Рэгтайм. Том 2 — страница 44 из 49

У руин, похоронивших семь человек, мы останавливаемся. Демур ставит на снег поднос с хлебом и сыром. Римма и Ева начинают играть монотонную музыку. Они поют веселые песни, уговаривая души вернуться домой, где их ждут, где память о них будет жить у всех, кто их знал…

Под черным небом, подпертым башнями Ушгули, потеряв ощущение времени, стою я, прилетевший сюда на вертолете, придуманном Леонардо в Средние века, и наблюдаю средневековый обычай, в котором участвуют парни в джинсах и нейлоновых куртках, – и не кажется мне странным этот разговор с теми, кого уже нет, и свечи на снегу, и красный петух на белом поводке. Горе всегда горе. Память всегда память. И народные обычаи эту память охраняют.

Музыка стихает, и в ночной тишине о́строва Ушгули в снежных горах выстрелом раздается хлопанье крыльев и крик петуха.

– Они согласны вернуться! Говорите с ними! Говорите!

Все начинают весело (так полагается) собираться домой – раз договорились о возвращении. Я замыкаю караван. Мы идем быстро – там ждут. И вдруг замечаю на уровне глаз белую нитку, которую тянет Джатто от будущего к настоящему, от башни в дом. Чтобы нашла дорогу к родному очагу та душа, что отстанет в пути.

В свете дня пришедший в деревню новый человек не заметит эту нить на снегу, но все, кто участвует в жизни Ушгули, видят ее.

И верю я, что такая же нить (пусть невидимая сторонним глазом) тянется от сванских башен во все места, куда отправились для жизни согнанные с места снежной дремой люди. И что настанет момент, когда они, взявшись за нее, как за поручень, грубой от труда рукой, начнут медленный подъем – в горы, домой, где их, живых, ждут.

Нитка, протянутая Джатто, обогнула очаг и протянулась в комнату памяти, где все дни после катастрофы был накрыт стол, устланный вместо скатерти плоскими белыми хлебами. Вдоль стен сидели женщины с прикрывающими колени белыми простынями, для встречи сменившие черные траурные платки на радостные цветные, на сундуке – мужчины, а на полу на одной ноге стоял красный петух с обрывком белого бинта.

Валерий, с поминальным стаканом в одной руке и детским рожком, наполненным молоком, – в другой, говорил, что большой мир должен опираться на мир в каждом доме, мир в душе.

Вот разрушился в этой семье мир – и ушла маленькая частица из общего, большого. А для него, Валерия, конкретного человека, в ней была почти вся жизнь… Почти, потому что и он сам часть чьего-то мира: уцелевшей дочери Маро, Ушгули, Сванетии, Грузии, – и потому, хотя он и не стыдится желания присоединиться к семье, охватившего его в ту самую ночь, он больше не думает так.

P.S. Когда, наконец, вертолет прилетел за нами и мы стали прощаться, Валерий достал конверт с фотографиями. Из групповых карточек были вырезаны квадратики с изображением погибших детей.

– Можешь увеличить и прислать мне?

Вернувшись в Москву, я взялся разбирать старые негативы из давнего, счастливого путешествия в Сванетию. Тогда было солнце и лето.

На одном из снимков двое мальчишек и девочка стояли на фоне деревенской улицы Ушгули. Это были живые дети Валерия Челидзе.

Диалог с нищим на Мадагаскарском базаре

Мы с ним не знакомы. Но он дружелюбен. Даже сочувствует мне:

– Куда ты летаешь, мечешься, маешься. Что тебе не сидится на одном месте? Обвешался аппаратурой и без конца щелкаешь, накапливаешь чужие лица, образы, изображения. Тебе кажется, что мир станет понятней и добрей, если ты их станешь ему предъявлять? Давай снимай. Я не увижу плод твоих усилий, а ты из десятка карточек найдешь, может быть, одну, на которой, как тебе покажется, ты снял то, что увидел, а не то, что я тебе показал.

– Изображение, верно, твое, но фото уже тебе не принадлежит, и на нем ты мне показываешь то, что я снял, а не наоборот. Ты мне симпатичен в своей свободной бедности. Ты не обозлился на мои дорогие аппараты и навязчивость. Ты терпелив и приветлив. Тебе не нужен мой труд. Возможно, тебе вообще труд не нужен, поскольку он ограничивает твое существование и лишает тебя возможности целый день стоять на базарной площади маленького мадагаскарского городка и наблюдать за усилиями других людей жить лучше, чем ты. Думаю, ты прав – у них не получится. Однако пожалуй на карточку, ну хоть в качестве иллюстрации жизни, если не примера для подражания.

Юбилеи инакоживущих

Участники процесса жизни, не ждите результата! Любое достижение цели – это потеря ее. Пусть она ускользает, пусть множится, порождая беспокойство и одиночество. Лишь бы не уныние. Уныние – грех, а одиночество и беспокойство лишь стимул для преодоления. Приблизиться к этим барьерам можно, преодолеть – нет. И не нужно. Там, по другую сторону, ленивая толпа. Боритесь с одиночеством, и, может быть, вам повезет: вы достигнете уединения.

