— Потому что мало ли кому я нравлюсь, — заметила она, — потому что это не в моих правилах.
"Ах, у нас есть правила..." — прокомментировал он и миролюбиво произнес: — Не стоит...
Она быстро повернулась к нему:
— Как благородно, как красиво... — И больше ничего не добавила, а смотрела с укором.
— Что с тобой? — спросил он.
Это не было искренним вопросом. Он ждал, что она ответит. Он не верил еще ей.
— Что со мной? — переспросила она, и ноздри ее затрепетали, словно она вкладывала в это особый смысл. — Мне думалось, мы друзья...
"Ладно..." — подумал он про себя, избегая ее быстрого взгляда. Ее льдистые глаза будили в нем желание. Прежде чем поцеловать ее первый раз, он испытал к ней глубокую нежность, которая и сейчас дремала в нем под панцирем утреннего разговора, и он пытался избавиться неизвестно от чего, от ее власти над собой, что ли.
Потом она все равно выберет себе оружие, подберет под него ключик. Заставит его сожалеть о минутной слабости. Разве кто-то из них мог сравниться с Ганой? Впрочем, она его тоже один раз предала. Не с этого ли началась его болезнь?
— Может быть, я действительно другой... — сказал он и улыбнулся, ничего не добавив.
— Ты хитрый искуситель, — ответила она, весело сощурив глаза.
Это была ее среда, она чувствовала в ней себя как рыба в воде. Сколько ее обучали этому: прятать дневники от родителей, обещать и не являться на свидания, судачить о чужих мужьях и проводить время в бесконечных разговорах с приятельницами. Все однажды кончилось — она оказалась на мели, потому что за всем этим ничего не стояло, если ты не усматриваешь в этом стиль жизни.
— Не имею привычки, — возразил он и притянул ее к себе.
Позвоночник у нее был под его ладонью, как клавиши пианино. Она была хорошо сложена, и он вспомнил, как у нее очерчены ноги — с единственной меркой из тысяч женщин.
Она ответила очень серьезно, словно решившись:
— У нас с тобой бульварный роман, и я хочу эту его часть быстрее закончить. — Она повернулась и пошла — прочь по аллее сквера.
Лето скользило к закату по белесо-выгоревшему небу. Вокруг города висело рыжее кольцо испарений. Заводы по инерции еще дымили.
"Ну и болван, кажется, я", — подумал он и шагнул следом.
X.
Галерея портретов шестидесяти шести женщин, которых он любил начиная с младенческого возраста. Казалось, от рождения уже был таким: с тоненькими альфонскими усиками — напомаженными в стрелочки, словно в подражание известной двуполой испанской личности, но только словно застывший искушенным филином оттого, что редко выставлялся, — а это порождало сомнения в собственных силах. Правой мраморной рукой, разминая, помахал в воздухе и спрятал за спину (в черно-траурном мешочке) — берег для шедевров, как пианист для клавиш. В ушах у него были треугольные дырки, в каждую из которых легко можно было продеть бублик с тмином.
— Сюда не садитесь, здесь не стойте, а в эту сторону не смотрите... — Его высокий женский голос диссонансом врывался в разговор. — ...не терплю присутствия... ап-ап-ап... жен... — жен... —жен... Ап-па-ап... посторонних-х-х... тоже.
Агрессивная категоричность не предполагала спокойного течения беседы. В поисках платка по карманам вытеснил животом за дверной косяк под вереницу портретов. Все же они успели заметить соляристического мальчика с сетью — "Ловля тунца" — волнистые синие линии и струящуюся кровь. Космонавт, напрягая силы, вылезал из трясины женской груди, вырывал ноги из тестообразной массы, отряхивал прах великих импульсов — всеобщая критическая паранойя Фрейда, высмеянная великим швейцарцем Карлом, — скрытая причина их ссоры.
Кто во снах не нырял в океан, висящий над дном, как одеяло? Фокус, который происходит, потому что надо чем-то дышать. Не в этом ли сокрыты заблуждения вековых находок психоаналитики?
— Женщин? — переспросила Изюминка-Ю и часть вопроса переадресовала Иванову.
Он услышал, как ее голос отразился в обеих концах коридора и заставил нервно моргнуть художника.
— Нельзя ли потише? — поспешил отгородиться высоким тембром. — Я хорошо слышу!
Кричащий на одной ноте. Все свои картины он помещал в пышные тяжелые золоченые рамы, чтобы преодолеть цветовую нерешительность и ошеломить контрастом. Он так долго страшился времени, что наконец перестал его замечать — сделался абстрактно-плоским, выкинул все мелкие детали, занялся украшательством. Его куртка, как та, что подарена Довлатову, была испачкана клеем и акварелью.
— Мы и дышать не будем, — пошутил Иванов, вызвав минутное замешательство, кончившееся нервным предчихом: "Ап-ап-ап!.." и росчерком в воздухе — траурный мешочек на правой руке невольно приковывал взгляд.
— Будьте здоровы, — пожелала из-за его плеча Изюминка-Ю, оборвав художника на рыбьей зевающей немоте, как у агонизирующих тунцов там, на холщовой плоскости, переделанной на трехмерность.
