Река Лажа — страница 10 из 25

рыжее полотенце, закинутое за плечо, означало фрагмент поистраченной в странствиях милоти. Что он нес и кому? Тонкокостный глотатель акрид не давал никакого ответа.

Поздним вечером после семейных торжеств, утвердивших двузначный со странной пробоиной возраст, отмахав отплывавшим гостям, он вчерне разыграл в своей комнате пробную версию гибели панайотовской дочери, в одиночку исполнив все должные роли: трех подтянутых нелюдей на иномарке с отдушкой, двух смешных выручал-неудачников, уничтожаемых влет при попытке вмешательства, и несущую все героиню сюжета, до последнего хрипа хранящую ясность ума. В постановке ее похищали у «Беркута» на отлете центрального парка, чья нечистая слава окрепла уже не в гранит, так в бетон, — от площадки с застопоренным колесом обозрения пролегали аллеи, в чьих сумерках многие были помяты и резаны; Панайотова-младшая возвращалась от поздних друзей, положась недалекой душой на перцовую брызгалку, кулаки и коленки, миновала погашенный Дом пионеров и лыжный пригорок и была перехвачена троицей ровно тогда, когда город уже обозначился из-за деревьев Ткацкой башней, обсиженной звездами: двое здесь заступили ей путь, даже не потрудившись устроить засады в кустах позади — Птицын не был еще искушен, — она кошкою кинулась между, позабыв о баллончике, не проскочила, как дурные архангелы, выкрутили по руке, третий тер с двумя неравнодушными, видимо, также из «Беркута» (приходилось теперь допустить, что туда заходили и лучшие люди — эти рушились в считаные полминуты с перерезанным горлом и проткнутым брюхом) — растопырив холодные пальцы, Аметист демонстрировал струи рванувшейся крови, — Панайотова-младшая отправлялась затем на бэксит, где сидела зажатая между двух тел: был привет Бананану — застал как-то по телевизору, — на машине они проскочили зашторенный город, разогнанный рынок, гаражи на Гаражной и слепую ГАИ и ушли за черту, не одернутые постовыми, — быстро вырос, приблизился каменный лес, — дождались поворота и ринулись вглубь, от восторга пылая, только брызгали встречные ветки налево-направо, — сцена казни случалась при трупной луне на серебряной кромке карьера: извиваясь во мраке, Аметист дал приделать себя к двум совместным древесным стволам, закатав под живой подбородок подмокшую майку и открыв ночи плоский живот — духи комнаты наблюдали его из углов, телевизор работал в соседней, прикрывая его перебежки и всхлипы и шепотом женские возгласы «как»; постепенно во рту пересохла слюна и колени устали держать запрокинутый вес — он повис, уцепившись руками за тьму, неспособный закрыться, и впускал в себя лезвия, лезвия, лезвия, поменявшись местами, не мог разобраться, что слаще, замах или вход, но распяться обратно тянуло сильнее; Аметист подчинялся, снимая все новые дубли, и не помнил, на чем он истек, и оставил такое занятье. Измотавшись на плахе, он крепко заснул в эту ночь и очнулся стоящим в подлеске у их стадиона в неверном фонарном кругу: ночь вела над его головою большие полки, ни единой души около стадиона не шарилось, но ни страха, ни даже смущенья он здесь не испытывал и стоял в ожиданье, как он это понял сейчас же, достоверного знака, семафорного света с другой стороны. Тишина затопляла вникающий слух, и знамена листвы, наполняясь являвшимся ветром, вскипали беззвучно, впору было разыскивать пульт, запрокинутый в ведьмины папоротники, выжидавшие на расстоянии шага. Аметистов белесый пришелец пролился в деревья как молочная струйка, упущенная из пакета: призрак долго очерчивался, долго осветлевал и держался поодаль, ничем несомненным в нем не отзываясь, кроме слабо похожего на комариное пение призвука в черепе — этот звон он расслышал не сразу, как будто во сне, но, расслышав, решился шагнуть из фонарного плена, чая определить направленье, в котором бы звук этот нужно возрос. Это шло вдоль стены стадиона, уводящей от леса к замусорившемуся пляжу, где он резал разутые ноги о чужой стеклобой и швырялся моллюсками в неотпираемых раковинах; Птицын щерился, опознавая тропу, отведенной рукою ползя по стене, огибая всем телом крапивные метлы; с продвижением в сторону берега звон в его голове приобрел металлический тон и небольно давил на затылок, пока в плотной тьме за обрывом забора не наметилась бледная щель; от забора отлипнув и к ней устремившись, Птицын выбежал в поле с седой тополиной грядой на граничащем с пляжем краю, за которой, как это теперь было видно, подрагивал тихий, теряющийся костерок. Его призрак, давнишний палач и гонитель, без подсказки освоивший роль провожатого, проступал теперь в дальнем углу, сдавленный темнотой с двух боков и глядевшийся будто безруким, — в том, как ночь объедала его, было что-то мешавшее Птицыну сосредоточиться на наблюденье костра, и чем более он проникался сыновьим теплом к постовому его страшных снов — заживала, колеблясь, такая ночная царапина, — тем непреодолимей казалось лежащее поле с насекомым уснувшим собором внутри. Тьма рассасывала водянистого пленника, изводила ренгтеновскую белизну, и подавленный Птицын почувствовал в горле неплотные скользкие комья, катящиеся к подбородку. Лес, оставшийся справа, дышал ледовитой пещерой. Аметист поискал в небе месяц, но быстро потупил глаза. Безразличный к исходу, он двинул к костру, краем глаза цепляясь за белый пульсар на краю бесприютного поля, и в конце концов вышел к огню, освещающему пятерых человек, неподвижно сидящих в песке. У воды, развернувшись лицом на тот берег и спиною ко всем остальным, замерла, никакого сомнения быть не могло, Панайотова-младшая, чья коса до крестца, поминавшаяся Сашей Ч., узнавалась и ночью; Аметист без опаски большой подошел к ней и тронул за шею, желая заставить ее обернуться — села так, что лицо разглядеть можно было, лишь в воду сойдя, — но не расшевелил безотчетной покойницы. Те, что расположились вплотную к костру, более походили на сломанных кукол — ноги-руки их были как будто подвывернуты, — Аметист засмотрелся на анатомический цирк, уважительно переступая от тулова к тулову; голова перестала звенеть, но в висках как по стержню от ручки торчало, и сыреющий воздух набряк в носоглотке. Двое из обнаруженных им у костра ему были известны: братаны Колывановы, млынские чудо-пловцы, олимпийский резерв, гордость спорткомитета, попадались ему одинаково как в «Колокольне», так и в «Маяке», Аметист признавал первобытные лица с большими ноздрями, но скорее газетного, чем человечьего цвета, совпадающего с цветом пляжа в ночи, чемпионы незряче уставились в сторону леса, из которого полз изнурительный холод, и дыханье их было едва ли заметно. Двое прочих смотрелись неблагополучней пловцов: тот, что ближе других заседал к Панайотовой, изуродован был пол-лица занимавшим ожогом, и еще один, с круглой и мятой башкой и без обуви, ступни желтые прямо уставивший в пламя, и в ночном своем оцепененье казался страшнее живых и ходячих убийц из кино, и глаза его были как два бирюзовых червя. Задержавшись над ним, Аметист потрясенно рассматривал золотую щетину на мощных щеках и лохмотья прокушенных губ — дочка докторши ли изловчилась или кто-то еще побывал в этих лапах? Не стерпев, он метнулся к кустам, обломил прут посуше и пугано ткнул в одного из блестевших червей. Из проделанной дырки лениво потек и иссяк тот же пляжный песок. Тело весом в четыре, а то и пять Птицыных не шелохнулось. Аметист задержался с прутом в кулачке, не совсем понимая, чего еще ждут от него.

