смотра осенних плодов, и, хотя обстоятельное разбирательство опрокинуло выходку клеветников, приключенье с Трезубцем попортило лауреату немало заносчивой крови и рассорило с завучем по воспитательной части, крышевавшей завистников и не терпевшей любых пререканий. Словом, птицынские именины уже начали было подванивать порохом, и высокие отяжелели над ним потолки, и вспотела тугая лепнина, обвалом грозя — шел, не зная, куда спрятать видную голову, — когда две трети смены и несколько учителей беспримерно подсек их столовский сливовый компот, разразившийся в них протяженным кишечным расстройством. Случай перекосил учрежденье, обрушив отчетность и выморозив педсовет, направляемый тейпом Неистовых во главе с большегрузной Карамышевой, варикозной байдой на котурнах, с деревенским и властным лицом. Невеликую фронду из вздохов и хмурых гримас, в большинстве своем не обраставших каким-либо внятным протестом, составляла сутулая фракция Сарыбернар, чьим костистым крылом угревались историк Кудрявцев, немка Волгина и пересохшая географиня Измайлова при надменной самшитовой трости — этим было уже за полста, школьный труд измочалил их, вывялил губы, перхотью меловою навеки присыпал заплечья; обеззвученные и приниженные в их конклаве, они брали свое у себя в кабинетах, это были владетели гибкого юного страха, и какою плавильней дышал раскаленный Девятый, где гнездился ужасный Кудрявцев, виртуоз постановки и жеста, в одиночку способный явить прихожанам восстание Тайлера, астраханское взятие и зияющий Саласпилс с малолетними узниками, протянувшими к надзирателям ветки изодранных рук: дяденька, я могу сдавать кровь! — и безжалостный к скверным ответчикам, не умевшим платить ему должную дань, тормозящим и мямлящим, поджимающим пальцы в затасканной сменке: нескудевшей рукой оставлял в дневниках подносимых двуострые тройки с крысиными минусами и бесхитростный росчерк, в своей простоте походящий на кол и немало волнующий первоотмеченных. Инквизиторский пыл его был всерайонною притчей; всякий упомянул бы и о похоронных венках, приносимых к дверям его дома в Затишье, и о злачной повадке бить стекла в Девятом во дни выпускных, утвердившейся так, что отцы-управители школы, до какого-то года державшие стражи в период бесчинств, все же кончили тем, что махнули рукой на ущерб. Голытьба проступала в пришкольном саду поздним вечером летним и тягуче текла, растекаясь от яблони к яблоне, пригибаясь к земле, узнающей кошачье движенье коварства; приходили из прошлых рассыпанных выпусков, перво- и второкурсники мусорного техучилища номер сто пять на Ремесленной, чернозубые, стриженные наголо, промышлявшие дачным цветметом или же осциллографами из родных гаражей, тщась скопить на откос; к ним примешивались неудачники беспощадных московских вступительных, загремевшие кто в областной филиал, кто совсем никуда, и чужие собаки с нечистых соседних дворов. Иногда получалось, что неосторожный разведчик выбирался из спящей посадки, перемахивал желтые клумбы и, уже огневой полосы досягнув, совпадал с патрулем из подшитого чоповца и православного трудовика Спиридонова, разевавших квадратные рты, но чуравшихся схватки; из деревьев, не мешкая долее, выдвигались метатели, призывая дозорных мужей поберечься, и Девятый взрывался осколками трех своих окон, салютуя безумию яблоневых партизан. Ни бесшумно плывущая Сарабернар, ни полудница Волгина, ни Измайлова с тонкою снайперской тростью, в два стремительных хода дававшие мат провокатору и способные высечь истерику как из пикейного умника при репетиторах, так и из вавилонской, полоски считающей троечницы, не взрастили в своих подопечных подобного ожесточенья. Жезл Неистовых был безвозмездно питаем мгновенным гаввахом испуга: тело детского ужаса не поддавалось их грубым рукам, голоса их легко передразнивались, оговорки врастали в ползучий фольклор коридоров; сами их имена отзывались как старая ссадина, чем-то между щекоткой и зудом — несравнимо с кудрявцевской гастроскопией или же полостными вторженьями Сарыбернар, вымогавшей утробную правду; это были все больше естественники, не копавшие глубже программы, отводившей им по два часа в каждом классе с шестого и выше. Утвержденная прежним промышленником у Кривого ручья, школа непоправимо ветшала и сыпалась: в девяносто девятом справляли без десятилетья столетье — наживую подлатанная накануне торжеств, отстояла навытяжку мэрский визит и парад благодарственных писем и два дня погодя отпустила ремни: в коридорном кармане, предварявшем мужскую уборную, обвалилось большое окно, с головой задавив направлявшегося до вечерней оправки пятиклассника-гэшника. Птицын, за безупречность в учебе отправленный школою в траурный караул, поразился сложенью несчастного, помещенного в гроб, как в пенал. Слабо-желтый, как сливочный крем, гэшник Вадик Сенцов стал вторым toteskind‘ом в синодике Птицына, увязавшись за Павликом-вшивцем с большой карусели: Аметист мало знал о них и сохранял имена эти в памяти бледной подобно тому, как берег в своей тумбе вплотную к кровати дедову губгармонику темного происхожденья, искалеченную еще старшими внуками, ожидая, когда истребленная музыка заведется опять в узком продолговатом гнезде.
