— А куда, не скажешь?
— Почему не скажу, пожалуйста. На Ангару.
— А-а-а, — протянул отец. — В Сибирь, значит. Ну, что ж, уезжайте. Сибирь — большая и хорошая земля. Я там в госпитале лежал, в Омске; посмотрите на свет, пока, молоды…
Скажу по совести, отец разочаровал меня. Ну зачем так легко отпустил их? Сказал бы «нет» — и дело с концом. Ведь это так далеко и опасно, и там, наверное, холодно. Волки в тайге задерут.
Не нужно их никуда пускать. И у нас хорошо.
Этот день и другой день я ходил как потерянный. Я хотел только одного; чтоб они никуда не ездили. То жили мирно-ладно, а то вдруг им понадобилась Сибирь.
На третий день я прибежал к ним и насилу дождался прихода Бориса, а когда он явился, сказал:
— Борь, возьми и меня.
— Тебя? — Глаза у брата сузились.
— Меня.
— Зачем?
— А вы зачем?
— Мы будем строить ГЭС.
— Ну, и я буду строить, — сказал я.
— Что, интересно?
Я промолчал.
— Марфа! — крикнул Борис жене. — Ты слышишь, и Вовка просится с нами.
— Нет уж, — сказала Марфа, выходя на террасу с половой щеткой, — за ним еще придется ходить, ведь он ничего делать не может и не хочет. Я против.
И тут только я понял до дна всю коварную сущность Марфы. То казалась такой добренькой и щедрой, а то говорит такое и не краснеет!
— Неправда, — сказал я, — я уже не маленький и за мной ходить не надо.
— Вот как! — сказала Марфа.
— Точно, — ответил я.
— А ну, иди покажи уши…
Я не помнил, мыл ли я их двое последних суток, и, конечно, подойти не мог.
— Все в порядке, — сказал я, — возьми, Боренька, ну что тебе стоит, а?
— Проваливай, — ответил брат. — Подумаем.
— Я буду вам помогать, делать все, что скажете, вам будет легче со мной… — тут Марфа громко фыркнула, — а не трудней…
— Проваливай! — крикнул Борис.
Меня взяли. Это я узнал на следующий день. Оставалось только отпроситься у отца. Ведь я на его иждивении, он отвечает за меня…
Я сам не решался поговорить с отцом. Скажет «нет» — и все. Об этом должен был поговорить Борис. До прихода брата я всячески старался угодить отцу: подал полотенце после умывания, нарезал перед обедом хлеб, заглядывал в глаза…
— Пусть езжает, — сказал отец Борису, — не возражаю, что ему со стариком жить…
Мне стало немного грустно. Ну пусть бы хоть сделал вид, что ему жаль со мной расстаться. Тогда бы ребятам можно было честно писать в письмах, что я поехал вопреки запрету отца, насилу уговорил его, едва не сбежал. А то все вышло до обидного просто и обыденно: «Пусть езжает…»
Я долго буду помнить день прощания с родным городом, когда Борису оформляли в райкоме комсомольскую путевку, а Марфа носилась по магазинам, делая последние закупки…
Я ходил в новом костюмчике по окрестным улицам и прощался с ними. Я прощался с колодцем, отполированную ручку которого крутил, наверное, миллион раз, я с грустью смотрел на пыльные лопухи у заборов и мураву посреди нашей окраинной улочки.
Я бродил и думал, что теперь, наверное, долго не услышу грохота подвод на булыжной мостовой центральной улицы и не увижу синюю вывеску над часовой мастерской «НЕТОЧНОЕ ВРЕМЯ» («не» я вывел мелом) и эту извилистую теплую речушку Мутнянку, в которой ловил с ребятами плотичек и раков. Мне даже жаль было расставаться с вредным Витькой Хромовым и Нинкой Голубевой, тонконогой и худенькой, как Буратино, с которой я часто играл в мяч.
Все это вдруг показалось таким родным, привычно милым, даже собачий лай, раздававшийся из глубины Витькиного двора, не пугал меня больше. Я уеду сегодня вечером от всего этого…
Пока!
9
Поезд мчался, задыхаясь от скорости, бешено колотил в рельсы, наливал лихорадочной дрожью вагонные полки, окна и столик нашего купе. Кроме нас, в купе был дядя Шура, геолог, он показал мне карту и нашу дорогу на ней.
Я расстилал карту на коленях и смотрел. Судя по ней, поезд вообще стоял на месте. Только наутро я замечал, что мы не стоим на месте, и мой палец на несколько сантиметров передвигался по карте на восток. Как пояснил дядя Шура, наш экспресс «Москва — Владивосток» отмахивал за сутки добрую тысячу километров.
Я хватал Марфу за локоть.
— Ты посмотри, где мы!
Она вытягивала голову и довольно вяло говорила:
— Далеко заехали…
Я просто не узнавал ее. Куда девались ее деловитость, уверенность и грозные покрикивания? Она сидела в углу, подперев кулаком подбородок, и смотрела в окно.
Первый день Борис то и дело спрашивал у нее:
— Тебе нездоровится?
— Нет.
— А голова не болит?
— Нет.
— Может, ляжешь на верхнюю полку, полежишь?
Марфа молчала.
Тогда Борис подсаживался к ней, особенно если дядя Шура выходил покурить в коридорчик, осторожно обнимал Марфу и, положив на ее крепкое плечо подбородок, что-то тихонько говорил ей. Щеки ее мгновенно вспыхивали, упрямо и скорбно сжатые губы неожиданно улыбались, и в купе как-то сразу становилось светлей и легче, и я старался особенно не засиживаться с ними.
