часть жизни прекрасного человека и журналиста Владимира Иллеша.
В год, когда его не стало, все живые в последний раз собрались в его квартире. Без Татьяны Сергеевны и без него.
– Володя ушел. Война закончилась, – сказал один из его друзей у могильного холма. – Для нас.
Зима тревоги нашейНочной кошмар
1
Воспетая поэтом станция Зима рождала в фантазиях образ ясный, чистый и снежный. В такие места лучше въезжать солнечным морозным утром, чтобы день впереди. Но за окном машины были сумерки и осень. На горизонте пылал газовый факел. Столб огня прожигал небо и темным хвостом своим уходил к невидимым звездам. Низкие тучи, освещенные бесполезным огнем, висели над сморщенной холмами землей.
Мокрая дорога разделилась, размножилась, безымянные асфальтовые ленты, пересекая друг друга, заплелись, предлагая выбор, хотя все они вели в одно место.
Одинокий знак пообещал бензоколонку, но вместо нее слева от асфальта в сумраке вынырнуло светящееся крестами кладбище. Путепровод вознес нас над могилами и плавно опустил у стоящей на обочине женщины.
– Где гостиница? – спросили мы ее.
Она посмотрела на нездешние номера и сказала с какой-то особенной, унылой интонацией:
– Да там… где горком. – Она махнула рукой и отвернулась. – Да-а, перекопано везде…
По застроенной темными одноэтажными домами, не освещенной вовсе улице медленно катился на грязных колесах огромный грузовик без огней. Мы попытались обогнать его, но он, затеяв мрачную игру, выехал на левую сторону дороги и загородил путь. Попытка объехать справа тоже не удалась. В медленном и тревожном танце мы добрались до перекрестка и остановились, не доехав до аккуратного официального дома, пойманного в сетку разрытых дорог, украшенных запретительными знаками.
Два парня в резиновых сапогах, щадяще трезвые, по субботним меркам, вынырнув из темноты, совершенно без мата сообщили, что гостиница «да там…», но мест все равно нет… Тут дверь отворилась, и из горкома вышел старик с бумажкой, которая предписывала нам ехать на ночлег в странноприимный дом гидролизного завода.
– Где завод? – спросили мы, чтобы узнать не адрес, а направление, и, пропустив мимо ушей универсальное «да там», внимательно проследили за рукой.
Рука указывала азимут, пролегающий через дома, пустыри и трубопровод.
– А ехать-то как?
– Километр шестьсот. И перед мостом направо.
– Через километр шестьсот перед мостом?
– Да, – сказал старик, – перед мостом. – И, как кукушка в часы, моментально скрылся в дверях горкомовского домика.
Меняя галсы и стараясь выдержать направление, мы доехали до улицы, по которой сам, без посторонней помощи шел человек в красивой зеленой кепке и с сумкой. Мы остановились, чтобы уточнить дорогу.
– Да вот так прямо и х-х-х… – Звук «х» повис в воздухе и угас, поскольку произноситель увидел в машине женщину. С трудом подобрав похожее по значению, но чтоб не без «х» слово – «ехай», путешественник порекомендовал двигаться до моста – метров тысяча шестьсот – и перед мостом непременно повернуть направо. Он указующе махнул рукой поперек дороги и ушел.
Проехав столь популярную в Зиме аглицкую милю, мы оказались у знакомого путепровода над кладбищем, но никакого поворота там не было. На обочине возникли трое мальчишек с черными от черемухи лицами. Один из них протянул ветку в дар.
– Где гидролизный завод? – спросили мы и напряглись, опасаясь в темноте не рассмотреть жест («Да там!»). Но оказалось, что он свободно говорит по-русски. Следуя его советам, мы выехали на глухую темную пойму. Под низким небом, по пустынной дороге, не выдерживая прямой линии, бежал одинокий солдат стройбата в форме, но без пилотки.
– Далеко ли бежишь, служивый?
– Не знаю, – сказал он с азиатским акцентом.
