Река Лажа — страница 5 из 25

отнюдь не освоивший веник и мокрую тряпку, в чем упорствовал всю свою жизнь, счел за честь споспешествовать маме в ее незавидном труде. Общежитская простота не стеснялась жить грязно: двор ломился от слитых молочных пакетов, мокрых свертков газетных с картофельною чешуей, легковесных яичных картонок, тяжелых подгузников и коробок от пиццы. Мамин выход, по договоренности с дэзом, был поздний; с разрастанием ночи дорогу замазывал сумрак. Освещая путь скудным брелочным фонариком, Птицын длинно, в ненужных подробностях, пересказывал с вывертом школьные дрязги: его класс, двадцать девять голов, был безвредно задирист, нестрашно глумлив и исконно горазд на нытье и стукачество; он шатался по палубе, всем существом сторонясь болтовни, избегая ненужных касаний, надуманных терок, но стараясь следить за любою интригой, весь подсвеченный собственным полусиротством, о котором никто не желал догадаться. В башмаках из резины они проходили размокший поселок навстречу крепчающей тьме, прорезаемой вспышками пенсионерского радио из погашенных кухонь. Вечер гнал к ним приятельский жар от раскопанных труб, песни дальних лесных каторжан, редкие голоса, поворачивающие прочь. Мать ходила бесшапочно вплоть до серьезной зимы, что умели немногие, но Аметист не воспринял привычки и вырос мерзляв и запахнут и который декабрь все не мог подобрать себе пуховика по любви, ненавидя все то, что в итоге, отчаясь, напяливал и обживал. Поначалу он твердо рассчитывал, что разбор общежитских завалов одарит его не одною счастливой находкой, и, забросив положенные рукавицы, запускал руки заживо в то, что манило сперва в тусклом свете фонарном, но всегда это было все то же: пакеты из-под молока, комья ржавых колготок, бутылки из ванной с невнятицей на этикетках, запаскудевшие номера «Спид-инфо» и отжившие лампы с вихлявою нитью внутри; Птицын вглядывался, выверяя, но нет, никогда, и, в три дня изведясь на безрыбье, он оравнодушел к их общей помойной голгофе и стал чаще впадать в непричастность, седлая устроенный здесь же турник-рукоход, поднимавший его ближе к дымному, млынному небу, пока мать молчаливо-прицельно исполняла свой дэзовский ангажемент.

Четырьмя его классами позже комендант общежития сообщила на пульт о подброшенном трупе красавицы с вырванным глазом и изысканно свернутой шеей: подсадили, как куклу, к пожарному выходу, обернув в полотенце «сто долларов»; здесь же рядом оставили сумку и туфли отдельно. Позже под полотенцем эксперт обнаружил двадцать два ножевых и десяток цветных гематом; также недосчитались двух пальцев на левой руке и передних зубов — речь шла о девятнадцатилетней единственной дочери участкового врача Панайотовой, не особо любимой в народе. Весть, подхваченная «Колокольней», взлетела над городом, неспособном упомнить в себе столь подробной расправы, — пономарь, потревоженный из общежития источником, по коротком раздумье прислал в окровавленный двор Сашу Ч., недоспелку журфака с единственным их диктофоном в подсумке, предпочтя ее признанному хроникеру Пластову, книжному бобылю в треугольных рубцах от акне, тесно знавшемуся с городскими майорами и подполковниками, равно как и с нестрашной шпаной, благо вся она происходила с Заречья, района без тени и ветра, где он вырос и сам. Сашу Ч., с тактом обозревавшую ежеквартальные выставки в Доме художника и собрания в их облдрамтеатре, передернуло от назначенья, но время терять было некогда, так ей сказал пономарь — дело было в четверг, верстку номера им надлежало закончить к пяти, отложить же еще на неделю сочли невозможным, — и она, поострив каблуки, побежала снимать комментарии у ангажированного Пластовым капитана Сергеева, участкового, первым явившегося по звонку из общаги. Пономарь угадал: отличавшийся лихостью спикер оторвался на девочке пуще неволи, ко всему расстреляв в нее все, что он знал о подобных делах в Подмосковье в последние годы: изо всех щелей области, от торфяных полустанков, из паучьих урочищ и выкошенных пионерлагерей, бруцеллезных сараев и лодок-долбленок затаращились и раздирающе взвыли убитые девы; Саша Ч., как сумела, сцедила свой ужас в протяжной статье, потеснившей из выпуска беглый анализ, объяснявший, где лучше в районе сдавать стеклотару, и таки надорвавшей ей нервы: так, со слов очевидцев, закончив и сдав материал, она вышла на редакционную кухню и устроила там двухминутный погром, дерзко выломав сушку с посудой и размазав по полу вчерашний «данкейк». Слыша, как загустела и прянула кровь, пономарь отпустил ее прочь и велел приходить в понедельник.

