— По-шел, по-шел, — отреагировала на чье-то мимолетное ухаживание. — Пошел учиться на бультерьера! — и громко засмеялась.
У нее оказался кривовато-провалившийся рот.
Иванов вспомнил: она числилась замужем за человеком, обычно мрачным за столом, но который воодушевлялся, заговаривая о собаке: "Вот когда у меня был... дог...", помогая себе оживать, утонченно жестикулируя, и тогда казалось, что это единственное светлое время в его биографии.
Иванов взглянул на Гд. Таскать с собой человека, от которого ты выгодно отличаешься, не боясь попасть в переделку, — это уже что-то значило, он надеялся, не самое худшее для женщины — быть чьей-то игрушкой. "Нет, — решил он, — похоже, они забавляются". Он раскусил ее прежде, чем она снова открыла рот.
— Ты ведь не бросишь сегодня меня, ага? — спросила, качнувшись.
— Не брошу, — великодушно пообещал он, не очень вдаваясь в суть вопроса.
— Поклянись, — сказала она.
— Левой рукой, — согласился он и поднял ладонь. — К правой я питаю недоверие.
— Пф! — она недоверчиво фыркнула, презрительно втянув щеки и прикрыв для острастки глаза. — С тебя станется... Но ты... Но ты... Я же знаю-ю-ю... — не поверила.
— Правая мне нужна для работы, — пояснил он, чувствуя, как к губам подбирается улыбка.
— Странно... — неудовлетворенно протянула она, — я всегда от тебя завишу, всегда мне кажется... — она обстоятельно изучила кончиком языка разрушенную пломбу в зубе, а потом — обветренную губу с шелушащейся кожей, — ...ты выложишь что-нибудь такое, о чем я и не догадываюсь... Почему так? М-м-м? — слизнула остатки помады. — Когда я от тебя отделаюсь?!
Старая песня. Пьяные откровения, от которых она, трезвея, искренне открестится. Не мог же он объяснить, что мироздание необязательно понимать через постель. Но она по-другому не умела. Мужчины были в ее жизни проводниками. Кого она искала? Явно — не его. Теперь же, чтобы нормально рассуждать, ей надо выспаться. После сна, ванны и чашки крепкого, как вар, кофе она была готова к новым подвигам.
— Все равно правильно, — вдруг согласилась она и уверенно засобиралась. — Пошли ко мне?
Он посмотрел за спину, в зал, и нехотя объяснил:
— Меня ищут...
Он сказал то, о чем не хотел думать и о чем забыл, слушая саксофониста.
— Твой сын... Я знаю... — произнесла она, скорбно сдвинув брови.
— Он... он уехал, — поспешно возразил Иванов.
Он не мог просто сказать: "Ты знаешь, я полюбил другую". Он ждал в себе какого-то внутреннего толчка — его не было.
— Неважно, — произнесла горестно. — Дима... — От желания услужить она почти протрезвела.
— Я не хочу говорить, — предупредил он ее, и она чуть-чуть обиделась.
Теперь саксофонист играл с закрытыми глазами. Он неритмично цедил музыку, словно перешагивал через пару ступенек то с правой, то с левой ноги, не намечая остановок, как будто это понималось лишь когда сознание приобретало новый опыт. Через перегиб отчуждения. Через бритвенный край. Словно не существовало ни зала, ни людей в нем. От края сцены, как от бессмертия, его отделяло полшага. Иногда, когда мелодия взлетала, он делал резкое движение корпусом, не меняя положения ног. Но по-прежнему казалось, что дыхания у него в избытке, словно у хорошо отлаженных мехов. Лишь в те моменты, когда должна была следовать пауза, он делал невероятное: находил то единственное, что совершенно не ожидалось, и у публики перехватывало дыхание.
— Я пьяна... — призналась Гд. — Ага?
— Иногда это с каждым случается, — сказал Иванов.
Он понял, что в нем когда-то, так и не родившись, умер музыкант. Но раньше он этого не замечал.
— Хм! — Она еще могла иронизировать, это иногда спасало их отношения. — Бросил бы ты меня, ... — она добавила уничижительное слово и выжидательно замолчала.
— Очень точно, — не удержался он.
Не надо было этого делать, хотя бы из-за уважения к ней, к их многолетней дружбе.
— Не бойся... — жалко и бессмысленно улыбнулась.
Ресницы обиженно дрогнули. Он тихо выругался. Сегодня ей хотелось чувствовать себя униженной. Но после пятой рюмки она иногда становилась агрессивной, и с ней надо было уметь ладить.
— Я давно тебя бросил, — сказал он и пожалел как о свершившемся деле.
— Повтори, мне послышалось? — Она оторопела. Ей желалось услышать другое.
— Бросил, — повторил он.
Она резко повернулась, а потом схватила его за ворот и приблизила глаза, он почувствовал запах ее пудры и то, как трещат нитки на его рубашке. У нее были сильные руки врача-практика.
— И все же?.. — глухо произнесла она.
— Ты порвешь рубашку, — напомнил он.
Пианист наконец сделал переход, и публика зааплодировала.
— Плевать!
— Пни его в мошонку, — сунулась ее подружка.
— Пошла к черту! — Она не удосужилась даже повернуться. — Вот что, — повторила она. — Не ври! Хоть сейчас не ври!
— Я тебя не учил этому, — примирительно сказал он, она всегда его подозревала неизвестно в чем, — только отпусти меня.
