Опомнился окончательно. Даже улыбнулся. Вернее, попытался — мучительно, словно без остатка пролил на лицо все свои чувства. Стал похожим на одно сплошное негодование. А может быть, просто оскалился. Сделал шаг. Вытолкал-таки в коридор, загораживая комнату, — с одной стороны темнели зарешеченные окна, с другой несло общественным туалетом.
— Так, я понимаю, вы его ищите? — осведомился и сосредоточенно замолчал.
Напрасно было искать в нем признаки раскаяния Истребителя окурков, скорее он походил на годовалый тульский пряник — черствый и старый.
Изюминка-Ю вздохнула и в нетерпении снова просунула руку под локоть. Рука была теплой и приятной.
Художник молчал. Женщины — тема колье в рисунке платьев — такие разные, со стен разглядывали их. Казалось, он забыл, зачем они пришли, а может, его мучило раскаяние за проявленные чувства. Иванов кашлянул.
— Вначале я его видел, — вдруг заговорил он. — Это был глас свыше... Вы знаете, что это такое? — Художник сочетал в себе черты популиста и затворника. — Он сказал мне: "Иди и прерви серебряную нить..."
— Какую нить? — простодушно перепросила Изюминка-Ю.
— Небесную! — Палец ткнулся в потолок, а голос прозвучал, как из подвала.
Истребитель окурков, не глядя на них, перешел на проникновенный шепот:
— Ибо сами не ведаете, что творите! А там... — потыкал в потолок, — там все видно... и ниспослано...
Его убежденность стала их забавлять. Он запнулся.
— И все же? — спросил Иванов.
На лице Истребителя окурков опять появилось выражение нетерпения:
— Я эмоционально на десять лет моложе, чем интеллектуально. — Он предпринял последнюю попытку избавиться от них.
— Прямо как из учебника по психологии, — вспомнил Иванов.
— И я о том же... — упрямо произнес художник.
Кончики его ушей налились малиновым цветом.
— Расскажите нам еще что-нибудь, мы тоже психи, — сказал Иванов, — только тихие.
Художник смешался:
— Ладно, синий у меня вторник, красный — четверг. Дайте подумать. Да, желтый. В желтый я, конечно, бездельничаю. Значит, в желтый... — Последней фразой он не выдержал тона — сорвался петухом: — Я их всех вижу! Каждое утро вижу! Кто знает, пусть ответит! Зачем они приходят?!
Замолчал, осоловело уставившись пустыми глазами, обведенными черными впадинами бессонницы. Казалось, он снова пребывал в вечном трансе, откуда его можно было вытянуть только встряхнув хорошенько.
— А что такое желтый? — осторожно выдохнула Изюминка-Ю, и он услышал, как ее дыхание щекочет ему шею.
— Это было позапозавчера, — поведал художник, взгляд его погас, он мельком оглядел комнату, стол, усыпанный растертыми окурками, пеплом, — захватанные стаканы, исходящие селедочным запахом, и груду истребленных журналов. — Полбанки еще стоит, — добавил он — нижняя губа в задумчивости отвисла. — Не допили... Впрочем, — подобрался, — не помню... С тех пор не видел. Больше его здесь не было. Нет, нет, не заглядывайте. Не надо — сглазите!
Иванов почувствовал, что Изюминка-Ю разочарована. Все, что окружало художника, было связано лишь с врачебной тайной.
— Что там насчет серебряной нити? — осведомилась она дружески. — Очень интересно...
Истребитель окурков слыл и художником-коллажистом: компоновал картины из старых фотографий, например, женское чрево с вылезающим космонавтом — шлем блестит под солнцем. Что-то от Сислея, только на современную тематику. Странно, что интеллектуальность не продляет жизнь. Один из парадоксов жизни. Уравнивает шансы — не в этом ли таится религиозность. Уж здесь-то природа явно дала маху, снивелировала всех под одну гребенку. К счастью, никто не в обиде. В юности ты фаталист, в зрелости — прагматик, но что-то от фаталиста в тебе все-таки остается, потому что так просто приятнее жить.
— Отправляйтесь лучше к его другу Савванароле. — Повернул голову так, что свет лампы теперь бил им в глаза, — окончательно избавил их от попытки что-либо разглядеть.
— Савванарола? — переспросил Иванов. — Это тот сумасшедший? — чуть не осведомился вслух.
— Синий в крапинку, с орнаментом по черепу, здесь и здесь. — Лицо художника осталось невозмутимым, как отмершая кора.
— Чудной... — прошептала на ухо Изюминка-Ю.
Художник быстро показал:
— Рот от скальпеля, капустный чуб и... забыл, — мучительно потер лоб, упал на дно собственных догматов, — с метками Виньона...
Изюминка-Ю радостно потыкала в бок — что я говорила?!
Много бы он отдал, чтобы они оказались здесь одни. Неужели опытность заключается в том, что тебе снятся одни и те же сны, а женщины волнуют только в определенных ситуациях?
— Идите... идите... к нему, — художник беспардонно подтолкнул их к выходу, — к этому... всезнайке...
— Ах, да... — вспомнил Иванов. — Он еще... — но не сказал, что значит "еще". Изюминке-Ю лучше было этого не знать.
В этом "еще" заключалось стремление стать духовным лидером группы бездельников. А он не хотел представлять сына дураком. Может быть, это было возрастным увлечением, через которое проходят если не все, то многие, а может быть, он родился таким и по-иному не видел мир. Иногда чувства мешают жить.