Мы обогнали его… Еще четыре солдата в темноте и молчании бежали по мокрой дороге. За ними так же молчаливо и неровно, освещая бегущих блуждающим светом фары, словно пастухи на лошади, ехали на мотоцикле два парня, и соседство это вызывало тревогу…
Дорога привела на мрачную и пустую улицу. Справа угадывались дома, слева в тупике темнел огромный, как «Титаник», черный, с трубой корпус гидролизного завода.
Мертвый трактор гнил у мертвого цеха. Ветер гонял пожелтевшие газеты и затихал в горах промасленной ветоши.
У распахнутых настежь металлических заводских ворот с будкой для строгой охраны торчала Доска показателей основных видов продукции: «Спирт… Дрожжи… Фурфурол…» Будка была пуста.
И ни души на скверно освещенной территории циклопического самогонного аппарата… Он шипел один в темноте. Завод-автомат. Завод-робот. Ржавый, запущенный в прошлом и забытый.
Черными глазницами выбитых окон, изъеденным коррозией металлическим скелетом, грязными сосудами трубопроводов, тусклыми гнилушками пыльных светильников он навевал образ покойника (из жутких детских рассказов), восставшего среди раскисшего кладбища темной дождливой ночью и недвижной конвульсией пугающего живых.
Мы въехали в заводской двор в надежде, что нас кто-нибудь остановит, что мы спросим, что нам ответят – где гостиница этого самого завода.
Но людей не было.
Утопая по ступицы в грязи, мы медленно двигались среди останков ржавых механизмов, погибшей аппаратуры, безжизненных машин с продавленными черепами кабин и трупов труб. Мы двигались, а над нами, над всем этим, над землей с порожденными им и порабощенными его гидролизным соком людьми стоял завод.
Нет, не стоял, он работал, работал, работал.
Груды ржавого металла чавкали и пыхтели в полутьме, клокотал котел, два ржавых шнека копошились в лотке с коричневой массой, как свиньи. Все работало само.
«Мы придем к победе коммунистического труда» – висело у дверей цеха, в котором не видно было человеческого следа.
Видимо, придут! Но другим путем, неведомым нам и темным. И неизвестно, что они тут на заводе подразумевают, говоря о коммунистическом труде… может, они уже пришли… И пока чудище отравляет окружающую и населяющую его среду – отдыхают после победного похода со стаканом собственной продукции в руке.
Дождь усилился. Опасаясь увязнуть в колее, мы спешились и осторожно пошли за угол на звук мотора. Там на подпирающем ночное небо Эвересте осклизлых опилок копошился огромный темный бульдозер. Он, пятясь, отползал к стене, опускал забрало и с унылым ропотом толкал опилки к вершине. Затем отъезжал назад, и опилки сползали вслед за ним. Он вновь опускал нож и вновь лез. Движение его было монотонно и бессмысленно.
Казалось, трактор елозил сам по себе, но на окрик «Стой!» он остановился, и на мокрое древесное крошево из квадратной кабины соскочил маленький человек в вязаном шерстяном колпачке с помпоном. Это был мальчик лет двенадцати. Он внимательно и угрюмо осмотрел нас и, ответив на «Здравствуй» – «Ща!», ушел за бульдозер. Он ушел маленьким, а вышел с другой стороны взрослым, с небритым и безразличным ко всему происходящему за заводской оградой лицом. В своей вязаной шапочке на своем тракторе он греб на общую кучу свои опилки. Потом с ними чего-то химичили без него и перегоняли в древнем, как порок, кубе. И текла в результате его усилий река спирта, нужного промышленности; лезли дрожжи, необходимые сельскому хозяйству; загадочный фурфурол капал на оборонные, наверное, и другие нужды; ядовитые стоки отравляли все вокруг; и так было для него всегда и сейчас есть и будет… и он греб.
Люди в задержавшейся навек Зиме не верят разговорам про иные возможности наступившего времени. И это хорошо. Потому что сопоставление реальности и окружающих ее слов могло бы составить такую термопару, которая обязательно разъела бы пластины давно окислившейся жизни, вместо того чтобы дать ей ток. Они не верят в весну, эти люди, они переживают Зиму.
– Где Садовая улица, где гостиница, где ваши дома?