Негодующе удивился — зря моргал, словно она, девушка, не стояла здесь же в коридоре и не дышала Иванову в спину. Сам он уже привык к этой ее манере — прятаться за него от странных личностей. А как же Губарь? Несомненно, он ревновал ее и к нему. Иногда она тыкалась в его предплечье, как жеребенок. Кто осудит? Как много им еще надо пройти. Умозрительность — однобокий советчик, особенно одинока ночью. Ему нравилось, что они стояли здесь, в темном пыльном коридоре, где сам художник с его нервно застывшим лицом, на котором горели безумные глаза, смотрелся законченным психопатом с больным желудком. Другой картины он и не представлял — августовская темнота, дышащая влажной рекой за пыльными окнами, город, раскинувшийся в пространстве, как брошенный из космоса кафтан. Ни одно из ухищрений человечества не вызывает столько чувств, как забытая кем-то вещь — пусть даже она тебе и не по плечу.
— Почему вы здесь ночью, один? — спросила невинно, словно невзначай (воспользовалась своим правом, правом красивой женщины).
— Работаю, — буркнул, едва сохраняя остатки душевного равновесия.
— Завели бы кошку, что ли... Так одиноко... — Поежилась.
Было такое ощущение, что она посоветовала несусветную глупость, — кадетских корпусов художник явно не кончал — споткнулся о собственную ярость — с минуту безумно вращал глазами, вдруг схватил окурок с пола и остервенело стал превращать его в порошок. Лицо странно исказилось, словно он мгновенно погрузился в себя, сделалось больным, отсутствующим, тем, что должно безвременно сгореть, углы рта под альфонскими усиками поехали вниз, словно он боролся с незримым соперником. Он выкрикнул тоскливо скороговоркой:
— Наконец-то я нашел тебя! Прочь, прочь, прочь! Ф-р-р-р! — Прокрутился на одной ноге, отгоняя невидимого противника. — Я тебя! Я тебя! Не боюсь пустого холста!
— Да он же... — догадалась она.
Иванов нащупал ее руку за спиной и сделал шаг назад. "Не хватает пластики, — посоветовал бы он, — а вот чувства в избытке, как у плохого актера".
Художник продолжал исполнять танец на одной ноге, безумно истирая окурок ладонями. Его мышцы явно работали на пределе. Кожа на шее и от углов рта превратилась в меха для гармошки, уши заострились, как у книжных гоблинов, а углы рта трагически опустились к подбородку. Голова на шее, в которой явно была пара лишних позвонков, задергалась в такт онанистическим движениям. "Раз, два, три, раз, два, три..." — чуть не подсказал Иванов. Впрочем, художник и сам справлялся — окурок успешно прекратился в труху и вот-вот должен был вспыхнуть, но волдырь художник себе точно натер. Потом внутри у него что-то сломалось, словно кончился завод, и он застыл с разинутым ртом. Глаза сосредоточенно навелись на них обоих. Теперь он полагался только на свои зримые "ап-чхи" и картины за спиной, словно это было его последней соломинкой, связью с реальностью.
— Ха! — воскликнул он, и бумага и табак посыпались на пол.
Лицо его приняло прежнее выражение недовольного жизнью человека.
— Не будем вам мешать, — вежливо произнес Иванов, с укоризной прослеживая, как мусор падает ему на брюки. — Нас не интересует ваша картины, и мы не лазутчики из вражеского лагеря.
Он шагнул назад, к Изюминке-Ю.
Вряд ли художник поверил. Но дыхание выровнялось, глаза посветлели. Даже улыбнулся — возможно, в тайной надежде, что они уберутся побыстрее. Только в углах рта белела полоска пены. Его безумие еще предполагало контакт с окружающим. Возврат произошел почти бесследно, если бы только не трагические морщины на висках. Теперь он походил на самого себя, изображенного перед мольбертом, выбрасывая руку в зрителя шокирующим жестом. На указательном пальце сиял кровоточащий рубин. Кого-то он им напомнил?
Кредо жизни. Слыл стопроцентным авангардистом. Взять банку с засохшими в ней кистями, облить бронзой и назвать застывшей вечностью. Картина, выставленная в салоне, была сделана из красителя, воска и канифоли — смесь, которая была подогрета лампой и размазана по холсту, на сером фоне, черным, куцее: "Нет!" — по-клерикански. Формально он отразил происходящие события в некогда великой стране с тайной надеждой, что его заметят и поднимут на щит хотя бы националистические силы. Кто-то из провидцев высказал предположение, что однажды он повесится за этой картиной. Нечто подобное происходило и в литературе. Одна из картин у него называлась "Взгляд из ванной", потому что была нарисована автором, лежащим по горло в воде: в углу, по диагонали, всплывала нога и нечто розовое торчком из-под белоснежной пены. Наискосок в двери двигалась женская фигура. Не в этом ли тайна его розоватой плоти? Сублимация — слишком явная, чтобы не попасть под известные теории. Эксплуатация модных идей, выраженных в двухмерии с помощью кисти. Сама теперь ставшая игрой воображения. Стоит один раз показать игрушку, как теперь с ней возможны бесконечные варианты, па. Думал ли об этом великий немец, обрекая поколение на известные стереотипы, и не над этим ли посмеивался Набоков?