Река играет — страница 11 из 74

Автономов сидел над ним, покачиваясь, и в его взгляде виднелся испуг. Явственный винный запах стоял в воздухе…

Окинув взглядом подошедших людей и не узнав меня, он вдруг затормошил лежащее тело.

– Вставай, товарищ, пора в путь… Участь странника – вечное странствование.

Он говорил опять напыщенным тоном и нетвердо поднялся…

– Не хочешь?.. Смотри, Ваня, брошу! Уйду один…

Староста, с медалью на груди, спешно подошедший к группе, положил ему руку на плечо.

– Погоди уходить… Протокол надо составить… Что за люди…

Автономов с иронической покорностью снял свою мурмолку и отвесил поклон.

– Сделайте одолжение, ваше сельское превосходительство…

Сверху послышался удар колокола. В монастыре призывали к вечерней молитве. Удар прозвенел, всколыхнул жаркий воздух, пронесся поверх кудрявых верхушек дубов и осокорей, лепившихся по склонам, и, замирая уже, коснулся сонной реки. На мгновение звук опять окреп, ложась на воду, и, казалось, чуткое ухо ловит его полет к другому берегу, к синеющим и подернутым мглою лугам.

Все сняли шапки. Только Автономов повернул голову на звон и погрозил кверху кулаком.

– Слышишь, Ваня, – сказал он, – зовет тебя отец-настоятель… Благодетель твой… Теперь, чай, примет…

Удар за ударом, густо и часто, звеня и колыхаясь, падал сверху на реку торжественно и спокойно…


1889

В пустынных местах(Из поездки по Ветлуге и Керженцу)

I. Ветлуга

1

…Часов в шесть утра пароход Зевеке причалил к своей пристани в Козьмодемьянске.

Три свистка последовали один за другим почти без промежутков; несколько человек сошли по трапу, и «Амазонка» красиво отошла от пристани. Оставив на реке широкий круг, она опять побежала вниз, унося спящих еще пассажиров. А я, с двумя молодыми людьми, спутниками предпринятого мною путешествия, остался на пристани.

Козьмодемьянская лесная ярмарка кончалась вяло. Звенья плотов тянулись вдоль берега, у песков и под горами. И всюду стояла необычная тишина.

Небольшой пароходик, полубуксирного типа, слегка покачивался на чалках у соседней пристани. Это и был ветлужский пароход «Любимчик»[1], на котором нам предстояло подняться кверху по Ветлуге, впадающей в Волгу в семи верстах выше Козьмодемьянска.

– Скоро отчалит? – спрашиваю я на пристани.

– Через полчаса, – отвечает матрос с торопливой и подозрительной определенностью.

– Часа через четыре, дай бог, – переводит этот ответ какой-то субъект, беспечно сидящий на барьере и сплевывающий в воду подсолнечные семечки.

– Па-а-судина! – прибавляет он с выражением глубочайшего презрения… – Где вас повезет, а то, – так и сами пассажиры лямкой потащут.

Посудина покачивается от легкой зыби, все еще не улегшейся после грузного американского парохода. Что-то в ней скрипит, визжит и как будто охает. Я вхожу по трапу и сразу стукаюсь лбом в железный бимс, чем возбуждаю веселье в кучке матросов. От нечего делать они сидят на тюках товаров, болтают ногами и внимательно следят за тем, как каждый вновь приходящий неизменно стукается головой о железо.

– Где тут берут билеты?

– Ступай на ту сторону. Видишь – стоит черненький мужчина в белом пинжаке – сам хозяин, Никандр Иваныч.

– Никандр Иваныч, скоро отвалите?

– Через часик… Непременно.

– Мне бы вот в город сходить, часика на полтора… Дело есть…

– На полтора?

Он задумчиво смотрит на меня и потом говорит:

– Успеете.

– Да ведь вы через час уйдете?

– Идите с богом.

– Сколько стоят билеты второго класса до Воскресенского?

Он прищуривается и водит пальцем по расписанию на стене маленькой каюты. Я вижу, что в таблице стоит цена 1 p. 30 к. На пристани – печатная такса 1 р. 50 к.

– Рупь двадцать, – говорит он мне неожиданно.

– Вы не ошиблись? Ведь тут написано рубль тридцать.

– Для вас уважение… По рублю двадцати с троих.

– Поторговались бы, – негромко и отворачиваясь от меня, говорит грызущий семечки пассажир, – еще скостил бы копеек хоть тридцать.

– Когда же окончательно мы уйдем?

– Да они и сами не знают… Вишь, пары еще не разведены… И не шуруют еще. Нагрудится народу более – станут пары разводить.

Над трубой «Любимчика» еще не вьется даже дымок. В машинном отделении пусто. Мы спокойно отправляемся в город, раскинувшийся довольно широко, неоживленный и тихий. Лавки открыты, покупателей не видно. Проходят или сидят на улицах и на берегу партии бурлаков. Кое-где происходит ряда: подрядчики нанимают народ гнать плоты книзу.

– Семен Лексеич, а Семен Лексеич, – говорит здоровенный парень в красной запыленной рубахе, стоящий в беспечной позе на мостике. – Что ж ты меня обошел? Ряди, что ли… Чем я тебе не работник?..

Семен Алексеевич, юркий, подвижной, еще не отъевшийся мелкий подрядчик, оборачивается на зов, но тотчас же сплевывает…

– Даром не надо, – говорит он угрюмо. – Видали уж… Первый головорез по всему плесу, – говорит он, поворачиваясь доверчиво ко мне. – Всю артель подлец взбулгачит…

Бурлак смеется, скаля белые зубы, сверкающие на бронзовом загорелом лице.