Мужчина был трезв – это бросалось в глаза. Он был небрит, и мы подумали, что это все-таки взрослый человек, а не сказочный мальчик, который в мгновение вырос, нырнув за трактор, но он заговорил, и примитивная речь его все же заставила усомниться в его возрасте вновь.
– Там, что ли? – Один из нас махнул рукой в сторону заводской трубы, усвоив зимнинский язык жестов.
– Ну! – ответил мужчина.
– Ехать по колее?
– Можно по колее… – Он задумался. – Только ворота закрыты.
– Тогда, может, лучше выехать, как въехали?
– Может, лучше… Там пожарники – они знают… А может, нет.
Он зашел за трактор, вновь обернулся бледным мальчиком и полез в кабину. Железный скарабей заурчал и взялся формировать из гнилых опилок новую вершину горы. Трактор взобрался наверх, и мы увидели на сером фоне ночного неба два силуэта в кабине: отец обучал сына своему ремеслу – строить гору из ошметков древесины корабельной сосны, экспортного пиловочника, которые, видимо, все же где-то существовали. В других местах.
Наш выезд напоминал бегство. Машина прыгала по лужам, освещая фарами колею, из которой и захочешь – не выберешься…
Из темноты выскочила фигурка и, не оборачиваясь, по-заячьи побежала в лучах фар впереди нас, прикрывая голову ярко-синей курткой – то ли от дождя, то ли от света. Сообразив, что его догоняют, человечек вдруг остановился и покорно пошел к машине. Это был суетливый и подозрительно услужливый подросток.
– Что ты на заводе делал?
Он быстро посмотрел, опасен ли вопрос.
– Был у сестры – в цеху.
– А хорошо ли детям шляться по гидролизному заводу ночью?
– Так охраны нет. Ходи сколько хочешь.
– А ведь и правда, – провоцировали мы. – Что тут украдешь?.. Дрожжи и фурфурол? Спирт-то гидролизный не пьют!
– Пьют, это ведь нормальный этиловый спирт, – уверенно сказал мальчик и убрал глаза. – По ведру выносят. Раньше вообще залейся… – Он помолчал и сказал голосом взрослого: – Ничего, теперь тоже хватает… Которые не пьют – все равно несут. Валюта, – произнес он чужое слово, обретшее и в Зиме новый смысл.
Мы выехали на улицу.
– Гостиница ваша там. – Он махнул рукой. – А я здесь выйду.
Он хлопнул дверцей и пошел по дороге, полной надежд и свершений.
А мы отправились в гостиницу.
2
Человек сидел на стуле с высокой спинкой из полированного темного дерева, голова его, неестественно повернутая в сторону, лежала на полированном столе. Кроме головы, на столе лежал хлеб, стояла сковорода с пережаренным до черноты мясом, стальная плоская фляга, графин с водой, банка клубничного джема, два стакана и большая хрустальная пепельница без окурков. Окурки и пепел валялись на полу за спинкой стула.
Человек не повернул голову на стук и не открыл глаза на свет.
…Около ресторана в десятом часу вечера стояла девочка – со спины подросток, одетая, впрочем, весьма старомодно: в желтое пальто и красные брюки «джерси». Из-за стеклянной двери дочернего ресторану кафе вышла женщина в белом халате с грязными оттопыренными карманами и протянула девочке стакан желтого портвейна и бутерброд с вареной колбасой на толстом ломте батона. Девочка сказала: «Спасибо, Маша!» – и поставила стакан на бутерброд, поскольку не могла обхватить его коротенькими пальцами. Отойдя нетвердо на край ресторанной паперти, она сразу стала легкой добычей, со своим стаканом. Из темноты улицы, привлеченный запахом портвейна и полной беззащитностью жертвы, спикировал черный (в нейлоновой куртке) бич. Он прижал ее к стеклянной двери, сквозь которую сочился вялый свет, достаточный, впрочем, чтобы ее можно было рассмотреть: на плоском лице плавали два карих, чуть раскосых глаза, короткий нос был вздернут настолько, что подними его еще чуть-чуть, она стала бы походить на смерть, изображаемую с косой, только на очень маленькую, игрушечную почти и потому миловидную смерть. И было ей от двадцати до сорока лет.
