н себе не представлял; тряска не унималась — жалел, что глядится рыбешкой, и сжимал подлокотники, в пол упирался ногами и лицом неприкрытым выказывал определенность, но, казалось, его не хотели и не признавали в упор, а такое молчанье жилья длилось будто бы годы уже, и чего он искал здесь теперь, за кого несуразно просил — на мгновенье и сам он запамятовал, засорилось. В белой раме окна было дерево — он не припомнил, береза, ветла ли, но стоянье его действовало гнетуще, и, вникая в окно, он почувствовал, как за спиною его вырастает зеркально сквозь все этажи раздирающий ствол; обернувшись в поту, Аметист увидал его черное тело: оружейный металл в бальзамическом масле — и вскочил, убоявшись, из кресел, не в силах принять смерть от дивно проросшего древа.
Лестницею скатился, не видя, железную дверь оттолкнул и, хрипя от слюны, вывалился во двор, кошка брызнула прочь из-под ног. Пока он был в дому, поздний вечер слизнул тростниковых подростков и трески такси, небо приподнялось, и возрос в тишине шум плотины за лесом — пустой, изначальный. Аметист, не задумываясь, пошагал в его сторону: пересек помутившийся двор, обогнул пятый дом и, пройдя вдоль белеющих бомбоубежищ к большой голубятне, в промежуток сарайный бессветный свернул, руки выставил и полуощупью, злясь на колдобины, вышел к задам Ильичевских хозяйств, где приостановился в тоске. Он догадывался, что случившееся еще не было необратимо, но так мал был остаток сегодняшних сил, так он был возмущен сам собой, что продвинуться дальше догадки он, как ни впрягался, не мог, и хотелось улечься на темную землю, лежать вниз лицом, локти плотно прибрав, и увидеть какие-либо путеводные сны. Но его повело вдоль замызганных, в дуплах заборов, укрепленных бесхитростно от обрушенья, в сторону от дышавшего слабо поселка; придвигавшийся лес, дожидаясь его, разворачивал впрок за хозяйствами медленные рукава, пошевеливался, подрастал, голубея по краю так, как будто бы газовый огнь проходил по вершинам, и ослабленный Птицын тащился как тень вдоль подпор и рогаток, неся во рту желчную горечь, горючую желчь, перегар приключенья, отраву ночную: мама, я идиот пред тобой, я впустил это, чванясь и самонадеясь, прикрываясь сомнительным знаньем, облажался по самое; ночь, и окрестность изменчива, лес величав, как синайский какой патерик, связь испорчена, дали опасны, дороги скрываются, враг умножился, но потерпи, мы спасемся к утру. Он вошел в лес тогда, когда больше не стало дороги: раздвигая с простительным шумом кусты, вторгся в иссера-черную темень, качавшуюся, как трясина, и решил продираться отсюда на Лыжную просеку; здесь ему будто бы повезло, и в короткое время, снуя меж стволов, припадая к теплевшей коре то спиной, то щекой, защищая предплечьем глаза от ветвей, избегая овражцев, угадываемых чутьем, Птицын без повреждений пробился на пешую борозду, очевидно способную вывесть его на широкое место. Мелкое оживленье угадывалось кое-где в деревах: кратко перебегала неслышная быстрая схватка, колебалась, мучнисто светлея с изнанки, ночная листва; Аметист зашагал расторопней, стараясь ничуть не вертеть головой, глядя впрямь, не срываясь на бег, терпеливо, гоня от себя темноту, уклоняясь от лезущих веток. Погодя заредело, раздвинулось, и Аметист очутился на просеке, здесь же троящейся к сорок пятой гастелловской школе, к сиротскому дому и, что и имелось в виду, к Ковершам; осторожно включил он загашенный сотовый свериться с временем, но от прежней отключки все сбилось в устройстве, Аметист положил его снова в карман, ничего не узнав. Было пыльно, как днем: оседала во рту нездоровая сладость; страх же только теплел в нем, но этим теплом согревался он весь. Ели плыли над ним как знамена или горная цепь, тишина их была неохватна. Птицын шел теперь в некой дразнящей уверенности, и известная твердость земли под ногами была ему в помощь, он толкался отчетливо, вольно, как будто удостоверяясь в себе; так шагалось ему, вспоминал, в детстве с кладбища: из дому утром — кой-как, приставными, как если бы спавшие там, за конечной, вдали от ярма городского, могли уже быть потревожены им со двора; возвращался же истово, с частым притопом, с открытым лицом, приговаривая от души чепуху и руками, наверно, болтая обильно, — все затем, чтобы по возвращенье в родные дворы нипочем не сочли за подменыша, тихона-спихана, и большие старухи-текстильщицы в серых чулках, ветеранши труда и лишенства, не погнали его из поселка долой. Но прислышалась будто бы музыка, Птицын сперва, не признав, замотал головой, но еще погодя различил уже наверняка и смирился: перетаптывались туповато глухие басы — кто-то, видимо, близ полигона тусил у звучащей машины; неприятное дело ночное, обычное дело — сколько лет не прошло б, а такого добра здесь и не убывало. Аметист решил двигать и дальше на музыку, не пытаясь покуда представить себе, кто там терся и как был настроен: если он, переросток, и должен был сгинуть сегодня, то не в драке и не от ножа на асфальте окраины в резком свете гноящихся фар. Так он вышел к дороге и полуживым фонарям, здесь над просекой выгнулся аркой венчальной серебряный