— Вниз по лестнице, направо. — Художник с облегчением захлопнул за ними дверь.
В окнах коридора было видно, как он вприпрыжку бежит по длинному коридору, вдоль шестидесяти шести портретов любовниц, размахивая черным мешочком на правой руке и трясся дырявыми ушами.
— Как ты думаешь, он сумасшедший? — спросила Изюминка-Ю. — Зачем он сидит по ночам?
— Чтобы истреблять окурки в одиночестве, — ответил Иванов. Нечто подобное он не раз видел на квартире у сына. — Юродивые всегда в почете.
Когда они выбрались из здания в липкую августовскую ночь, первым делом он ее поцеловал.
— Ты, ты, ты... — начала она в темноте.
— С-с-с... — произнес он и поцеловал ее еще раз. В своих романах он чувствовал себя уверенней, чем с ней. Но ответить себе на этот единственный вопрос он не мог.
У человека, которого надо было найти, не работал телефон, и Саския, провожая, даже накормила обедом: борщом и жареной картошкой. Квартира, где даже селедки кажутся голодными. В воздухе плавали аппетитные запахи. Дулась по-прежнему — неизвестно на кого и почему, и даже собиралась уезжать к матери в Нижний. Впрочем, она давно катилась туда, куда ее подталкивала жизнь, — к одиночеству. Выдумала новую историю. Железнодорожники бастовали, и отправиться можно было только на крыше столыпинского вагона.
С экрана телевизора вещал новый партийный диктатор. Саския обожала политических деятелей:
— Посмотри, какой он милый...
Встал из-за обеденного стола, чтобы удостовериться в собственных подозрениях, — уж слишком знакомые обертоны проскакивали в голосе, который обещал общественные блага: зарплату и хлеба вдоволь, даже заигрывал с крестьянством, полагая необходимым их союз с армией, немногочисленным трудникам отводилась второстепенная роль. Господин Ли Цой собственной персоной — уже не подобно режиссеру третьего или четвертого эшелона. Не приплясывающий, не глотающий слова, не кривящийся при каждом слове о правительстве, — с каменным улыбающимся лицом, строго выполняющий наставления своих советников. В конце речи между зубами появилась знакомая трубка. Таким его запомнят миллионы: "Нация или смерть!"
— Обожаю... — воскликнула Саския. — О-бо-жа-аю!
— Ну, ну... — Иванов покривился.
— Ничего ты не понимаешь! — Бросила упрек, не отрывая горящих глаз от экрана. Такой восхищенной он ее давно не видел.
— Ты хоть узнаешь его?
— Неважно, это настоящий мужчина!
— Видела б ты его в другой обстановке...
— Ха-ха! — лишь махнула рукой. Вообразила себе бог весть кого, сделалась гордой и неприступной. Надолго ли? До вечера или пока на горизонте не появится новый герой? Не для этого ли на верхней губе появилась порочная мушка?
— Это не приобретается, с этим рождаются!
— Уточни, пожалуйста! — попросил он.
— С величием! — воскликнула она.
— О боже! — Он не нашел слов. Он понял, что сейчас уйдет — открыто и навсегда. Она давно уже не оглядывалась ему вослед, не было причины.
Перед уходом вынес и засунул сумку в один из мусорных баков, которые не вытряхивались месяцами — Мэрия давно была занята всеобщим ожиданием Второго Армейского Бунта, в котором господину Ли Цою предопределялась главная роль, и об этом знал уже весь город.
Дверь, которая никогда не бывала закрытой. Крысиным хвостом торчал оборванный провод — звонок не работал. Поверх украшала надпись: "Остановись и подумай!". Слева и справа на нее слетали нелепые ангелы с Гайявскими.
Наверное, сегодня он впервые с надеждой посмотрел на ее лицо. Что оно дарило ему, кроме наигранной беспечности, ведь не только голубоватая рубаха свободного покроя чуть ли не до самых пят над выгоревшими джинсами и загорелые руки, слишком тонкие для широких рукавов, но и утрированно небрежные волосы, с тем изыском, которого добиваются перед зеркалом в парикмахерской, — что волнующего останется в тебе до следующей встречи? Он давно хотел, чтоб что-то оставалось, сам шел к этому, он хотел проверить себя в том, во что нельзя верить; зная, на что способен, ты сам выбираешь путь — даже в любви, чтобы потом не кивать на неожиданность и не корить себя, ты думаешь, что ты неповторим в своих чувствах, ты ошибаешься, ты просто ошибаешься.
— Прошу, — услышал Иванов знакомо-радостный голос, и они вошли.
Бог был живой и даже пил газированную воду. (Прежде чем сделать первый глоток, обмакнул в стакан палец и брызнул в потолок и стены.)
Рот до ушей контрастом унылому носу — высокий тощий человек в выбеленной хирургической рубахе с болтающимися завязками и в таких же узких ветхих штанах с сатиновыми заплатами, похожий во всем этом на загнутый стручок — Савванарола из Лампсака — старший софистик, поклонник пробабилизма, бывший директор Департамента пупочной крови и дипломированный анестезиолог. Настоящее имя его было Лер, второе — Савва, а к третьему, Савванарола, он еще добавлял Magnus — Великий. Обычно он украшал себя браслетами из кошачьих хвостов.