Рейд на Сан и Вислу — страница 29 из 49

— Гранатами ранил кого–нибудь?

— Нет. Это же самодельные «консервы»… Одни царапины от них.

Я заметил на рукаве Жмуркина кровь. Сукно его кителя было иссечено мелкой жестью. В голове мелькнуло: «А все же он смелый, мужественный человек, этот Жмуркин… Впрочем, это стало ясно еще во время рейда на Днепр. Тогда Жмуркин тоже был крепко ранен».

Но мысли сразу вернулись к происшествию:

— Допросили?

— Допрашиваем.

— Выяснили личность хотя бы?

— Мазур говорит — это их главный разведчик. «Эсбэ» — «служба беспеки». Безопасность, значит… Гестапо. Кулацкая жандармерия. Кличек имеет много…

— По всему видать, головорез.

— Так точно.

Мы зашли в хату. В углу, на лавке, сидел связанный человек.

Ну и субъект!.. Я — уроженец Правобережной Украины — в юности повидал самых колоритных бандитов: Нестора Махно, Тютюнника. Как–то на улицах Балты мелькнула перед мальчишескими глазами под черным знаменем анархистов знаменитая Маруся. И Заболотный, и атаман Лыхо, и Ангел, и Беда — чего только не застряло ржавым гвоздем в памяти! Но таких я еще не встречал… Отличнейший светло–серый макинтош европейского покроя, галстук с искрой, модные бриджи с рядком пуговиц возле колен сбоку, высокие зашнурованные сапоги на толстой двойной подошве с медными головками гвоздей. По одеянию с ног до пояса — альпинист, выше пояса — дипломат или профессор. Лицо длинное, бледное. Глаза полузакрыты пухлыми, мясистыми, как вареники, веками. Старается держаться бодро, хотя наши конники, видимо, намяли ему бока.

— Фамилия?

Он криво улыбнулся:

— Клещ.

— Ну допустим, Клещ…

— Ой, не верьте ему, — шепнул кто–то подле моего уха.

Только теперь я заметил Мазура. Он стоял у двери, прислонившись головой к косяку, и немигающим взглядом смотрел на того, кто называл себя Клещом. Как будто Мазур боялся, что бандит может напряжением своих довольно дряблых мышц порвать веревки или, как в сказке, напустить колдовского тумана и исчезнуть у нас на глазах.

Я смотрел на связанного, понимая, что он из тех птиц, у которых не добьешься толку. Тут надо было либо ошарашить его чем–нибудь, либо долго плести хитроумную сеть. Догадка блеснула как–то сразу.

— Клещ так Клещ. Хай буде и такая живность, если это угодно пану полковнику.

Пухлые веки дрогнули и поднялись. Прямо на меня смотрели латунного цвета глаза.

— Итак, полковник Гончаренко…

Ненависть блеснула в зрачках задержанного, на скулах забегали желваки, и он с деланой усталостью прикрылся рукой. Но на лбу и висках продолжали дрожать синие жилки, морщилась, не подчиняясь воле, кожа, выдавая беспокойно метавшуюся, растерянную мысль. Я вынул из полевой сумки его же приказ и быстро пробежал глазами несколько фраз. Затем громко и безразлично стал цитировать Гончаренкины откровения. При этом запомнился взгляд Мазура, невольно заставивший меня подумать: «Это совсем не тот темный польский крестьянин, за которого он себя выдает».

— Развяжите руки, — скрипнув зубами, сказал Гончаренко.

— Сперва надо развязать язык, — сострил Жмуркин.

— Все скажу. Развяжете? Нет?

— Спокойно. Два вопроса. Отвечать без вихляния.

— Отвечу.

— Зачем пришел в Мосур?

— Хотел своими глазами увидеть Красную Армию.

— Увидел?

— Да.

— Вопрос второй: согласен распустить свою банду и подписать воззвание к обманутым тобой людям?

Он забился в углу, впрямь собираясь порвать веревки.

— Развяжите руки, аспиды!..

Мы молча смотрели на это беснование минуты две — три. На губах у Гончаренко появилась пена. Напряжение сменилось упадком.

Прискакал Мыкола Солдатенко. Я поручил ему вместе с Жмуркиным попытаться что–либо узнать у этого матерого волка, а сам поехал проверить оборону. Но у подлого убийцы и грабителя, рядившегося в героя ОУН[5], не оказалось больше никаких секретов.

Вечером его расстреляли.

И тут же Мазур стал собираться в дорогу.

— Я пуйду до дому, паны–товажиши, — заявил он.

— Что так? — спросил Жмуркин.

— Як вы сумели того зверя извести, то вже нам вздохнуть можно буде…

Он вытер набежавшую на морщинистое лицо слезу и продолжал:

— Сколько люду он перевел — и малых дзеток, и кобет, и паненок[6]

Глядя вслед уходящему вместе с разведчиками крестьянину, я с улыбкой спросил Жмуркина:

— Ну как? Завербовали?

— Так точно, — ответил тот серьезно, видимо, не поняв моей иронии. — Завербовал. И оформил. Вот пароль, явочные дни, зеленая почта…

— Очень хорошо, — похвалил я довольного особиста.

Жмуркин был неплохой парень. Только немного переученный, что ли. Подпорченный ремесленными шаблонами, теми штампами и правилами, которые мешали ему учитывать значение для советской контрразведки главного, к чему звал ее первый чекист Феликс Дзержинский, — связи с массами.

