Река Лажа — страница 13 из 25

купил магнитолу, чехлы, но потом как-то раз, прыти собственной веря излишне, сшибся сразу с двумя на углу возле рынка, небескровно, но больше накладно; так убытки пожрали немногие их миллионы и окрысили маму: сперва чаще причетом, чаще наскоками, позже все партизанщиной и удушающими недомолвками, как умела, клеймила; вместе с тем потянулись долги, у нее состоялся провальный флирт с БАДами, нераспроданные двести пачек пришлось переваривать самостоятельно (думается, остались там и посейчас), сам без прав после стычки, машину ни выстучать, ни на запчасти загнать невозможно, так себе и гниет под дождями; там прибился к какому-то ЧОПу, сидел беззарплатно два месяца на проходной, жрал лапшу растворимую, вел журнал посещений старательным почерком, слушал битый приемник с хоккеем, дома рыхло отбрехивался от попреков, но вину свою знал и себя обелить не пытался; когда вскрылось кидалово в этой охранной шарашке, учредил неуклюжий запой, заплывал снулой рыбиной на Володарского, зависая в дыму спиртовом, там и встретился мне. Был глазами покуда живуч, говорлив от подавленности и охранничью куртку, нашивки споров, со спокойствием в сердце донашивал; о карьере не плакался, больше страдал от распайки с челночною матерью, ни в кого так не веря, как верил в нее: мать была становым мегалитом реальности, бабой каменной, ночью вселенской; он размазывался об нее, день за днем обходя вкруг котлов ее древнего гнева, полусогнут и бесперспективен; пил опасно дешевое, страшно разил заплетавшимся к позднему времени ртом, но, когда наконец предложил, задыхаясь, стихи, ни полсловом не полюбопытствовал о гонораре; мы, конечно, платить бы ему не могли, но в бесплатности этих трудов он был сам убежден изначально. Да, писал малодушно и слогом невышколенным не умел просверкнуть, но освоил себе неживую уловку «кольцо» и вот, видите ли, кольцевал своих легких словесных птенцов, тем и запоминаясь из прочих представленных; дальше снова охранничал или грузил, приблудился на время к отделочникам из Шатуры, но был изгнан за несоответствие, после этого мать вообще перестала держать его за собеседника и задраила люки, ушла в глубину, чем еще подстегнула его ревунов, — Алекс, верю, душил свой ответный прилив, возводил титанически дамбу, был замечен согласно кивавшим в церквях и едва даже не загремел к иеговам, распевным и плавным, о ту пору охотившимся во дворах с рюкзаками доходчивых комиксов об Иисусе, но был выручен мной из их лап, что в конце концов вряд ли расценится как настоящая помощь, — допускаю, что эти сладчайшие, при условии искреннего погружения клиента, все же были поболее наших попов приспособлены не допустить до большого злодейства человека, подобного Алексу, но что толку об этом теперь; дело кончено, мама утрачена, Саша не помнит себя, и, наверное, лучше уже не пытаться напомнить ему. Будьте милостивы в вашем сердце к несчастному, и, возможно, ему будет сколько-то легче потом, по скончании дольнего промежутка. Аметист обещал.

Колывановых, как это стало известно ему уже годы спустя, задержали назавтра от птицынского откровенья, увезли с тренировки широких и влажных, допросили с небрежностью к прежним заслугам и, недолго смущаясь, предложили составить повинную. В качестве подогрева на стол были выложены фотоснимки из морга, окаймленные синим свеченьем, и случившийся с братьями ступор воодушевил сыскарей. Погодя Колывановы все-таки не согласились вести разговор без защитника и призвали к себе такового — ввечеру в млынское пошехонье накатил, как наместник, в вишневом «пежо» некий хлыщ из Балашихи, неприязненно хлопал мобилой в предбаннике, негодовал и метался, но допущен к ним не был и с проклятиями отвалил до утра восвояси; подошедшей же ночью взопрелый собор дознавателей расколол младшего из пытаемых, показавшего также на брата, но запершегося о прочих, чье участие не отрицал, но назвать поименно не мог, сетуя на случайность знакомства и общий угар ситуации. За собой признавал управленье машиной, совместную с кем-то из двух безымянных разводку на сесть-покататься (кому ты звездишь, чемпион, озверел капитан, но велел продолжать), третью очередь в свальном грехе и бездействие в сценах дальнейших, обусловленное расслаблением мышц и рассудка. Что-то как-то легко подвело тебя, как не спортсмен, изгалялся допрашиватель, позвонками треща, продолжай. Место помнил не слишком, но воду назвал и песок, сброс же трупа под окна вьетнамского логовища, происшедший в четвертом часу, пояснял озорством и попыткой подставить локальных наркот, предводимых башкиром Дасаем, тщедушную шваль, огородных вредителей, неспособных отжать сколь-нибудь укрепленный сарай, вяловатых растлителей непризренного юношества — большинство их исчезло из жизни еще до того, как над Птицыным взвился последний звонок. Колывановы выбили, после всего, по шестнадцати из предлагавшихся им двадцати, двое прочих, чье непроницаемое из возможных источников происхожденье возмущало умы и тогда, и теперь (пономарь причислял к месхетинцам, иные к хакасам) и которых участие в деле лишения С. Панайотовой жизни доказать не смогли, получили по шесть; пономарь говорил, этих малопонятных двоих выводили намеренно из-под удара: плывуны были будто готовы сидеть свое дважды, только бы отвести наказанье от темных подельников. Новость об уловлении подозреваемых в зверстве, прошмыгнувшая в «Колокольне» без лишних прикрас следующей неделей, заново загнала Аметиста в затвор и раздумство; к ночи же изволок из кладовой стремянку, растопырил стальные ходули на резиновых черных копытцах и, взобравшись высоко, стал сбивчиво и многословно молиться неявному Богу, убеждая того отозвать грозный дар сновиденчества, невыносимый ему, отменить алебастровые города с огнедышащими монументами, кладбища под дождем, где его затирало в надгробьях, сверхсекретные монастыри в заозерье, чьи химические арсеналы и пыточные много превосходили масштаб его воображенья, не окидываемые глазом цеха и голодные универсамы с сопревшим лавровым листом вместо хлеба, и масла, и мяса, безнадзорные, но прожигающие в неприкрытом затылке дыру в силу страшно развившейся пристальности, по которым он плелся на слабых ногах, провожаемый скрежетами; заклинал оградить свой покой от являющихся посменно к его изголовью ведунов и ведуний и нищих с поленами вместо детей, порчельников и порчельниц, черемис и татар, самоединов и самоедок, врачей и врачих, старцев, стариц, и схимниц, и схимников, кузнецов с кузнецовыми женами, лесников и залесников, рыбаков, и супругов веселых, и польников, и мехонош. Той же ночью он был занесен на Успенскую топь, где на воткнутой в спящую жижу стремянке проторчал до рассвета под колкими звездами, сообщающими глянцевый отсвет болоту, расшифровывая окружающий лес, — временами казалось, что всякая жилка на всяком листе в полусотне шагов от его непростого поста очевидна, как под мелкоскопом, — и, проснувшись, не сразу сумел привести к ежедневной присяге затекшие ноги.

