ней не светил, но наличие в деле суровых районных чинов, чья досада, по общему глубоководному мненью, не могла не сказаться во многих коленах, подавляло слепое предчувствие высших прещений. Годы сделали маму нарочно медлительной и недоверчивой, приучив к обтекаемым взглядам и неразглашенью внутри нее укорененной печали. Птицын знал, что в надежде отвадить какую-то часть порицанья за странные выходки сына мать не станет теперь узнавать о поездке и навряд ли поможет свободным от обиняков и увязок советом относительно сопротивления будущим каверзам или вдумчивого осмысленья сегодняшних. Пенсионной достигнув черты, мама заново бойко церковничала, любовалась картинками «Спаса» и прислушивалась к иереям на радио, перетаскивая от отца им оставшийся VEF с прикроватной подставки на кухню. Аметистов студенческий адогматизм беспрестанно мешался и перебивал ее краткие внутренние обращения к сыну, сдержанные соцветья бессонницы, осыпавшиеся по утрам. Птицын справился о самочувствии мамы, не вникая в негромкий ответ, и прошел к себе в комнату, все еще движимый вкусом опасности, но и тут не сумел различить нестыковок с привычным порядком. Лег лицом к потолку, чтоб лежалось светлей. Можно было считать, что в майорских очах его флаг был отныне изрядно приспущен и последующие заезды в леса, если произойдут, будут мечены амикошонством, подколками и тиранией ментовской, а потом его сщелкнут щелчком со штабного стола, словно дохлую муху. Это ли был тот путь, на который его направлял пономарь, призывая использовать уши духовные, отсылая под стены психических монастырей (впрочем, так и не съездил, не выкроил времени, у Маргелова же в прошлый год ниоткуда возник литагент, без зазрения повыносивший какие-то вещи его на простор сетевой — «я неволю вырежу, как грыжу, утопив врачей в их собственном говне» — и смиренно на местных ресурсах просивший помочь берлюковскому узнику хлебом или табаком) и сгущением сладости в перегоревшем навеки, казалось бы, воздухе ободрив его только недавно? Аметист было вздумал сейчас же, пока не упущено время, дозвониться Почаеву и еще раз пред ним объясниться, испросить еще долю доверия, обещать, если в том будет необходимость, сцепиться и с подозреваемым, но, страшась захлебнуться и впасть бесконтрольно в истерику, даже не прикоснулся к мобильнику. Голова не работала, тело не гнулось. Пролежав в забытьи с четверть часа, похожих на год, Птицын вспомнил, что голоден, и перебрался на кухню, где с опаской отверз холодильную дверь, уцепил пачку творога (приступами раз в полгода неделю-другую гонялся за массой, замышляя раздаться хотя бы настолько, чтобы борзая гормональная школота отстраняла плечо), замешал со сметаной и принялся есть, с неприязнью глотая тугие комки. Мне сдается порою, что наша борьба за отдельность, от которой хотя простывает и след, обращался он к пономарю, есть во многом защита неразвитости, безразличья и общей сонливости, словно мы защищаем палату незлых психопатов то ли от распоясавшихся дуроломов из буйного, то ли от не умеющих нас отогнать докторов, а удельные принципы, выдвинутые когда-то на лучшее дело, пригодились орлам с исполкома для палочных нужд, насажденья безгласности и оправдания хищной застройки — здесь, в лесах, не пристало считаться с ослабшим, а из организаций гражданского толка уместны лишь офисы правящих партий, и движенье, к примеру, «Великая Млынь», пробавлялось бы вечно в подполье; дело, видимо, в том, что подобная местность есть всегда филиал, отделенье, подстанция, и не смеет взрастить самоценных плодов, послужить образцом и началом. Крест ее никогда не несом, но отброшен в канаву при кладбище, в дальнем углу, и пытаться воздвигнуть его одному — легкомыслие только. Но к чему приложить тогда годы воззваний, открытых и скрытых, ясность слова военную, неотменимость былых тиражей? Птицын слишком устал и не мог продолжать. Дожевав свой белок, попросил мать найти цитрамон и заплакал, чего за собою не припоминал от разлуки с поповной, ущемляясь бесправием и одинокостью, как еще никогда обнажившимися перед ним.