«Я Моника, я мисс Моника», – лепетала женщина. Бич, нависая над ней, кружил. Она закрывала стакан ладонью, охраняя: «Я купила его за рубль». Но развязка была близка. Бич был ласков и неотвратим. И в этот момент с тротуара на паперть поднялся прилично одетый в плащ мужчина и, встав между хищником и жертвой, сказал: «Пей, пей, Моника». Она подняла глаза где-то с уровня его брючных карманов и заискивающе спросила: «Вы не обидите меня? Я певица, я мисс Моника». Она тут же запела: «Глухой неведомой тайгою». Громко и довольно чисто. Потом она предложила мужчине отпить из стакана, но он отказался: «Портвейн не уважаю». Крохотная, жалкая в своем кукольном пальто, она не чувствовала себя защищенной даже рядом с чисто одетым мужчиной и потому заискивающе сказала: «Вы уйдете, а меня обидят… – И кокетливо: – У вас нет расчески?..»
«Пойдем лучше ко мне, – сказал мужчина, – я твой сосед, живу рядом с твоим тупиком». – «А кто ты, фотограф?» – «Я ученый», – сказал мужчина. «А яд у тебя есть?» – «Есть». – «До свидания, – сказала женщина бичу. – Передай в оркестр, я сегодня не буду петь».
Они подошли к небольшому особняку, который в округе звали «Теремок». Теперь в нем селились командированные на гидролизный завод специалисты, оставляя за ночлег рубль – деньги небольшие. Просторная комната с полированным столом и стульями с высокими спинками без двери переходила в спальню. Две комнатки в мансарде с рядовыми кроватями, ванная без воды, кухня с забитым рукомойником и холодильник.
«Есть хочешь? – спросил ученый мисс Монику. Он подошел к холодильнику, где лежал огромный замороженный кусок мяса. – Ничего, мы на ты?» Мисс Моника молчала, пораженная великолепием убранства. Они сели за стол. Он поставил стальную флягу и принес из кухни черную, никогда не мытую сковороду с пережаренным, покрытым молочным налетом застывшего жира мясом.
«Я тут тоже гость… командировка… Знаешь, одуреть можно от тоски… А так – фигуру на стол, – он кивнул на флягу, – накатишь разок-другой. Но не часто. Ящик врубишь и сидишь. Ничего…»
«Вы пригласили даму и не ухаживаете за ней».
Он взял флягу и занес над стаканом.
«Тебе толкач нужен? А то я тебе наболтаю».
«Там что?» – спросила Моника.
«Гидролизный сок – так они здесь называют. Ну давай! За знакомство».
Ученый сосед выпил до дна. Моника отхлебнула спирта с толкачом – джемом с водой и закурила, почувствовав шикарную жизнь.
«Я стихи пишу, – сказала она, – и песни…»
«Ну да, – сказал он, не вникая. – Ты понимаешь: на заводе яд – продукт питания. Это валюта. Валюта! Я за много лет не могу привыкнуть. Хотя я сам иногда упражняюсь в этом безумстве. Но мне дико, дико!.. Они же не думают о работе. Только как взять, чтобы не попасться. Тут не тратят ни копейки на выпивку. Спиртопровод по заводу идет. Высота пять метров. Ломают ноги, но лезут. У фланцев ручной дрелью сверлят и воруют… Это же наркотик! Нет, ничего не боятся…»
«Ты отравить меня хочешь? Отравить?» – спросила мисс Моника строго.
«Ты что думаешь, из чего водка? Где ты видела, чтобы хлеб на спирт гнали? Это преступление, чтоб из пшеницы делать яд. И так расточительство – деловую древесину крошат на это барахло. А в это время гниет все – стружку жгут, опилки, обрезки… Возмутительно. Я тебе Америку не открыл. Предприятие нужное, но вредное. Вред-но-е. Ну, по маленькой? Ты чего не пьешь? Я же не сам взял, мне дали… Не жалко. Я сбытом не балуюсь. Я презираю таких людей – обрати внимание на редакцию, – я презираю! У одного взяли 84 килограмма, при том что охрана на заводе зверская… Вот за эти вещи надо карать! По всей строгости закона».