трубопровод и открылся звенящий проем с мошкарой; за асфальтом же было расслабленное жидколесье, заслонявшее дальние дачи, которыми Птицын надеялся выйти к озерам, а оттуда уже, по просторной дороге, продвинуться на Коробаново и Куликово, где ему, как он понял, вменялось теперь в одиночку добыть из невыясненного пока водоема двух Олегов в мешке. Музыка была справа; не глядя туда, он пошел по асфальту в другом направленье, заливаемый светом фонарным, высматривая поворот и желая казаться себе на уме, но спине было нехорошо, неуместно: те, кто был там, его, без сомнения, видели; без сомнения, он уже был как-то грубо, плюс-минус, оценен и взвешен и теперь там, должно быть, решали, как следует употребить этот случай ночной; он же куце загадывал, чтоб это были не даги с Починок и не азеры с Молзина: их не посадишь, а сами еще будут лезть на глаза, под окно и в подъезд, им же мало текущей их славы. Через несколько стылых шагов он услышал, что музыка стронулась с места и настойчивей ткнулась ему меж лопаток, ненарочно разведывая Аметистову прочность, но и в этот момент не метнулся в лес напропалую; справа, видел, осталась подстанция ростом с него — Аметист подсчитал, что до верного выхода к дачам ему было еще метров двести, и шел неуклонно, невсерьез уповая, что сможет покрыть эти метры, не попав в оборот, а потом, засорившись средь дач, переждать, пока схлынет охота; между тем кулаки его деревенели, а ноги взмокали и пухли, и, едва прояснев, потемнела опять голова. Первый оклик срамного клаксона ему показался нестрашен, и на нем Аметист не запнулся, хоть внизу все тряслось, и опять удержался от бегства, но шагу невольно прибавил; он боялся не столько побоев, сколько их предваряющих игр, не хотел тратить время на переговоры с известным итогом; шум ползущей машины опасно приблизился сзади и уже накрывал с головой — здесь вторично раздался клаксон, и бесшумный удар, подломив Аметистовы ноги, опрокинул его на капот. Оползая с железа, как мартовский снег, Птицын больно упал и отчаянно вывернулся из-под черных колес, укатился направо в кювет и, уже ничего больше не разбирая, на всех четырех сумасшедше обрушился в лес, лбом бодая хрипящую тьму. Его топот, казалось, гремел до небес; ветви били и рвались, треща. Он кидался куда попадется, бежал и катился опять, тем надеясь запутать преследующих, хоть и не был вполне убежден, что за ним в самом деле спешат, настигая: страх взметал его, нес, и бросал, и взметал еще раз; волосы Аметистовы склеил стремительный пот, а меж грудью и горлом, в расшатанной впадине, вызревал, словно яблоко, плач, наливался и рос, и, когда его мокрою ветошью выбросило из деревьев к Теряевским дачам, позабитым и неплодородным от толстых песков, он форсировал ближний забор, распластался дрожаще на чьем-то участке и немедленно пролил набрякшие слезы в подмятый им грунт.
Подавляем стыдом и изжогой, он долго лежал, слушая шевеление ночи над ним и вокруг. Больше нечего было нашептывать маме внутри, и озвученное им уже обещанье казалось теперь опрометчиво; злясь и изнемогая, не чувствуя рук, Аметист подбородком налево-направо рыхлил комковатую землю. Шум плотины погас, отдалясь, и обычные ночью маневры составов с щебенкой в Теряеве были окончены: ни гудка, в дачах же, разъедаемых лютой паршой, шел по кругу незвонкий придирчивый зуд, деревянное электричество; чтоб не тянуть носом более пыль, он в конце концов перевернулся на спину и, лицо отерев рукавом, загляделся на частые звезды и вспомнил отца, без большого азарта ему объяснявшего правду вечернего небоустройства на трамвайном разъезде зимой у пруда. Птицын был про себя недоволен отцом из-за той бесхарактерности, что родитель явил после смерти, никак не вмешавшись в десяток прискорбных неудобопамятных сцен, где ему только и приходилось рассчитывать на проницающий перегородку межмирную жест, впрочем, он не рассчитывал, все маловеруя, и принимал уготовленное униженье со сдержанностью, но обида на папино неподобанье копилась подспудно и сейчас, на чужих огородах, приливала к затылку, как темное море. Весь намерзшись на жесткой земле, он в конце концов встал и промялся во мраке до зыбких штакетин, где оставленно ежился дряхлый крыжовник; весь пошатываясь, стал грести вдоль забора на ощупь, погруженно ища себе выход из клети бесплодной. Сточенная калитка сыскалась в углу; он налег на нее голым весом, заерзал, коленом гулявшим помог и с сухим и незначащим шумом свернул ее с петель, совладав устоять на ногах. Оказался в безглазом ущелье: ни зги, ни покрышки, но потом, приглядевшись поверх частоколья, опознал в поднебесье огромную трапециевидную голову водонапорки, знаменующей близость озер и давно разоренного профилактория «Колос», в его школьное время на несколько лет превращенного в логовище собирателей кабеля, обустроивших в некоем корпусе медеплавильню и впоследствии откочевавших. Птицын в полупоклоне прокрался куда-то направо, опасаясь и здесь напороться лицом на сучье — то-то страшно ей будет в лесу незнакомом с невидящим сыном! — и холодными пальцами перебирая холодные ребра заборов; на каком-то шагу его руки ушли в пустоту