Беспокойный майор позвонил ему сам поздним вечером и горячечным влет опалил его ухо известьем: завтра будет Слепнев, продавили, пиджак надевай и рубашку почище какую, чтоб был представительным, понял? И эмоций поменьше, чтоб без повторения пройденного. Там четыре машины приедет хмырей наблюдать, областные и всякие. В Разрываево двинем, на новое место: участковый чего-то нанюхал, пока без подробностей. Высыпайся и завтра к одиннадцати у подъезда. Только эту антенну свою, ради бога, у мамы оставь. В смысле, завтра не стоит их слишком-то там развлекать. А потом поглядим. Неизвестно, какое у них настроение вообще; а Слепнева страшиться не смей: губошлеп он обычный, детей лишь давить и способен, да и ссохся под следствием, что с него взять. Ну, отбой. Птицын, счастлив майорским смягченьем, мало в чем разобрался со слуха, но будильник поставил и школьный пиджак изыскал, порицаемое же майором устройство, чья отдача осталась ему до конца непонятна, изогнув без вреда, спрятал в верном столе до приличных времен. Ночью мыкался, спать не давалось, лежал в полудреме, как в луже, избегая движений, гоняя в мозгу ерунду; в третьем где-то часу голову оторвал от оплывшей подушки и увидел всю комнату будто бы светом дневным освещенной и как тонкою пленкой затянутой всюду, но тотчас же сморгнул наважденье и затылок в належанной яме опять утопил. Ночь держала его на щите, занося выше жерел вентиляционных, фонарей и дерев. Город вздрагивал и наклонялся, внизу в мелкой сыпи огней извивалась, отблескивая под мостами, река. Поздний ветер раскачивал Влаховский парк, трогал воду в пруду антрацитовом, пробегал, нарастая, неприбранный пляж с наблюдательной вышкой над черным песком, зависал над обглоданной лодочной станцией; на другом берегу тлела мачта большой АТС, на стоянке у «Чайки» ненужно бодрились таксисты и складские собаки облеживали от трамвайной излучины до свежебеленого кождиспансера протянувшийся лунный клинок; медный купол сдвигался значительно, в примыкающем к лесу поселке была бесполезная музыка и автобусы спали в аду, распахнув свои двери. Дальше видел больничные сросшиеся корпуса, и обугленные до вершин колокольни, и промзону размером в сто сорок футбольных полей с пролетающими над башкою листами железа; осыпались тяжелые голуби, злые стрижи, у пожарного пирса в Успенском стояли реки поперек два бескрайних авианосца — тупые пугали углы; Аметистов циутр, непомерно разросшись, украшал городской кафедральный собор, опрокинув имевшийся крест; подвисала картинка и звук западал, но поток был всевластен, и Птицын как будто рассчитывал быть под конец отнесенным им в прочную и безрассветную ночь, что отнимет его у майора, и женского спорта, и усталых приятельств и отменит сам принцип предательской видимости, до сих пор выдававший его с головой, но проснулся задолго еще до будильника в неприютном молочном свету обезвоженным, полубольным и безвольно готовым уже ко всему, чем грозил поднимавшийся день.
Следственная процессия оказалась, майор не соврал, и длинна, и глумлива: в Разрываеве, где Аметист с запозданием вспомнил о бывших здесь смутных, но все же живых еще родственниках, высыпало на луг за бумажною фабрикой до десятка шуткующих говорунов в большинстве незаметного роста, сразу массово не приглянувшихся Птицыну, но к нему равнодушных вполне, что его успокаивало. Пятна белых рубашек слепили, сливаясь в одно, розоватые руки светились на солнце. Злоудачный же мойщик, доставленный в тесной, прилично свершенному клети, пересекся с Птицыным первым же взглядом, лишь только его с осторожностями извели из-за черной решетки. На Слепневе была баклажанная олимпийка и песочные треники, сообщавшие вид физрука-неудачника, угловатая голова была вдавлена в плечи, живот не висел; на лице его более прочего запечатлелась обида, и глаза влажноватые были не без выразительности, цвет же общий и глаз, и лица был нечист, сероват. Мойщик плохо держался и гнулся от метких тычков конвоиров, рот его открывался и так застывал, пока кто-то из сопровождавших не хлопал по стесанному подбородку ладонью. После мрачных наитий вчерашнего дня Птицын, раз приключенье его продолжалось, более не желал независимости от майора на лоне лесном и старался держаться вблизи от Почаева, но по возможности не попадаться ему на глаза. Между следственными разворачивалось неотчетливое совещание; участковый, того не желая призвавший в деревню столь важные силы, был, скорее всего, Аметистов ровесник и присутствием многих наезжих заметно грузился: все хрипел и боялся за выправку. С его сдержанных слов Птицын понял, что мойщик, опознанный после по распространенному прессою фотопортрету, ранним летом закатывался и сюда, был замечен мелькавшим в леске позади огородов и с пристрастьем расспрошен от мнительных местных, по всему заподозривших в нем поджигателя, присланного райцентром подставить опального сельского старосту; терпеливо отвергнув нападки, разрываевский нерезидент собирался уже отвалить восвояси, но селяне, желая добиться от пришлого мойщика большего, преградили такое ему отступленье, взяв в живое кольцо; до того же, что произошло с ними после, участковый достигнуть не смог: ни один из отметившихся в том конфликте не помнил, как Слепнев избежал их компании, и сходились они только в том, что физических мер к ним означенный мойщик отнюдь не прикладывал, но случилась — и здесь начинали блудить в показаньях — как бы тьма мимолетная в два с половиной часа пополудни, дрожь в земле и в лесу многий шум, треск ветвей и кричание птиц, удалявшиеся в направлении на Коробаново. Слушавшие майор, троица незнакомых коллег и примкнувший неслышно Виталий Борисыч затравленно переглянулись. Увлекательно, проговорил кто-то из незнакомцев, плечистый, коричневогубый, с головой как репей, и за этим, наверное, стоило ехать к вам в гости, но хотелось бы знать, в чем здесь все-таки связь с главной линией дела и столь затянувшимся розыском тел. Тонколицый Виталий Борисыч, воскрылив, горячо объяснил, что Слепнев, по итогам такого ему в Раз