Он посмотрел на стол, потом тяжело перевел взгляд на Монику:
«Ты чего не ешь? Ешь, пей!.. Фигура не деньги. Фигура – это какой-то новый эквивалент. Ты дал десять “рэ” – он ничего не сделает, а даешь бутылку за эту цену – всё! Ничего, что я с тобой разоткровенничался? Тут как волк сидишь. Днем на заводе, жара, испарение у очистных бассейнов. Очистные у нас классные. Если все путем делать – можно воду потом пить после очистки».
«Вы пьете?» – спросила Моника, погладив ладошкой полированный стол.
«Все тут пьют, – сказал ученый сосед и выпил один. – А воду не пью. Могу. Но не хочу… Травим реки. Люди по берегам живут. Кто их спрашивает… Ты кто? Ты какая малая народность?» – Он выставил палец.
Она отвела его руку от своего лица:
«Близкие мои плачут. Родную забыв весну. Почему я не русская. Мать моя остячка, Татьяной ее зовут… А тебе что?»
«Вот видишь, твои родственники по востоку, северу живут или там жили, рыбой кормятся… Их ограничивают. Больше поймал – браконьер. Плата – штраф, суд. Да? Я акт подписал. Ну там заставили обком, министерство. (Без очистных не примут.) Стране продукция нужна – сама понимаешь – спирт, дрожжи, фурфурол, бумага. Все надо… Газеты печатать со статьями. Нет, ей-богу, дико! Пишут про охрану среды на бумаге. А чтоб бумагу получать. Эту самую среду… Байкал… Ты поняла? Я подписал, к примеру, – твои родственники без рыбы. Я – премию и уехал».
Моника поставила стакан:
«Ну, рассказывайте…»
«Да что рассказывать, такого насмотришься… Вода в Байкале 8—10 градусов была… Теперь напачкали – прозрачность стала хуже, вода нагревается до двенадцати. Омуль уходит на глубину… Они там с ума сходят с этого омуля. Когда идет – оцепление, милиция… Все равно воруют. Преступники. Чес-слово – преступники. Ты знаешь, какая очистка на Байкале. Да таких нет. Она восстанавливает биологию… Только все это хрень. Ничего не очищает… Сейчас трубы эти две в речку Иркут… шестисотки, наверное. Это же уголовный проект. Там же перепады высот какие… Давление, сейсмика. Если разорвет их – вообще ужас… Давай».
Он накатил и повернулся к телевизору. Мисс Моника смотрела ему в затылок. Стриженый такой затылок, нежный…
«Я вчера смотрел программу “Здоровье”. Грандиозная была программа. О вреде курения. Противно, что смотришь, все понимаешь, а куришь».
Она смотрела ему в затылок не отрываясь.
«…И с этой дрянью так же… Я шампанским отхожу. Поедешь в город будущего, в Саянск, возьмешь. Но тебе не дадут… Приехал раз – магазин закрытый. Толпа стоит у дверей такая небрежная. Бесполезно. Я зашел с тыла, продавщице фигуру, она мне шампунь… Совесть есть у людей?..»
Он смотрел в телевизионный экран, где комментатор говорил о достижениях в деле автообслуживания столичных жителей, и слезы катились из расширенных его глаз.
«Не верю я. Не верю! В бескорыстное отношение человека к человеку не верю… Техобслуживание… Вот ты чего пришла? Из любопытства? Вчера по ящику куколку показывали. Пела из хорошей семьи. Ничего… Но я на нее презрительно. Женщины не все одинаковые. У меня сестра девятнадцати лет. Чистая. Улыбка – как рассвет. Но она в Иркутске. А тут живут… Что видят? Кино, телевизор – вот все развлечения. Дети тут выросли – театра-цирка не знают. Одна дискотека. Копируют, что видят по ящику… Все самопальное. Что придумал, что могу – то красота. Там, на этой дискотеке, все парни заряженные. Абсолютно, представь, ни одной трезвой рожи. Дико! Дико!
