И. Бирюкова
РЕКА ТЕЧЕТ ЧЕРЕЗ ГОРОД
Книга первая. Ильмари Аутио
I
В зеркале кабины отражалась хмурая физиономия начальника утренней смены, загородившая половину моего лица; я нажал кнопку, и лифт пошел вверх. Я смахнул прядь волос со лба и поправил пробор. Лифт поднимался, дергаясь и как-то странно поскрипывая. Кабина остановилась раньше, чем полагается, и оказалась ниже этажа сантиметров на двадцать. Мы выбрались из лифта и поднялись по лестнице еще на пол-этажа, в кафе. У стойки была очередь. Девушка дала нам кофе.
Начальник утренней смены прошел вперед, отыскал свободный столик, смахнул с него на пол хлебные крошки, а полную окурков пепельницу оттолкнул на край стола к окну. Ветер стучал дождевыми каплями в оконное стекло, огни города сквозь сумерки казались желтыми и красными, в свете фонарей во дворе видны были серая земля и белые линии на черном асфальте площадки для стоянки машин.
— В тысяча девятьсот двадцать девятом году была такая теплая зима, что наш отец высеял рожь в январе. И она взошла. А осенью созрела всего через какие-нибудь две недели после нормально посеянной озимой ржи, — сказал начальник утренней смены.
Я смотрел на людей, сидевших в кафе, и кивал, здороваясь. Я пришел слишком рано, из печатников моей, вечерней, смены в кафе были лишь единицы.
— В тридцать втором была теплая зима, и в сорок втором тоже, но про них ты ничего не помнишь, — продолжал начальник утренней смены.
— Наступит еще и эта зима. Зима всегда наступает, — сказал я.
Я пил кофе и откусывал большие куски от булочки. Начальник утренней смены был уже старым, и я смотрел, как он сперва захватывал булочку губами, словно лошадь, а кусая, так высоко поднимал верхнюю губу, что обнажались зубы — гладкие, белые искусственные зубы, выделяющиеся на морщинистом, смугловатом лице со складками в уголках рта. Он отхлебывал кофе, помешивал в чашке ложечкой и рассказывал, как печатники целый день проводили собрания, а в перерывах между ними печатали что попало и все сроки выполнения работ нарушены. Такое творилось уже несколько дней.
— Попробую как-то разобраться в этом деле, — пообещал я.
— Приходил Мартикайнен, спрашивал, не сможем ли мы оставить несколько человек поработать сверхурочно. Да разве ж они останутся! Наверняка придет говорить об этом и с тобой, — предупредил он.
Раздался звонок, и печатники вечерней смены пошли вниз. Я закурил сигарету и предложил ему — он словно не заметил, допил кофе, глянул в окно, хотел было положить облатки от сахара в пепельницу, но повертел их между пальцами и, скатав в шарик, положил на стол.
— В прежние годы работали, а не языками чесали. Если и чесали, то в свободное от работы время, — сказал он.
Начальник утренней смены рассказывал, что уполномоченные рабочих уже дважды совещались с администрацией и каждый раз потом разъясняли рабочим, как обстоят дела. Это заняло много времени.
— Уж там что-нибудь придумают, — сказал я.
Он взял свою чашку и тарелочку из-под булки и понес их к окошку в задней стене зала. Было заметно, что протез мешает ему при ходьбе, и мне вспомнился соседский чердак в родной деревне, где на матицах висели ношеные протезы с кожаными верхними частями, эти протезы относили на чердак после того, как очередной, новый протез был приспособлен к ноге: вспомнилась верхняя часть протеза и кожаные ремни, которыми его прикрепляли к культе, они казались сбруей какого-то тяглового животного поменьше лошади, и еще вспомнился запах, шедший не от протезов, а от старых газет, заполнителя стен, велосипедных покрышек и всего того старого хлама, что скапливается на чердаке; этот запах всегда вспоминался мне, стоило лишь увидеть протез или человека, хромавшего, как все, кто носят протезы.
Девушки с кухни начали собирать со столов посуду и пепельницы. Теперь, когда их рабочий день приближался к концу, девушки были веселыми и переговаривались с сидящими в кафе и между собой.
Я пошел по лестнице вниз.
В печатном цехе машины бездействовали и люди — тоже. В стеклянной конторке было жарко, и зеленые бумажки — наряды — в прозрачных папках из пленки валялись по всему столу и высились кучкой на шкафу у задней стенки. Я оставил дверь открытой, сквозь три стеклянные стены выгороженного посреди цеха кабинета начальника смены, который мы называли будкой или «стекляшкой», открывался вид в трех направлениях. Несколько машин с ленивым гудением заработали, возле других подтягивали кипы к самонакладу, между машинами шла какая-то суета, возле промывочных ванн над чем-то громко смеялись помощники печатников.
Часы на стене цеха показывали четверть четвертого. Я вышел из будки и пошел к машинам, здороваясь на ходу и проверяя по нарядам, что сейчас печатают и далеко ли продвинулось выполнение заказов. Постепенно заработали все машины.