Да и куда веселей пошататься по вагонному коридорчику, всовывая голову поочередно в каждое купе: где шелестели страницами книг, где резались в домино, где корпели над шахматной доской. А в одном из купе ехали двойняшки, смешливые и проказливые, и все, кому нечего было делать, забавлялись с ними.
Я тоже несколько раз завел ключом их маленький автомобиль и под смех малышей пустил по коридору.
Но все-таки самый стоящий народ были студенты. У одного нашлась колода истрепанных карт, и они дулись в зеваку. Проигравшему повязывали на голову вафельное полотенце и водили по всем купе. Ну и хохоту было! Особенно, если зевакой оказывался парень…
Третьи сутки мчался наш поезд, и под ногами все, тряслось, скрипело, грохотало, моталось из стороны в сторону.
Временами подходили к рельсам города. Утыканные заводскими трубами, опутанные проводами, они были шумные, огромные и дышали гарью и каменным углем. Я думал, что нет выше труб, чем трубы нашего кирпичного завода. Я впервые увидел из окна вагона доменные печи и копры шахт.
Поезд мчался и мчался.
Днем в купе душила духота, и мы ехали с открытым окном. Зато ночью я не находил себе места, ежился под тоненьким одеялом, спал скорчившись и касаясь подбородком коленок. Рядом на верхней полке, расправив плечи и откинув в сторону локти, лежал на спине Борис и, конечно, крепко спал, и во всей его фигуре и позе было что-то несокрушимое и прочное.
Я зевал, потягивался, смотрел, как мелькают на потолке тени проносящихся елей и лиственниц, а после поглядел вниз, на коврик. Так что вы думаете? Марфа уже сидела внизу! Умытая такая, причесанная, аккуратненькая, смотрела она в окно своими синими глазами, повернув ко мне в профиль маленький нос с горбинкой.
В сторонке лежал скатанный матрац, сложенные простыни. И хотя от Марфы вкусно пахло мятной зубной пастой и кофточка была точно из-под утюга, лицо у нее было усталое, под глазами отливало синевой…
Она и днем, когда вставал Борис и мы пили чай, держалась как-то одиноко. Брат никак не мог ее затащить в соседнее, набитое студентами купе, спеть песню, поиграть в домино, подурачиться. «Не хочу» — вот и все, что мы слышали от нее.
Она не обращала внимания на центральные и местные газеты, которые Борис покупал на станциях. Чтоб хоть как-нибудь развеселить Марфу, брат пытался затащить в наше купе несколько наиболее шумливых, лохматых студентов и одну девушку в полосатой безрукавке и брюках. От их хохота звенело в ушах, Борис и дядя Шура корчились от смеха, слушая разные невероятные истории, случавшиеся со студентами на целине, а Марфа только изредка улыбалась краешками губ.
И сидела она, как чужая. И больше разглядывала одежду и лица студентов и студенток, чем слушала их. И, конечно, те скоро разбрелись по более гостеприимным «отсекам» вагона.
— Тебе нехорошо? — спросил Борис.
— С чего ты взял?
И снова молчание.
Но однажды, когда поезд грохотал над Иртышом и в окнах, наверное, полчаса мелькали фермы моста — такой он был длинный — Марфа поправила волосы, стряхнула с юбки пушинку и спросила:
— А яблоки-то здесь растут?
Дядя Шура выглянул из-за «Восточно-сибирской правды».
— Чего нет, того нет.
Да и без дяди Шуры можно было легко догадаться, что здесь растет. К остановкам выносили малину, костянику и липкие кедровые шишки, похожие на гранаты-лимонки: отвернешь лиловую чешуйку и выворачиваешь пальцем плотно приставший граненый орешек. Смех один!
Борис купил мне три таких «лимонки», и я все руки перепачкал кедровой смолой, и ее не могло отмыть мыло. Я полдня соскребал смолу ногтями, которые Марфа по недосмотру не успела срезать. Не всегда выгодно иметь короткие ногти!
Орешки оказались вкусными, и я понял, что недаром упросил брата взять меня с собой. А после того, как он принес с какого-то вокзала две банки омуля, Сибирь, можно сказать, понравилась мне.
Я ринулся с чайной ложкой к консервам, набрал полную — и в рот. Ну, скажу я вам, это рыбка! Я расправлялся с ней и рассматривал портрет омуля на этикетке.
— Что консервы! — заметил дядя Шура. — Маринад и специи все забивают, лосося от трески не отличишь. Вот попробуйте свежего омулька… Это рыба!
И тут дядя Шура начал хвастаться Сибирью. Он-де всю ее исходил с поисковыми партиями. Здесь и тысяча километров не расстояние, а женщина в семьдесят лет не старуха, здесь есть и алмазы, и каменный уголь, и смола, ну, и все такое…
— Марфа, уголь! — закричал вдруг я, почувствовав, что под веко попал жесткий кусочек угля.
— Опять? А ты больше у окна стой!
Не стоять у окна было трудно. И вот, в который уже раз, Марфа вывернула мне веко и платком осторожно убрала крупную угольную соринку. Первый раз я попросил помочь мне брата, но он горячился, дышал в лицо, сопел, краснел, терпения у него ни на грош, и, когда я понял, что соринку он не достанет, а вот стукнуть, намучившись, может, я решил попросить Марфу.