– Знаешь? – говорит он насмешливо. – Мы тоже знаем вашего брата. На пятак рублей ищете…

Возвратясь к берегу, мы застаем «Любимчика» отведенным от пристани. Два дюжих матроса тянут его корму за канат, точно за хвост, возбуждая этим вялое остроумие соскучившейся в ожидании публики. У пристани же стоит кашинский «Михаил», пыхтя отработанным паром.

Через час «Михаила» уже не видно за горами, а наш все так же покачивается, скрипит и охает.

– Скоро ли? – спрашиваем мы.

– Теперь, должно быть, петерсоновского парохода с Ветлуги дожидается.

– Это зачем?

– Конкуренцыя. Чтобы, значит, побольше народу обобрать, тому, петерсоновскому-то, поменьше останется.

– А тот тоже станет дожидаться, чтобы этому было поменьше?

– Ну-ну. Известное дело – конкуренцыя!

– Да вам, – подходит ко мне, как-то боком, все тот же грызущий семечки пассажир, – вам, ежели к спеху дело, – до завтра бы подождать.

– Это как же? К спеху, и вдруг – подождать.

– Завтра петерсоновский «Николай» пойдет… А-а-ат-лич-нейший пароход…

– Да ведь завтра я буду уже в Воскресенском.

– Не будете, – говорит он зловеще. – «Николай» вас на дороге обгонит.

– Когда вы с ума сойдете – вот когда нас «Николай» обгонит, – резко обрывает его Никандр Иваныч, незаметно подошедший сзади. – «Николай»-то теперь еще у Варнавина, а у нас и свисток сейчас. Эй, подавай первый свисток… А вы – ежели ехать желаете, пожалуйте, берите билет… А то тут вам тереться, народ смущать, нечего. Шаромыжники вы, вот что!..

– Петерсоновский это… Подосланный, – говорят между собой матросы. – Шею бы намять по-настоящему… Не отбивай потому что…

– Теперь скоро? – спрашиваю я.

– Как же не скоро, когда уж и свисток дали.

– А на гору, – испытываю я опять, – сходить успею?

– На гору?.. На гору успеете. У нас ведь не как у других, что дадут три свистка да и отчаливают. Мы еще после трех свистков тревожные подадим, чтобы наши пассажиры сходились.

И затем, помолчав, прибавляет:

– Конечно, господин, по такой реке, такие и пароходы. А что у нашего ход не хуже, чем у «Николая», это я вам могу вполне утвердить…

Меня, впрочем, нисколько не пугают инсинуации тайного агента сопернической компании. Я никуда не тороплюсь. Я люблю проселочные дороги, тихо плетущуюся лошадку, наивный разговор ямщика под шум березок, захолустные, лесом поросшие речки. Еще с ранней юности остались у меня в памяти обрывки стихотворения какого-то неизвестного мне автора, который жаловался, что уже исчезла поэтическая езда на долгих… Теперь уже и по нашим дорогам:

…Летит французский дилижанец

По немецкому шоссе.

Ныне пробил уже и час дилижанса… Всюду бьет в уши свисток, грохочет машина, – и «немецкий дилижанец» тоже теряется позади, на пройденном пути, затягиваясь романтическим туманом прошлого… Все мы немного романтики… мы, русские, не менее, а быть может, и более других. Говорят, у нас нет прошлого!.. Так что же! Того, что от нас уходит, жаль еще более: туман еще таинственнее и гуще…

Как бы то ни было, мне, например, нравятся из железных дорог – узкоколейные, вроде Костромской, где кондуктора на полустанках бегают по лесу, собирая разбредшихся пассажиров, а из судоходных рек – такие, как Сухона, в которой по временам так и кажется, что пароход расплещет ее всю своими колесами, или милая красавица Ветлуга, с ее кудрявыми берегами и пароходиками, вроде «Любимчика». На остановках они тыкаются носом прямо в берег, точно сонная рыба, а в темные туманные ночи стоят и дремлют, зачалившись с кормы и носа за береговые ветви. Меня всегда тянет на уездные тракты и проселки, по которым так привольно, так мягко идти с котомочкой за спиной, или к мелким речкам с их тихой красой, с их лесами и неожиданностями. Но теперь, кроме этой общей бескорыстной симпатии, – передо мной рисовалась и некоторая более определенная цель.

2

В дремучих лесах Семеновского уезда, по Керженцу и по другим лесным речкам тихо угасает старый «раскол», и доживают последние дни пустеющие древлеправославные скиты. Разоренные умелой рукой литератора-чиновника П.И. Мельникова, который очень хорошо описывал их, но разрушал еще лучше, – они не имели уже силы возродиться в других местах и при других обстоятельствах. Ударил последний час скитской жизни. Бывали и прежде тяжелые времена. Описывали тогда мало, но разоряли гораздо основательнее: от скитов по временам оставались одни головешки, и, долго спустя по уходе никонианской силы, пробираясь по лесным тропкам, «верные» творили над пепелищами надгробное рыдание и отрывали под пеплом обугленные кости. И все-таки те скиты не умирали, а возрождались вновь, унося в глубь лесов, в тихие пустыни новую страницу о благолепной смерти еже за веру скитских отцов и матерей. Кто-нибудь из уцелевших сооружал дальнюю келейку, около безмолвного «езера», «гору точию сожительницу и ручей соседа избравше». Проходили годы – и пустынное «езеро» оглашалось унылыми и скорбными напевами, а гора покрывалась кельями нового скита.