Утром следующего, такого же ясного, дня Птицын встал из постели цветущим и десятилетним. По традиции в классе ему полагалось раздать двадцать девять «Аленок», закупленных мамой на мелкооптовом толчке. Класс ответно вручил размахайку-открытку с пространными гелевыми пожеланьями и одною беспечной скабрезностью от настоящих друзей. Он уже проявил себя в русском и литературе, был застенчив, смирен, обходителен и довольствовался в это время летучей, ни к чему его не принуждающей в общем кругу популярностью мелкого, но наблюдательного беллетриста. «Колокольня», пособие в злости и стати словесной, составляла десерт его школьной недели, и в преддверье его юбилейного дня мама вырезала из газеты бесплатный купон и заслала на Красноордынскую, 3 поздравительное шестистишье. Поздравляшку набрали курсивом и снабдили легчайшей виньеткой, растрогавшей маму еще у почтового ящика, но кровавая третья страница с отчетом о трупе, обнаруженном в до тошноты ей известном дворе, сыпанула песку в праздничный костерок. Мама слабо дружила с дворовым кагалом, не любя ни своих же ровесниц, теперь уже, впрочем, лишившихся всякого возраста, ни раздерганных тридцатилетних ослиц, ничего не умевших и не захотевших уметь, и известье о жертве еще не проникло в их дом. Саша Ч., несмотря ни на что, отработала номер свой так, что и маме казалось: еще есть возможность пройтись до вьетнамского логова, завернуть в прошлый двор и застать Панайотову-младшую там, на крыльце, в полотенце, при мертвых туфлях и раздавленной сумочке вместо орудий страстей; юбиляр должен был возвратиться еще через час лишь, но пытаться укрыть от него экземпляр было тщетной затеей: сжечь, снести на помойку — добудет себе из соседского ящика; подпалить, что лежит у соседей, чтоб наверняка, но, в конце концов, надо же взять себя в руки; ко всему, он уже мог наслушаться в школе, в трамвае, потому что у всех везде рты, нужно просто спустить это на тормозах, не позволить раздуть; но заочница Саша себя отдала до упора, и она понимала: ее словаря эмэнэса и кладовщика (в девяносто шестом институт ее кончился и начался ее хлебкомбинат), даже и озаренного беглыми сполохами богословия, недостанет заткнуть этот бьющий во все потолки обостренный фонтан. От досады мама принялась набирать телефоны редакции, но на Красноордынской уже был введен мораторий на переговоры с читателем: ошалевший заммэра Немилов, щелкопер тридцати семи лет, отвечающий за угнетение прессы в районе, закатился в редакцию в девять утра и залился в проклятьях; пономарь тосковал, не перечил, был рад, что дал Саше отгул; укрепившийся на «Колокольне» (тогда звалась «Знаменем Ленина») посреди перестройки, за четырнадцать лет, перевитых запоями, роем угроз и судов, он был стрелян и бит и сто раз предстоял звонкой шушере из аппарата и плечистым посланникам от домогавшихся мэрского кресла команд с Вторчермета и Швейки, так от тупости и не сумевших наладить успешный подкоп под верховного Платьева, покровителя благоустройства и женского спорта, сочинившего смелую схему отжатия сумм через им же самим учрежденный «Центр общих услуг» и держащего под колпаком всепокорный «Маяк», где десяток коллег год от года кропали постыдную летопись праздников улиц с наградными листами за лучший балкон и валяли мучительные интервью с ветеранами легкой атлетики, бесполезно тасуя колоду пустых заголовков. «Колокольню» кормил городской нефтяной терминал, чей хозяин Стасенко был сцеплен с большим областным человеком и имел независимость от завидущего Платьева, слыл анпиловцем и чудаком, пораженным гореньем величия, но печатный свой орган лелеял, как язву желудка, и когда в позапрошлом году в полосе, освещавшей жилищные скорби района, проскочила блохой опечатка, так, что женское в ней общежитие поменяло начальное «о» на похабное «е», то с шофером рванул по киоскам и выкупил весь поступивший в продажу тираж, не сумев уберечь лишь подписчиков; озадаченный Глодышев, глядя в забитый газетною прорвой багажник «фольксвагена», поспешил убедить попечителя, что они все равно все слепые.

Длинновязый Немилов иссяк за десяток минут, на излете успев обвинить непролазного пономаря в саботаже, повелел не снимать телефон и готовить приличное случаю опроверженье, — здесь сглотнувший все прежнее Глодышев разоблачился: но о чем вы, позвольте? что прикажете опровергать? — раздраженный Немилов, воняя ментоловым ртом, снова вскинулся: оговорите, что жестокость убийства была, так сказать, приукрашена, а число злоключений подобного рода как в соседних районах, так в целом по области многозначительно меньше, чем заявлено в материале Чистовой, составленном… как там, со слов… чьих там слов… — закопался в газете, — слов сотрудников органов внутренних дел, пожелавших остаться неназванными. Совершившие будут наказаны как никогда! Вы о матери, черти, подумали, нет, когда это поставили в номер? В двадцать пятую мать отвезли с опознания, рот-перерот! Вы еще и об этом напишете, может? Валяйте, чего же! Пономарь отключил слуховую прищепку, зарылся один в сено статики. Платьев, платьевские прихлебатели, нефтедержец Стасенко с татарским водилой Домиром при мелькающей тухлой ухмылке были кухонным стойким налетом и винным пятном в пиджаке, «Колокольня» же высилась всепобедительно и преподобно над городом, о котором он знал больше всех вместе взятых подонков и пильщиков из исполкома, инвалидов войны с чаепитиями при ДК, отделения КПРФ на Рогожской, коммунально делившего офис с ловчилами из «Гербалайфа», заседателей загса и хранителей краеведческого их музеума, предстающего среднему визитеру свалкой ткацких станков и избитых батрацких лаптей. Кто из них знал о юноше с солнечным именем Гелий, уроженце центральных дворов, что свернул себе шею, гуляя бессмыслен