Спотыкающийся пересказ нощных колоброжений вызвал, даже при всех недочетах и меканье, искреннее смятение в матери: ей припомнился Лествичник, классика жанра, укоряющий верящих снам в потакании бесам (а болезненный вид Аметиста заставлял полагать, что враги помотали его хорошо); Феофан же Затворник добавочно сигнализировал о держании уха востро, но по мере того как сквозь святоотеческий корпус пробивались помалу щекочущие стебельки просторечных историй об отроках, падких на тонкие сны, маму определеннее обуревал страх прощелкать божественный перст. До полудня топтались вдвоем: что-то было воскресное в телике — вслушаться не получалось; подъедали вчерашнее разгромоздить холодильник и не знали, о чем говорить, разгребая пожухший салат. Аметисту подарены были китайский бильярдик, гроздь брелоков, размашистый свитер и пачка худлита, не считая сластей, но в вещах затаилась измена, и он избегал их. Посредине еды Аметист улизнул в коридор и проверил кроссовки: затвердевшая глина на правом могла быть, конечно же, принесена им откуда угодно, только в среду был махач за Лысым мостом, это их непреложное Косово поле при школе, и ему повезло наблюдать поединок с удобнейшего расстоянья — он сидел на поваленной иве, — и там же, в мокрети, мог выпачкать обувь, образ же Колывановых был, вероятно, привит его стойкой непереносимостью спорта вообще и того двуединого ухарства, что воплощали собой полнокровные братья; он поставил кроссовки на место, общелкав ногтями грязцу, и попробовал снова настроить себя на волну прошлой ночи, весь зажмурясь до шума в ушах, зубы стиснув, но радио было нарушено. Посмеяться, сказал он себе, и короткий смешок выпорхнул из него в коридор. По обоям сбегали, ссыпаясь за плинтус, желто-рыжие оспины позднесоветских мимоз. Почернелая гидра протечки обвилась вокруг люстры, чей стальной черенок был одет в майонезный стакан с небледневшим рисунком подсолнечника — всё отцовские хитрости, всё-то искал примененье себе. Папа смутно висел в низком небе квартирном, как забитая копотью фреска. Аметист задрал голову и ощутил нарастающее торжество тошноты. Он бы больше доверился виденному им в ночи, если б в белом своем соглядатае угадал не отца, а, наверное, деда — гвардии старшина, чемпион по медалям, командир профсоюзов работников сельского, что ли, хозяйства, он удачней отца воплотил бы посыльного огненной вести. Скрытую лихорадочность матери, слишком уж недалеко отстоящую от настоящей беспомощности, Аметист ей прощал: дело было кроваво-мужское, свирепое, и раз сам Аметист, а не кто-то другой, оказался так странно примешан к нему, он обязан был самостоятельно оповестить «Колокольню» о явленном ночью, а они пусть решат, дать ли ход его реплике, но как выкрутиться из клещей распорядка, чтоб успеть добежать до редакции — до полчас