зудящий их хор: взапуски поносили врачей и расклейщиков, службу газа, чердачных подростков, ичэпэшников, кондукторов и вьетнамцев, завезенных во Млынск в рамках прежних обменов, окопавшихся в недрах прядильной общаги и, как то заявлялось, пожравших впоследствии всех кошаков. Птицын ластился к матери и умолял отписать о метровой в рост надписи, взявшейся как-то наутро между первым-вторым этажами подъезда — соскребли штукатурку до самой бетонной кости — и гласившей: ЗАЛУПА, — представлялось языческое божество с подбородком убийцы, — но его приставания не привели ни к чему.
Он и далее произрастал и вытягивался среди жженой побелки, больного железа перил и почтовых истерзанных ящиков, обоюдных наскальных проклятий токсичной панкоты и значительно преобладающих рэперов. Те и эти вились в недострое у леса, огрызаясь, но не распуская рук-ног; с настороженностью отдыхали на общей оравой похищенных с «Вымпела» матах, отощавших от тел греко-римских борцов, — всю поживу стащили в оставленный в реформы без завершенья бассейн, где, болтая цепочки браслеток на тонких запястьях, упражнялись теперь в протяженных плевках и презрительных позах, составлявших единственный их капитал в перманентном отсутствии денег и жвачки; было в целом не так уже голодно, но по-прежнему жестко: братца Светы Звонковой из крайнего дома поселка, двухэтажки, душимой сиренями, угораздило как-то явиться во двор с хлебом-маслом-вареньем в руках — бутерброд в полбашки, — осторожно ступал к спортплощадке, страшась расплескать, — не прошло и десятка секунд, как один из пинавших здесь мяч изловчился пробить ему руки и впечатать в футболку черничную слякоть. Птицын, рано снискавший себе среди них славу книжника и наблюдателя за облаками, был за редкими днями волшебно избавлен от их домогательств и, довольствуясь тем, вел в уме неуклюжую летопись общих походов, каждый день начиная сначала. Донимали ли чьих-то собак в Законюшье, поднимались ли, ловко спасая друг друга, на сияющий гребень Успенской плотины или же собирали в кофейную банку хрущей, обреченных костру в перелеске в рамках помощи русским березам, — Птицын с равным вниманием впитывал брызги ломившихся вод и короткие отсветы страшных сожжений. От плотины глаза доставали до неслышно ревущей и рвущейся Горьковской трассы, корпусов птицефабрики, дальних неведомых ЛЭП. От фундамента офицерского Дома культуры, что сгорел еще в прежнее время, вниз к реке из Картонного тупика в две просторные шеренги спускались широкие архиерейские липы в грязных фартуках из разведенного мела. В первомаи на солнечном склоне шевелились и пачкались нищенские пикники. Помутившиеся полторашки оползали годами в серебряные камыши, оставляя белье этикеток. Приснопамятный папа, проживавший особо, как-то в осень привел дошколенка на встречу размытых приречных друзей и застенчивый Птицын запомнил, как стыли безрукие плечи в тумане и орали на том берегу; на какое-то время оставленный всеми без привязи, он убрел далеко от бессвязного их становища, вскоре выпустив нить голосов, увлекаясь дышавшею прелью, давя поперечные недогрибы: бестолковые дождевики и писклявую погань; на деревьях жила и чесалась мучнистая водоросль, говорящие корни выпрастывались из земли. Взращиваемый боголюбивою матерью, Птицын был убежден в своем ангельском звании и считал себя неуязвимым для дольнего зла, будь то драчка, собачий укус или смерть от трамвая, но когтистый залажинский лес, не умеющий скрыться от города и городских, лишаями кострищ пораженный, был весь о другом, и ему стало все-таки не по себе. Капилляры сигнально алели в дырявом кустарнике. Чуть вспотелая ткань выстилала смолистые дупла, где ворочался летом набившийся пух. Вдавшись несколько глубже, юный Птицын взошел на сопливый пригорок, где уперся в незнаемые огражденья, и, ладошками перебирая без цели червивые доски, между пальцами он ощутил волосок неподдельного страха. Он отпрянул и вслушался в чуть жидковатую мглу. Из-за грубой дощатой преграды, кое-где подкрепленной кудрявым ржавьем, утомленно, темно и огромно гудели далекие жилы рояля. Этот звук поднимался подобно воде в подземелье, и, замешкавшись, Птицын почувствовал, как ледяная тоска приливает к нетвердо стоящим на взгорке ногам. Это пелось о нем и извечной внезапности мира, неусыпно, как кровь, пробегающей медные лица вечерних прудов, и рассветные пригороды, и кренящуюся то на север, а то на восток, как попритчится, Ткацкую башню, и стада гаражей, подставляющих солнцу хребты на изломе короткого лета, уловимые сквозь тополя из окон заходящих во млынский тупик электричек. Птицын слушал, вытягиваясь в восклицательный знак. Папа вместе с приспешниками, спохватясь о потере, шерстил побережье, но забывшийся Птицын не слышал, чтобы кто-то его окликал; наконец обнаружили, приняли на руки и вознесли на загривок; он не видел их лиц и никак не противился им. Прежде чем некрасиво сгореть в своем высокоумном цеху, Птицын-старший успел просветить его об инциденте с роялем: по всей видимости, о себе давал знать ископаемый Блютнер из былого ДК, легендарный, как метеорит, чья судьба в послесловие к пожару кругом обросла восхитительными кривотолками. Иждивенцы Картонного тупика, прожигавшие некогда лето в креслах, стащенных вниз со вторых этажей, доносили отцу, что германский клавир, за которым взбивали алмазную пену гастрольные Крайнев и Флиер, не был сгублен огнем, происшедшим из выходки стреляного культработника и спалившим ни много ни мало трех штатских, и со всеми своими гербами скрывался в окрестностях, обернувшись прибежищем плесени, снедью жука-древоточца. Птицын был покорен разъясненьем, вместившим в себя истребительный огненный вал, сотрясающий балки, и элегию вечных блужданий, — между ним и отцом только лишь начинала помалу накрапывать теплая морось родства, так и не обернувшаяся оглушительным ливнем, — две недели с несвойственным возрасту постоянством он вынашивал планы отлова, предвкушая скольженье подлеском в плаще из брезента, повторяющем строгий отцовский покрой, и толкался за домом по пояс в листве, унося на себе слизняков, даже не помышляя о том, чтоб наведаться в лес одному, не дождавшись, но отец сам подвел его, вывалившись из седла до начала охоты.