Великий грузинский поэт Галактион Табидзе был маэстро жизни в одиночку. Это искусство чрезвычайно сложное: одному невмоготу, а вместе не случается. Он жил на грани и однажды эту грань перешел через подоконник. Он остался одиноким, но перестал быть единственным. Своим шагом и кратким полетом он влился в статистический коллектив, о котором социологи (или кто там?) пишут: в среднем в мире ежедневно выпрыгивают из окна…

Тяжело, видимо, одному.

В его квартире на Плеханова в Тбилиси часто портилась проводка. Он писал свои стихи при свече и ждал монтеров. Приходили с белыми фарфоровыми роликами и черной изолентой грузинские мужики, ремонтировали провода, садились за стол после завершения трудов и, скромно (по достатку и организации быта поэта) выпивая и закусывая, беседовали с Галактионом. Потом уходили. Спустя неточное время свет снова перегорал, и они опять приходили, чинили и беседовали за столом. Потом история повторялась… Тактичные монтеры не сетовали на частые вызовы. Они поняли со второго раза их причину. Профессионалы быстро установили, что поэт, почитаемый в народе гением, сам обрывал витые провода, чтобы кто-нибудь живой пришел к нему и поговорил…

110-летний юбилей Табидзе проходил в той самой квартире, где он творил и хитрил с электриками, и собрал много достойных людей – человек восемнадцать. Они читали стихи и вспоминали его жизнь. Мужчины, женщины и дети были бы хорошей необременительной компанией для поэта. Но его нет. А они живы и тоже порой нуждаются в общении.

День рождения Галактиона Табидзе был в субботу, а в воскресенье там же, в Тбилиси, случился еще один юбилей. Его начали отмечать днем. На большом сером доме, у парадной двери с выбитыми стеклами, открыли мемориальную доску замечательному одиночке коллективной игры в футбол Давиду Кипиани. В этот день ему исполнилось бы пятьдесят лет. Если бы не автокатастрофа, свое физическое существование он продолжал бы долго – спорт не сильно навредил его здоровью. А свою жизнь в футболе он прервал сам.

Не знаю, в дверь или в окно он вышел из большой игры, но он устал быть одиноким и не понимаемым в командах. Может быть, Дато, инакомыслящий на поле футболист, чьей внешней артистической стороной жизни любовались зрители, искал понятную лишь ему гармонию в этом шаге через барьер?..

Спустя несколько лет после того, как он покинул футбол, я упросил его приехать на стадион и выйти на поле. Просто выйти. По газону носились два очаровательных сына – Леван и Никуша, а Кипиани стоял на лицевой кромке и не решался сделать шаг. Дети убежали на трибуну. На огромном стадионе никого не было. Солнце нарисовало кривую границу тени на траве. И он, сутулясь, пошел к центру поля. Не доходя до края света, Дато остановился и оглянулся. В этот момент он был совершенен. Один на пустом стадионе. Не одинокий, но уединенный. Потом он пересек поле и скрылся в темном тоннеле. Ушел. Без замены. И без команды.

Трубочный мастер

Ночью меня разбудил звонок телевизионного редактора:

– Вашу кассету арестовали органы!

Ах, эти органы! Мы-то расслабились, решили: перестройка, Горбачев с народом как беспартийный разговаривает. Настороженность начала исчезать. Пока партия с КГБ отвернулись от прилавка, мы воровали кой-какие крошки свободной жизни. Чего там! Можно немного, если совесть есть. И страх стал медленно превращаться в испуг. А испуг – это на время.

– В старые бы времена… Вы нас так подвели и ваш Федоров…

– Там же на кассете романсы.

– Да, за такие романсы!..

Ночью редактор принес в аудиостудию кассету, записанную за столом во дворе питерской Капеллы, где у трубочного мастера восьмидесятилетнего Алексея Борисовича Федорова и его жены Нины Сергеевны была квартира на первом этаже. В иной вечер Алексей Борисович брал гитару, которой владел профессионально, и профессионально пел романсы с той интонацией и артикуляцией начала прошлого века, с которой никто, кроме Федорова, даже тот, кто их помнил, петь уже не умел.

Вот полк по улице шагает.

Оркестр весело играет.

Верхом гарцует командир,

Полка кумир, полка кумир!..

Прощаясь, женщины рыдали,

Своих любимцев провожали.

Все провожали их толпой

На смертный бой, кровавый смертный бой.

И тут танчик. Такой веселенький шансон времен Первой мировой. А чего, на легкую войну шли. Интеллигенция, писатели, культурные люди поддерживали кампанию. Война, знаете ли, укрепляет дух. Кончилось это скверно, как помнится, – переворотом, расстрелами этой самой интеллигенции, массовой гибелью от голодомора, братоубийственной гражданской, наконец ленинско-сталинским геноцидом против собственного народа. Ужасом закончился этот шансончик.

Но во все времена:

«Капризная, упрямая, вы сотканы из слез…»

«Пара гнедых, запряженных с зарею…»

«А там, чуть подняв занавеску, лишь пара голубеньких глаз…»

«Дышала ночь восторгом сладострастья…».

Ах, как он пел!

На кухне маленькой неудобной квартирки мы садились за стол, накрытый красавицей (в прошлом) Ниной Сергеевной, отбывшей свой срок в политических лагерях на Колыме, а потом еще на десять пораженной в правах (каково словосочетание!).