Он встречал неудачника Вадика в бедном строю у отверстой земли; май вскипал в деревах, строгий воротничок удушал. Вместе с Птицыным от их класса отрядили еще двух успешных Анют, начинающих стерв и насмешниц, глядевшихся выспренне; он старался на них не смотреть и ничем не стяжать их вниманья. От «Титан-Ритуала», городской погребальной конторы, привалил занавешенный черным осадистый ПАЗ — Аметист не замедлил признать пригородный автобус из ближнего прошлого, меченного детсадовской бурой перловкой, вероломною Селенгой и рекламою бройлеров «Союзконтракта», приводившей его в совершенный восторг. Если б он только мог растолкать-добудиться усопшего Вадика, то спросил бы того, памятны ли ему отдающие честь безголовые тушки и в какие бумаги вложилось тогда Вадиково семейство. Годом выше покойного, Птицын, пока было нечего делать — стоять и смотреть, — примерялся к печали, положенной будто бы старшему брату незадавшегося человечка, от оконной погибшего рамы. Обнесенный костлявой оградкой сенцовский участок прижимался к кленовой аллее, где укладывали главврачей, милицейских начальников, недалеких районных бандитов и оставшихся без производств, но с цехами внаем управленцев. Настоятель покуда живого завода пластмасс прикопал здесь обоих наркош-сыновей: в «Ритуале» граверам назначили изобразить упокойников в летчицкой форме, сделать слепок с пропащей отцовской мечты; Птицын, знавший историю из материнских доверчивых уст, отмечал все же отсвет небесный, сообщенный художником серым глазам героиновых братьев. Здесь же неподалеку, спиной к остальным мертвецам, зеленел иудейский некрополь, развлекавший фамилиями и надгробными прихотями: выделялись геолог Карлинский, придавленный ржавого цвета естественной глыбой высотой с Аметиста, и чугунною цепью украшенное безобразно угловое пристанище прошлых аптекарей Вайнбергов. За еврейским кварталом, в просторной низине, годами копившей листву, шелушился и стаивал плоский цемент старых воинских захоронений с нечитаемыми именами не восставших из госпиталей и облезлой солдатскою матерью на голубом постаменте. Птицын-старший устроился ближе к восточному въезду, близ бетонной стены и пробитых контейнеров для отслуживших венков; Аметист помнил надписи черною краской: EXPLOITED и пронзительную ЕЛЬЦИН ВОР, обе выполненные, было видно, одною рукой, — и считал их честней спотыкающихся эпитафий с путаньем в запятых, и тряпичных цветов, отпускаемых возле ворот, и записок об упокоенье в часовне-бытовке, помещавшейся здесь же у входа. Пшенные же кресты, насыпаемые навещателями на колеблемых столиках, воткнутых подле могил, мнились юному Птицыну благословенною выдумкой, близкой, думалось, шкуре овечьей, расстилаемой в древней ночи ханаанской Гедеоном Иероваалом из его детской Библии в грязных от скверной печати гравюрах Доре и невежливых пятнах от чайных протечек: сам цыплячий раскрас этой пайки могильной голосил о назначенном всем избавлении из гробового яйца. Удручало его лишь явленье ворон, коим Птицын ревниво отказывал в статусе горних связных: его книжка умалчивала о пустынном сидении пророка Ильи и особо влияла быличка из утра прискорбного дня в октябре, когда мама и сын, не заметя друг друга, странным током, неведомым раньше в их бедном и чистом жилье, были принесены и прижаты к балконной двери, за которой стоял на перильце в железном сиянье немигающий грач, изукрашенный инеем и плеснецой, с млечной мутью в глазах и при маково-красных сапожках; обморачиванье это длилось неясное время — мать шарахнулась первой, сын дернулся следом, отплевываясь и трясясь; папа, вышедший из дому в четверть седьмого, к тому времени был уже взыскан с земли. Взрыв, слизнувший отца и оставивший Птицына-младшего с пенсионною корочкою на бесплатный проезд, удостоился к вечеру соболезнований губернатора, чей прославленный танковый лоб плыл над областью в белом чаду торфяном и озерных туманах, и короткого отклика на федеральном канале, и, хотя имя жертвы по правилам было опущено, а рассказ главным образом шел о проломленной крыше и интриге возможного шлейфа, неразборчивым новостникам удалось убедить слабо соображавшего мальчика в том, что папа взорвался не зря. Очутившийся в ватных тисках между мамой с одной стороны и с другой — корвалольною бабушкой, занимающей кресло-кровать, Птицын стал многодумен и тих. После голых, прибитых дырявым снежком похорон мать грозилась сменять документы, все выстричь и переписать, только будут закончены нотариальные плутни; грач, пробивший в ней эту дыру, колоссально разросся в квартире, наискось положив треугольную тень с отставных антресолей до порожка на кухню. Маме виделись перья — в кастрюлях и книгах, в кошельке и карманах халата, в тазу для белья, — и вдобавок она завела обыкновенье подниматься что в будни, что по выходным не позднее шести, не давая пронырливой твари осквернить ненадежные сны, приходящие утром. Институт навязал ей безвременный отпуск: посвятить себя горю и общей приборке. Сын, согласно вдыхающий пагубный воздух кошмара, выручал мать, чем мог, и, когда та просила его обмахнуть от заразы отцов