- Налить, налить! - шумит артель, сообразив, что то самое - «с понятием» - найдено. - Прими, ваше благородие. Для уважения. Оченно просим. Как говорится, от души. Никак нельзя.
Околоточный опять изображает лицом непродолжительное раздумье и быстро соглашается принять вторую.
- Отчего же не принять вторую, ежели артель желает, - бормочет он, глядя в налитую до краев кружку, - можно и вторую принять.
Теперь уже пьют все вместе, шумно закусывают, закуривают, - вино выровняло всех, позвало к общему разговору.
- Ваше благородие, - говорит ближе всех к Минину сидящий артельщик (с виду малый разбитной, бойкий), - а верно в народе болтают, будто в Петербурге царя нашего вдругорядь бомбой убить хотели?
- А я про что говорю? - стучит в грудь кулаком охмелевшее благородие. - Студенты и хотели. Их учат, чтобы книги читать, а они в книгу бомбу заделали!
- Ну-у? - не перестает удивляться артель. - И чего ж она?
- Кто она?
- Бомба-то. Разорвалась ай нет?
- Упредили. Служба - она не дремлет. Аккурат возле самого дворца взяли злодеев.
- Ай, ай.
- Ваше благородие, - интересуется все тот же бойкий артельщик, - а говорят, будто среди этих, которые с бомбами ходили, ктой-то из наших, симбирских, был, из дворянских детей, а?
Господин Минин укалывает артельщика быстрым, почти мгновенным взглядом, потом опускает глаза и спрашивает безразлично, нехотя, вроде бы и без всякого интереса для себя,
- А кто говорит-то? Где?
- Да я уж и не помню где, - отвечает артельщик, не чувствуя в вопросах полицейского никакого подвоха. - То ли здесь, на пристанях, то ли на базаре...
- Из наших, из дворянских детей? - задумчиво повторяет околоточный и, очень выразительно пожав плечами, говорит решительно, безо всяких сомнений. - Вряд ли.
Потом их благородие господин Минин встает, поправляет портупею, форменную шапку.
- Ну, ребята, спаси Христос за хлеб, за соль вашу, за угощение, за компанию.
- Мы, ваше благородие, завсегда рады, мы от души.
Околоточный делает пальцем знак, чтобы артель придвинулась к нему ближе, и, когда головы, соединившись почти вплотную, сдвигаются к нему, говорит тихо:
- А ежели, ребята, тут в народе кто-нибудь чего-нибудь супротив бога или царя будет, так вы мигом ко мне, в часть. Я вас, ребята, и награжу, и защитю. Вы за мной как за стеной будете. Истинный Христос, говорю.
Артель смотрит на околоточного в упор, и некоторые примечают, что их благородие вроде бы и не такой хмельной, как показалось вначале, что глаз у него чистый, проворный. Ай, ай - дела-а...
- Ну, значит, а вообще-то до свиданьица, - выпрямляется околоточный, - еще раз спаси Христос за угощение.
И он торжественно, с достоинством выходит из амбара.
Артель немного сбита с толку последними словами их благородия.
Околоточный медленно, заложив руки в белых перчатках за спину и высоко подняв голову, поднимается в гору. Мимо него проезжают вниз порожние сани, идут вверх тяжело груженные возы, спускаются, желтея новыми лаптями, бородатые мужики в суконных колпаках, в подвязанных веревками армяках и поддевках. Их благородие отечески смотрит на мужиков - мужики скидывают колпаки, испуганно кланяются.
От Петра и Павла доносится дружный и громкий аккорд колоколов и нарастающая заключительная ектенья:
- ...и всему Российскому Императорскому Дому мно-о-гая лет-та-а!..
Околоточный снимает шапку, крестится, вздыхает глубоко и облегченно. В его душе как бы завершается некий процесс по упрочению действительности, и теперь он видит, слышит и понимает, что эта действительность, как и вчера, как и позавчера, как ей и положено во веки веков, нерушимо покоится на главных началах жизни Российской империи.
Православие. Самодержавие. Народность.
И господин Минин счастлив, что и ему удалось внести в незыблемость этих главных начал русской жизни свою долю усилий.
Глава четвертая
1
Железная дверь камеры, лязгнув, захлопнулась за спиной. Поворот ключа. Шаги по коридору. Гулкие, стихающие. Звук еще одной, далекой двери. И все. Тишина.
Взгляд, скользнув по столу и кровати, остановился на окне. Толстые железные прутья, двойная решетка. Вросла в камень навечно.
Он сделал несколько шагов, дотронулся ладонью до стены. Холодная толщина ее, казалось, не имела предела. В ноги и плечи хлынула безнадежная, тягостная усталость.
Он поднял глаза. Закопченный сводчатый потолок, повторяя форму верхней части окна, мрачно нависал над головой, как крышка сундука.
Глаза постепенно привыкали к полумраку. Железная доска стола, вделанная в стену. Намертво привинченная к полу железная кровать. Между ними - узкое сиденье, такое же железное и вдавленное в стену, как и стол.
В этой одинаковости стола и сиденья, в привинченной к полу кровати было что-то напоминающее купе железнодорожного вагона. «Поезд пришел на конечную станцию. Паровоз отцеплен. Вагон загнали в тупик», - подумал он и усмехнулся впервые после ареста.