20

Сотни фактов и фактиков натащила наша разведка. В них надо было разобраться, чтобы не сделать политического промаха, не допустить тактической ошибки. А я все еще думал о Мазуре: здесь, на границе, возможна и перевербовка. Мазур был из хуторов «восточнее Грубешова», как лаконично говорилось об этой местности в меморандуме лорда Керзона. Он мог оказаться агентом другой, иностранной контрразведки.

Да, надо было разобраться во всем!

Мы решили созвать комиссаров батальонов, парторгов рот и других наиболее активных коммунистов и комсомольцев. Созывать общее партийно–комсомольское собрание не было возможности.

Приглашенные собрались в штабе. Войцехович доложил обстановку, а майор Жмуркин объявил для всеобщего сведения разведдонесения из батальонов. Разведдонесения выглядели по–разному: тут были и немудрящие записки от командиров отделений, рыскавших во все стороны, но попадались и более солидные документы, с попытками на некоторые обобщения и серьезные выводы.

— Бандеровцы — вояки, конечно, аховые. Вот товарищ начштаба может это подтвердить, — дополнил Жмуркина по–своему Мыкола Солдатенко. — Товарищ Войцехович плеткой с ними собрался воевать.

С мест раздались одобрительные возгласы:

— Слыхали.

— Знаем, как он вместе с командиром махнул на санках через бандеровский курень.

И тут я понял, что Мыколу нужно поддержать. Он был, конечно, прав, когда одернул нас с Войцеховичем: командиры не должны допускать мальчишества и безрассудства. Но сейчас, вынося наше поведение как бы на обсуждение большинства коммунистов, замполит рисковал остаться изолированным. Чего только не простит партизан–рейдовик за лихость! Храбрость бойца, а тем более командира, считалась у нас высшим, первостепенным качеством. За храбрость любили, за смелость уважали, перед мужеством преклонялись, геройству завидовали. В беспрерывном движении и ежеминутно меняющейся обстановке требовалась быстрая смекалка и порыв. Тут, казалось, не было места для раздумий. У людей сама собой как–то вырабатывалась веселая бесшабашность, безрассудное отношение к опасности.

Особенно ценилась лихость в кавэскадроне — этом самом подвижном подразделении. А вот уже у пеших разведчиков за храбрость хвалили, а за лихость ругали и даже наказывали: там больше годились смелая осторожность, храброе терпение, твердая выдержка и боевое упорство. А у подрывников выше всего котировалось умение осторожно подползти к полотну железной дороги или под мост, без шума и звяка пролежать сколько положено в кювете, бесстрашно и безошибочно всунуть в боевое гнездо взрыватель и осторожно, когда жизнь висит на волоске и каждый миг можешь взлететь на воздух, вынуть предохранительную чеку. Тут уже бесстрашие воина равнялось мастерству ювелира.

А пушкари? А старшины и хозяйственники? А медицинские сестры и врачи? А ездовые, в любое время похода и боя, днем и ночью, привязанные к своей повозке, к саням, к лошадям? В чем их доблесть? В бесстрашном терпении и смелом боевом упорстве. Это честные работяги войны. Везя драгоценный груз — раненого товарища или пять ящиков взрывчатки, двадцать снарядов или семь — восемь тысяч автоматных патронов, — разве они могут или смеют быть трусами?

Да, храбрость нужна всем. В том числе, конечно, и командирам. А вот лихость, то есть безрассудство, безразличие к опасности и неосмотрительность, которая часто лишь маскировалась в личину храбрости, могла и повредить. Но прощались они всем, импонировали людям беспредельно…

Эти мысли быстро пронеслись в голове. Я встал и прямо высказал их комбатам и комиссарам. Подтвердил правоту Мыколы.

Начштаба вначале недовольно крутил головой, как боевой конь, которого жалит овод. Но потом и он согласился.

Мыкола Солдатенко был очень польщен.

Но ведь мы собрались не для этого. Жизнь ставила перед нами новый запутанный вопрос. Сложный узелок национализма был завязан фашистами в этих краях. По силам ли нам, молодым еще коммунистам, развязать его? Правильно ли все понимают мои товарищи? В основе правильно. Но не до конца… Вон разгоряченный Шумейко, которому уже известно предварительное решение командования о расформировании его батальона и персональном взыскании ему лично за пристрастие к самогонным аппаратам, разглагольствует:

— Так что ж это такое — бандеровщина? Вон их сколько под ружьем. Один курень разгромили, а тут уже второй… Это же полки целые, мужики, народ…

— Под ружьем или под дробовиком? Уточняйте, товарищ капитан, — ехидно спрашивает комбат–четыре Токарь. Он слегка нажимает на «о», и получается «копытан».

— Все равно, — кипятится Шумейко.

«Как же пояснее разжевать ему, что это все–таки не одно и то же? Он видит факты. Но вряд ли понимает их…»

Вопросительно переглядываемся с Мыколой. Мы с ним еще в начале Карпатского рейда считались в некотором роде специалистами по бандеровщине. В Шумских лесах Ковпак и Руднев посылали нас вдвоем парламентерами к Беркуту. Вместе с Мыколой мы разбирались в деле Наталки — представителя областного «провода»