Наступление лета, висенье над ватною пропастью меж бумажно свершившимся «переведен» и еще на словах невозможным «пошел», совлекало с него тонкий панцирь ученической псевдосословности, и случившееся пионерство оправдало себя тем хотя бы, что спасло его от маеты самоопределенья. В лагере он ни с кем слишком не зазнакомливался, скрытничал и общественно не проявлялся — окружавшие девочки презирали его пацифизм и веревочную тонкорукость и вели шаловливую травлю, топорщась как грабли и неодобрительно блея при каждом его прохожденье. В поношеньях особо усердствовала белокурая сучка, каждодневно носившая стиркой убитую майку с «Агатой», что вдвойне удручало долбимого Птицына, наизусть заучившего кем-то из старших братьев переписанный «Опиум», чья блудливая одеколонная горечь прожгла в его сердце живую дыру. «Опиум» щекотал дьявольскою своей танцевальностью, танцевальной своей дьявольщиной, марципанным садизмом в шуршащей фольге и в концовке — кощунственной, как-бы-случайною переменой мест ангельских и бесовских — Птицын чутко укручивал громкость на «Парусе», опасаясь травмировать неподготовленную и усталую мать. От вступительной «Кришны» с мольбой к пароходу и нечеловеку, мимо взорванного Ватикана, мимо плача распарываемой, непременно диснеевской же Белоснежки вплоть до «Дворника» ростом с пожарную каланчу, запредельного, всевыметающего, неослабный свердловский poison искушал и надтачивал душу, блекотал и прищелкивал, непоправимо влюбляя в приторную, капризливую перекличку двух братьев, хореическое электричество синтезатора, восхитительный гиперкинез драм-машины. Не заточенный на текущий момент, чуждый правдоискательства и обличительной прыти русрока, «Опиум» был прекрасен своей совершенной отвязностью, это был в высшей степени смысла отвязный альбом, увлекавший в бесчестный полет, родственный авантюре волхва, опрокинутого на каменья с небес по молитве апостолов. Его эпидемическая популярность в провинции, в их зачеркнутой, приостановленной местности, в беззарплатных и драных ее городах, посекаемых водочной моросью, объяснялась во многом тем самым отсутствием пересечения с происходящим, абсолютным нулем интереса к нему. Под таким углом зрения «Опиум», как подсказывала и обложка, обладал в знаменательной степени не музыкальною, но парфюмерной нагрузкой, предназначенной для украшения воздуха, полного смрада и туберкулезных миазмов, это было, наверное, сопоставимо с попыткой перебить пузырьком Сен-Лорана вонь, стоящую над разлагающейся в теплотрассе дворовою кошкой.

Августовский обвал нацвалюты, без прелюдий объявленный в утренних новостях, вызвал у Аметиста припадок больного восторга. Вспыхнувшая короткая паника, скупка соли, и круп, и бульонного выгодного концентрата заняли полтора-два подорванных дня, после встало затишье и мнительность, но недавно откинувшийся из узилища пионерлагеря Аметист не хотел увильнуть от господня бича, обозначившегося за словом «дефолт». Не держа совет с матерью, он самочинно решил, что семнадцатое, скальпельно просверкав над страной, преждевременно (кто бы поспорил), но неотменимо отсекло от него его малозаметное детство, совершило последнюю инициацию — так он стал одержим мыслью запечатлеться овеянным всеми больными ветрами, дохлестнувшими к ним, замерев на обрыве над вялотекущей рекой, угождавшей в иные года и монголам, с продырявленным и перевязанным городком за худыми плечьми и неброским, но праведным четверо-пятистишием, поясняющим суть и контекст такового стоянья, рифм к которому он еще не подобрал. Пара обезображенных уличных фонарей слева-справа передразнивала копие слеповатого римского сотника и высокую трость с напи