Пощупав рукой сиденье и убедившись в его прочности, он сел. Каменный пол, неровный, выщербленный, усилил ощущение безысходности.
Камень. Кругом камень. Слева, справа, спереди, сзади, снизу, сверху. Холодный. Мертвый. Безразличный ко всему на свете.
Тюрьма. Одиночка. Человек отрезан от мира. Его загнали в самого себя. Он оставлен наедине со своими мыслями и чувствами.
Казнь бессилием. Неизвестностью. Неопределенностью. Невыносимый разрыв между способностью осознавать свое положение и невозможностью его изменить.
Он резко поднялся. Но что же все-таки произошло? Что случилось? Причина? И что с остальными? Вышло ли дело?
Он подошел к окну, разъял взглядом решетку, вышел мысленно за ворота крепости. Минута перед арестом возникла отчетливо и ярко.
Все было правильно. Он подошел к дому. Незаметно проверил - нет ли хвоста? Только после этого вошел в подъезд. Позвонил. Дверь открыла хозяйка квартиры. На губах - непривычная, заискивающая улыбка. Глаза - остановившиеся, полные молчаливого ужаса.
Он хотел было повернуться и уйти, но вдруг увидел в щель между стеной и косяком двери военную шинель...
Длинный ряд начищенных пуговиц. Рыжие усы. И глаз. Один напряженно блестевший косящий глаз. Следивший за ним. Человек охотился на человека.
Бежать?..
А если догонят? Тогда пропало сразу все. Почему бежал? Чего испугался? Значит, виноват? В чем?
Он шагнул через порог. За его спиной полицейский быстро захлопнул дверь.
...Семь шагов от окна до дверей. Семь шагов от дверей до окна.
Семь шагов от окна до дверей.
Семь шагов.
От дверей до окна,
И обратно.
Семь шагов.
От окна до дверей.
И обратно.
Так что же в конце концов произошло? Почему оказалась в квартире засада? Просчет? Ошибка? Но где? Когда? При каких обстоятельствах?
Вдалеке с характерным лязгающим звуком открылась и затворилась дверь. Шаги в коридоре. Медленные. Приближаются. Остановились. Поворот ключа.
Свет, гоня перед собой темноту, пополз по стене от дверей к окну и вошел в камеру в образе надзирателя с керосиновой лампой в руке. Стены, выйдя из мрака, придвинулись друг к другу. Сводчатый потолок выгнулся и опустился.
Надзиратель, с любопытством взглянув на арестованного, поставил лампу на стол и молча вышел. Снова поворот ключа. Стихающие шаги. Двойной звук далекой двери. Тишина.
Он посмотрел на принесенную лампу. Она вся вместе со стеклом была забрана в мелкую металлическую сетку. Внизу сетка крепилась к железной подкове, надетой на основание корпуса лампы. Концы подковы в виде колец соединялись маленьким висячим замком.
«Почему, - подумал он, - почему здесь даже свет за решеткой?»
Мысль работала отдаленно, лениво. Узнику в камере нельзя давать в руки стекло. Может перерезать горло, вскрыть вены. А следствию нужны показания.
Но ведь этот крошечный замок на лампе очень легко открыть. Достаточно гвоздя или куска проволоки.
Он полез было в карман куртки, но рука, скользнув, не нашла кармана на привычном месте. Он замер на мгновение и тут же вспомнил: его собственную одежду (куртку, брюки, рубашку, белье, ботинки) отобрали, когда привезли в крепость. Сейчас на нем было грубое, почти негнущееся белье, похожий на армяк суконный халат и какая-то странная обувь - что-то вроде старых стоптанных сапог с обрезанными голенищами.
Решетчатая тень посаженного в проволочную клетку пламени на ближней от лампы стене была обозначена отчетливо и мелко, на дальней - колебалась расплывчато, крупно. «Огонь за решеткой, - еще раз подумал он. - Его тоже арестовали, тоже посадили в одиночку...»
Струйки копоти, выбираясь на свободу через мелкие ячейки металлической сетки, кудряво завивались к потолку. Угрюмый низкий свод давил на светлячок пламени своей каменной тяжестью, и казалось, что светлячок страдает, мучается от этой тяжести, колеблется, вздрагивает, мечется то в одну, то в другую сторону.
«Что-то напоминает эта коптящая лампа, - подумал он. - Что-то связанное с церковью. Похороны, отпеванье...»
Кадило. Правильно - кадило. Когда во время службы из него кудрявится сероватый дымок.
2
Он вспомнил отца. Илья Николаевич умер в прошлом году. Отец не пережил бы его ареста. Это был бы крах всей его жизни, всей службы...
Отец. Строгое, сосредоточенное лицо, высокий лоб, плотно сжатые губы... От отца впервые были услышаны имена Добролюбова, Чернышевского, Писарева, отец выписывал все передовые журналы, читал детям стихи Рылеева и Некрасова. Неужели отец не понял бы тех причин, по которым он, Саша, оказался здесь, в камере Петропавловской крепости?
Понял бы, понял! Одно дело - служба, мундир чиновника министерства просвещения, а другое - судьба самого Ильи Николаевича, вышедшего из народных низов, выросшего на революционных демократических идеях передовых людей России. Нет, не случайно давал отец читать лучшие книги русских писателей и ему, Саше, и Ане, и Володе. Отец сознательно воспитывал в них, в детях, общественное начало, развивал гражданский образ мыслей и чувств.