Ты пойми, если упражняться в этом безумстве лет пятнадцать-двадцать, то мужик уже ни на что не способен… Он уже импотент в полном смысле слова… Это возмутительно… Гибнет народ. Поняла, что меня волнует? Бабы в бешенстве! Берешь, на нее смотришь: она все – готова… Только до света уходят – город небольшой, ославиться не хотят… – это молодячки. А придет девочка… Ты извини, я расслабился…»
Моника сидела с закрытыми глазами, положив ладошки на стакан. Ученый сосед устал, глаза со зрачками, расширившимися на всю радужку, смотрели на флягу. Иногда он их закрывал и подолгу не открывал.
«…Извини. Ну правда, что-то надо делать. Спасать надо!.. Вот куколка у меня была – лет пятнадцать… Яду ставишь… У меня традиционно – без разговоров…»
«Я чувствую свет, я слепой… Мгновение, одно мгновение – слепой, я чувствую свет», – забормотала вдруг Моника свой, видимо, стих и медленно встала…
«Посиди, – сказал ученый сосед, – успеешь. Сейчас осень – долго темно, не увидят».
«Я Моника, я мисс Моника, а ты кто? Кто ты?» – закричала она.
«Думаешь, я врал, чего мне врать. Научный сотрудник… По очистным сооружениям. Без моей подписи ни одно очистное здесь не примут…»
«Яд у тебя есть?.. Яд!»
«…Я не экономлю. – Он вяло кивнул на флягу, потом опустил голову над столом и, закрыв глаза, продолжал: – Чем раньше кончится, тем лучше себя ведешь… Наливаю я этой пятнадцатилетней – она не спрашивает: женат я, не женат. Это она отсекает. Она не за этим пришла. Ее мучает любопытство! Потому что она здесь, в этой Зиме, ничего не видит. Понимаешь – это зло! Это такое зло! Я не зря на эту тему говорю. Чего ты пришла, спрашиваю? Она сидит. Мне к полтиннику, ей пятнадцать. У нее соски не развиты, а она говорит: “Меня мучает любопытство…” Господи, думаю, а что же с тобой дальше будет?..»
Он положил голову на стол и замолчал. Моника взяла двумя руками огромную хрустальную пепельницу, оставшуюся от прошлой жизни теремка, и, выйдя из-за стола, зашла ему за спину, чуть сбоку, чтобы не мешала спинка, и двумя руками подняла пепельницу, словно вбрасывала мяч из долгого аута, окурки высыпались у нее за спиной, голова покрылась пеплом…
«Дико! Дико!» – пробормотал он.
…Гидролизный завод с распахнутыми настежь воротами навис над затихшей Зимой.
Мы вошли в дом с толстыми, как у дота, стенами. Человек сидел на стуле с высокой спинкой из темного полированного дерева, голова его, неестественно повернутая в сторону, лежала на полированном столе. Кроме головы, на столе лежал хлеб, стояла сковорода с пережаренным до черноты мясом, стальная фляга, графин с водой, банка клубничного джема, два стакана и большая хрустальная пепельница без окурков.
Человек повернул голову на стук и открыл глаза на свет.
«Гости! – сказал он. – Хорошо, а то я тут скучаю. Есть хотите? – Он подошел к холодильнику, где лежал огромный замороженный кусок мяса. – Я тут тоже гость… командировка… Знаете, одуреть можно от тоски… А так – фигуру на стол…»
Ох-хо-хо! А может, это правда было ночное видение. И, дождавшись воскресного утра, мы едем на базар! Воскресный базар! Солнце светит, гул стоит. Ярмарка!
Нет ярмарки. Несколько женщин, торгующих овощами, картошкой и семечками, составляют жидкий ряд. Покупатели, минуя их, решительно направляются к группе веселых цыган, которые, словно фокусники, из мешка достают кофты, юбки, платья…
– Не проходи, милая! – кричит дружелюбный зазывала привлекательной, представьте, девушке лет восемнадцати, строго и со вкусом одетой, которая проходит мимо, держа за руку маму. – Иди сюда, красавица! Купи белые колготки!
– На хера мне белые? Что я, невеста? – говорит она ровно.
– Действительно, – подтверждает мама…
Начинался дневной кошмар… Вон из Зимы! В город будущего, в Саянск! Там продают шампанское за бутылку зиминского яда! Там жизнь!
Успеть бы до перерыва: воскресный сон до обеда.