— Ты бы мог быть и другим, хотя бы сегодня... — Она заплакала. Слезы закапали на стойку. Иванов под локоть ей сунул платок, и она пользовалась им, как кочегар — громко и со вкусом, попеременно очищая то одну ноздрю, то другую.
"Пожалуй, она чему-то научилась за эти полгода", — решил он.
— Ну что мне для тебя сделать? — спросил он. — Ты ведь никогда не претендовала на мою свободу.
Она мотнула головой:
— Теперь... теперь я держу себя в строгости. Хочу стать ино... ино... — она запнулась, сглатывая слезу, — инокиней...
Он равнодушно пожал плечами. Она все равно поймет по-своему, вывернет, как удобнее, схватит не с того бока, спорить бесполезно. Но спасать он не намерен. Он вспомнил, что с наивным чистосердечием делал это сотни раз с одним и тем же успехом, словно переделывал безнадежный механизм. Однажды это ему надоело.
— Глупо, правда? — спросила она между сморканием и очередным глотком алкоголя.
— Пожалуй, тебе хватит... — сказал Иванов.
— Я знаю, что там навсегда усмиряют плоть... — произнесла она так, словно жертва совершилась.
"Хорошо бы..." — подумал Иванов.
— А ты знаешь, как это делается? — голос ее сделался мстительным.
— Нет, конечно, — ответил он, вздохнув.
Она перестала плакать.
— Розгами...
Он тихо засмеялся.
Человек рядом удивленно взглянул на них.
Подружка Гд. весело пояснила:
— После этого сам батюшка проверяет качество плоти... Хи-хи... — Большой рот захлопнулся, как оранжевый капкан. Она держалась так, словно они были в сговоре, а теперь Гд. стала ее предавать.
Гд. неуверенно улыбнулась, глядя, как собака, ему в глаза.
— Ну-у... вот видишь... — примирительно сказал он, — вовсе не обязательно... — он не добавил слова "плакать", — не обязательно всех ругать.
— Прости, — попросила она, — прости меня...
"Сколько это еще продлится?" — устало подумал он.
Момент, когда умолк саксофон, Иванов пропустил. Барабанщик в конце с нарастанием сделал так: "Ту-ту-ту-у-у... Бум-м-м!" Пианист встал и поклонился, откинув несуществующие фалды. Контрабасист скромно отступил в глубь сцены и прислонил инструмент к стене. Прожекторы погасли, темные углы слились с выпирающими ступенями, и только кто-то из посетителей, скользнув на сцену, одним пальцем стал подбирать на рояле "чижика-пыжика". Артисты устанавливали низкую ширму и высокие стулья. Потом снова включили свет. У них в руках оказались куклы: обезьяна и какаду. Под гитару исполнялось танго.
— Вы спрашиваете, свинг в джазе? — Саксофонист присаживался рядом.
— Я? — удивился Иванов, оглядываясь на кого-то третьего за спиной.
— Ну не вы... — согласился он устало. — Очень просто: легкость, свобода, покой, или когда сливаешься с барабанщиком... Да, именно... — заключил он, подумав, словно только что пришел к какой-то мысли, и размазал слезу по щеке. — Но такое случается раз в сто лет, а ты помнишь этот день и вспоминаешь его, как... как последний свой день рождения. Вот это и есть свинг. Но я вам этого не пожелаю...
— А сейчас? — покосился Иванов, ему было интересно.
Воспаленные веки непрерывно наливались влагой. Движения артистов были пластичны, а игрушки в их руках казались живыми. Артист с обезьяной все время помогал себе лицом. Он был очень внимателен. Станцевали цыганочку, и у мартышки появились большие разукрашенные губы.
— Просто вы не понимаете, — сказал музыкант. — Никто не понимает...
Артист вещал за двоих.
Какаду выкрикнул:
— Санкюлоты! Ха-ха-ха!!!
Обезьяна ответила:
— Скоро они станут реликтом!
— Почему же?
— Потому что так решили клерикане!
— При этом одного не отличишь от другого!
— Только по паспорту!
— И по усам!
За сценкой последовала ламбада.
— А в промежутках надо пить? — догадался Иванов.
Музыкант бесстрастно кивнул. Пот блестел у него в складках лба и на кончиках волос. Он был слишком стар или хотел казаться старым, чтобы врать и вызывать сочувствие. Гд. всегда нравились пожилые мужчины. Наверное, он понимал это. Ей льстили его ухаживания, — как сухие осенние листья, слишком грустные, чтобы не собрать их в букет. Без всяких сомнений, он готов был хорошо относиться к любому собеседнику за стойкой бара, готовому поставить угощение и быть внимательным слушателем.
— Правительство выпустило черта! — верещала мартышка.
— Какого?
— Под названием "западный национализм и конституция"!
— Что у вас с глазами? — спросил Иванов.
— Не ваше дело. — Он прихлебывал водку, как пиво.
Косые бачки, тонкие, в ниточку, усики и платок на шее делали его похожим на неудачника-жиголо со старомодными манерами.
— Самый безвредный напиток, — вызывающе сказал саксофонист, кивая на рюмку.
— Не обольщаюсь, — согласился Иванов и удостоился загадочного выражения водянистых глаз, может быть, потому что к саксофонисту все время подходили. Кто-то хлопнул по плечу: "Сыграешь еще, Жека?", "Старик, ты сегодня — класс!" Высокий, куполообразный череп с желтыми пятнами, нос, перебитый в двух местах: в переносице и ниже — так что напоминал латинскую S, широкие, мосластые запястья, — рыжий сатир с установкой на дружеское равнодушие, — он внушал уважение.