Мастер переплетчиков вышел из двери переплетного цеха, поглядел с порога, что делается у нас, и направился ко мне, лавируя между машинами и рулонами бумаги.
— У нас запасы подходят к концу, — сообщил он.
— Ты же видишь, что тут происходит, — сказал я.
— Если платят, как за работу на толоке[2], люди так и работают, — сказал один из печатников, стоящий у машины.
— Видно, ты, парень, на толоках не бывал, — заметил ему мастер переплетного цеха.
— Зато топочную зарплату получал, — сказал печатник.
— Вот и добавь оборотов цилиндрам, — велел мастер переплетного цеха.
— А ты чего явился сюда, подгонять? — спросил печатник.
Он встал прямо перед нами и посмотрел на переплетное начальство сверху вниз, затем с удивлением оглядел его сбоку и сзади.
— Я только говорю, что машины должны работать на нормальной скорости, — ответил мастер переплетного цеха.
— Ну, если уж начальство велит, — сказал печатник.
Он пошел к машине и нажал на кнопку скорости, несколько раз нажал что есть силы, машина загудела, увеличивая обороты, засовывая листы куда-то между деталями и пожирая бумагу со скоростью восемь тысяч листов в час; печатник подошел к тому концу, откуда должны были выходить оттиски, и развел руками, потому что они все не появлялись.
— Куда же они деваются? Должны же они начать выходить? — удивился он.
Помощник печатника прибежал от промывочной ванны, дернул вниз аварийный рычаг, машина остановилась, помощник открыл соединительные мостки и принялся выбрасывать изжеванные, испачканные краской листы на пол рядом с машиной, он выдирал испорченные листы двумя руками, потому что они, застряв, плотно спрессовались вместе.
— Гляди-ка, что наделала! — удивился печатник.
Это опять рассмешило помощника, он сел на боковой мостик и закурил, печатник принялся гнать его работать.
— Ишь, расселся курить в рабочее время! Вот вам нынешняя молодежь, — сказал печатник мне и мастеру переплетного цеха, подойдя к нам.
Мы на это ничего не ответили, а печатники с других машин и их помощники тут же собрались вокруг остановившейся машины и принялись насмехаться. Печатник объяснил им, что случилось. Мол, машина до того чувствительная, что не выдержала критики чужого начальства. Я велел людям идти к своим машинам работать.
— Дурак чертов, приперся тут указывать. Такого и машина не переносит. Вот Ильмари она еще терпит, да и то лишь в начале смены, если он перед работой сходил в душ и обрызгал под мышками дезодорантом, — громко объяснил печатник.
Мастер переплетчиков пошел к своему цеху; увидав, что женщины-переплетчицы глазеют из двери в печатный цех, он издали жестами погнал их назад, затем еще раз подошел ко мне и сказал:
— Если у нас заготовки кончатся, я отпущу своих. Нечего им торчать тут без дела.
— Посмотрим, — сказал я.
— Долго смотреть не на что, — сказал он, повернулся ко мне спиной, увидел опять выглядывающих в раскрытую дверь женщин и снова стал махать и кричать им, чтобы шли работать.
Они захлопнули дверь перед самым его носом, и ему пришлось подергать, прежде чем удалось открыть ее в свою сторону, а войдя в переплетный цех, он так хлопнул дверью, что даже сквозь гул машин было слышно.
Печатник с деланным удивлением спросил у меня, с чего это мастер переплетного цеха так психанул; помощник очистил машину от испорченных листов и вновь пустил ее. Печатник подхватил выходящий из машины лист, перенес его на подсобный стол и проверил качество печати. Я стоял у машины до тех пор, пока скорость не была поднята до нормы. Потом перешел к другим машинам. Они работали на малой скорости, и похоже было, что у печатников и их помощников много хлопот с загрузкой бумаги и регулировкой подачи краски.
— Что-то сегодня много возни, — сказал я.
— Да, обычно-то ничего, а сегодня все не ладится. Прямо на удивление, — сказал один из печатников.
— Ну-ка, посмотрим, — сказал я, подошел к первой машине, отодвинул помощника печатника в сторону, осмотрел зарядное устройство, установил один-другой рулон, подрегулировал направляющие, потом пошел к выдаче. Взял оттиск и, положив его на стол, проверил качество печати, подрегулировал поступление краски, проверил все еще раз по новому оттиску и затем стал постепенно повышать скорость. Машина работала равномерно, я поднял скорость до нормы и оставил машину работать в оптимальном режиме.
— Да, теперь она пошла, — удивился печатник.
— Это ж надо уметь, — сказал я.
— Долго-то она так хорошо не проработает. Что-то все же не в порядке, — сказал помощник.
— Лучше оставить ее в покое, — посоветовал я.
— Ну, если что-нибудь случится, ты ведь придешь на помощь, — сказал печатник. Это вызвало усмешку у помощника.