Поокрепнув словесно и выстроив будто бы почерк, Птицын сам сообщил в «Колокольню» письмом о собачьем убийстве в деповской постройке за Третьим мостом: шляясь с кем-то из ушлых стрелков с АЗС, выбивавших по сотне за дачный сезон, он набрел на стоянку излюбленных Глодышевым беззаконных посконников: эти были размашисты и очевидно привычны к торопкой резне, наследившей в траве и развалах горячей жэдэшной щебенки. Три подгнившие башки, обретенные в будке скворечной из-под списанного за скончанием здесь сообщения стрелочника, пошатнули захожего Птицына: безотчетно нахватанный из передач об уловках подъемлющих голову сатанаилов, он до времени связывал случай в депо с неуклонным восходом их черного солнца, объяснявшего много надежней иных озарений подобного плана недород, и Чечню, и большие мытарства рубля. Мама перехватила составленный Птицыным текст накануне отсылки, и, хотя его общий уклон показался ей в целом похвальным — обвинительный голос взметался, карающе чист, возвещая о приступе мерзкого всем тьмопоклонничества, — Птицын все-таки был принужден не спешить и прислушаться; два-три дня погодя, он, признав заблужденье, наладил другое письмо, где в воздержанных фразах, оставив начальный запал, рассказал о трехглавой находке, обнажившей в конечной одобренной версии одичание оголодавших слоев. Птицын был огорчен результатом сплошной переделки, еще более сетовал на заурядность открывшейся первопричины закланья, и тогда, уповая отмазаться от нависавшего авторства, он придумал себе Аметиста, репортера без четких моральных границ и искателя мертвых голов с пишмашинкой «Москва» и подручной замазкой. «Колокольня», однако, признала в послании классовый выговор и письмо засветила в ближайшей подборке, вивисекторски укоротив на последний абзац; мама, не поддержавшая трюк с Аметистом, про себя отмечала оммаж ее давнему перстню, поводившему дробным зрачком с безымянного пальца на левой руке. Лихолетье, учил пономарь в непременной колонке, есть нечестное имя текущего промежутка; нам пристало, покуда мы в ясном уме, если не проницать его тинистую глубину, то по мере возможности не составлять себе лишних иллюзий относительно тяжести тех испытаний, что пришлись нам на долю: мы обчищены, загнаны, дурно одеты; нищета из нас свищет, как тысяча вздорных щеглов; мы толчемся в церквях, но и в многоувечной молитве своей не умеем избегнуть щемящей нас злобы и бессовестно мрем, ожидая приема в отделе субсидий (номер 8 от марта 7-го числа); очутившись в болоте по пояс, мы ищем забраться по шею; перед общей бедой мы чудовищно разобщены и, всегдашне оскаленные в мелочах, пребываем безруко расслаблены в главном, пока кто-то не вздумает вяло раскачивать электорат и кормить наши ящики карикатурной чернушной мурой. Мы страшимся ментовских погон на углу и чиновних кряхтений в роковую минуту подачи бумаг; с содроганьем в желудке, уместным у рыночных псов, произносим фамилии столоначальствующих упырей из кадастровых служб и говнистых насмешников от жилкомиссий; отметя кибальчишество, мы натаскали своих школяров быть дружней с распальцованными одноклассниками и вмерзать в тротуар, не дерзая соваться на зебру поперек броненосца-лендровера. Постесняемся же умножать распростертую до горизонта пустыню лганья: мы не сверхновомученики, оплетенные тернием безнадеги, как мерещится к Пасхе гортаннейшим из проповедников; тем же, кто, памятуя о длящемся, как говорят, от Адама обычае ясной раздачи имен, не находит возможным утешиться мыслью о безпрозванности этой малоутешной поры, я осмелился бы предложить озорной вариант «лохолетье», лишь недавно подслушанный мною на сходе обманутых вкладчиков, заполошных, но малоподвижных людей, удивленных навеки.
По явлению реплики Птицын был разоблачен повсеместно, обособлен пред классом и частно обласкан возвышенной Саройбернар, толковавшей им «Недоросля» и «Фелицу», — гор- и — гар-, пре- и при-. Разговор состоялся в столовке в присутствии трех-четырех обязательных сплетников, и ревнивой их мести не стоило так уж спроста исключать: еще помнился случай из четверти первой, когда рисовальщик Басык, со Дня города летом унесший почетный в нашивках рюкзак от отдела культуры, обвинялся облыжно в хищении килограммовой моркови-урода «Трезубец Нептуна» с общешкольного