Я двинулся между машинами к будке; с другого конца цеха, из двери переплетной, шел, ни с кем не здороваясь, Мартикайнен, большой темноволосый мужчина в пиджаке и при галстуке. Я подождал у двери и пропустил его впереди себя в будку. Мартикайнен сел на стул в торце стола, а я на свое обычное место — за стол. Но Мартикайнен сразу же встал и закрыл дверь, поглядел сквозь стеклянные стены во все стороны, покружил по маленькой будке и затем снова сел на стул.
— Ив эту смену все такая же буза? — спросил он.
— Похоже на то.
— Черт! Их действия полностью противоречат трудовому соглашению. Нам пришлось целый день объясняться с уполномоченными рабочих насчет зарплаты. Зарплаты соответствуют соглашению, а они теперь, посреди переговоров, начинают совать нам палки в колеса. Ты говорил с ними?
— Я пока только успел убедиться, что они бузят, — сказал я.
— Поговори с доверенным лицом, когда я уйду.
— Могу поговорить.
— Мы так отстаем от графика, что впору всех оставить работать сверхурочно, лишь бы только согласились. По крайней мере тех, кто на больших машинах. Нам предстоит такое выяснение отношений с клиентами, что уму непостижимо, как мы выпутаемся, — сказал он.
Я пообещал спросить у печатников, согласятся ли они поработать сверхурочно, поглядел мимо него в цех, он повернулся, взглянул через плечо, затем, вынув из нагрудного кармана очки, принялся просматривать наряды и сроки на них; просмотренное он бросал как попало на стол.
— Опоздали, опоздали, опоздали, — говорил он каждый раз, когда выпускал бумагу из рук. — Лет десять назад, — начал рассказывать Мартикайнен, — выстроили бы рабочих в ряд и спросили бы, кого из них работа не устраивает, дескать, кто не хочет работать, может идти прямо к кассе, за расчетом. Теперь так больше не сделаешь, — заметил он, и я согласился.
Он стал ругать радио и телевидение, мол, все время ведут такие сволочные передачи, что рабочие только и знай говорят, как их эксплуатируют работодатели, а ведь рентабельность фирмы такова, что, если не станут работать всерьез, придется всем не сегодня завтра убираться восвояси. Я предложил ему сигарету, он достал из кармана трубку, набил ее, раскурил и стал читать какой-то листок, который нашел на шкафу среди печатных образцов.
— Переговоры будут продолжены завтра утром, но ничего они не добьются, пока работа не пойдет нормальным темпом. Можешь им так и передать.
— Могу и передать, — сказал я.
— Будь старый директор жив, уж он-то в два счета навел бы порядок. Он якобы пил не просыхая, сколько об этом разговоров было! Ну и что? Он пил, он действительно пил, доставая для фирмы работу, но каждого человека в фирме он знал в лицо и по имени, знал их семьи, и каждую машину, и каждую кнопку на машине. Купив новую машину, он говорил: начинай печатать, а если не умеешь, пошел прочь. И других, более суровых воспитательных мер тогда не требовалось. Каждого заказчика он знал и ходил с ним по кабакам, а сын его только и умеет, что кататься со шлюхами, — сказал Мартикайнен.
— Ну, как-нибудь и на сей раз уладится, — сказал я.
Мартикайнен встал и объявил, что пойдет домой, но пообещал вечером еще позвонить; он вышел из «стекляшки» и прошел через печатный цех, ни на кого не глядя. Рабочие стояли и смотрели на него, а потом, собираясь группами, что-то обсуждали.
Я открыл дверь, крикнул Сиполе — доверенному лицу рабочих, — чтобы он пришел в «стекляшку», и оставил дверь открытой. Он что-то показал помощнику в машине, еще разок обмерил листы и затем направился ко мне. В будке я велел ему сесть, поглядел на его лицо, грудь и плечи, а он достал сигарету, не вынимая пачку из кармана спецовки, и закурил, пепельницу с края стола передвинул на середину.
— Погляди на эти наряды. Они все до единого просрочены, — сказал я.
— Сам знаешь ведь, в чем загвоздка, — ответил он.
— Не в загвоздке дело. Если работа не будет идти в нормальном темпе, ничего из переговоров не выйдет, — сказал я.
— Такой, стало быть, сюрприз?
— Никакой не сюрприз. Почитай трудовое соглашение, там все ясно сказано.
— Читано-перечитано.
— Прочти еще раз.
— Слышь, не надо меня учить, — сказал он.
По звукам, доносившимся из цеха, можно было определить, что половина машин опять остановилась. Я глянул сквозь стекло, подошел к двери и оттуда крикнул в цех. Печатники прокричали в ответ что-то непонятное. Я велел им пустить все машины, и вскоре несколько машин заработало. Я вошел обратно в будку, закрыл дверь и сел на стул у стола.
— Может, все-таки закончите выполнение этих заказов? А то из-за этого по всей фирме такая каша, что и не расхлебать, — сказал я.
— Тем больше оснований договориться. А за нами дело не станет, — пообещал Сипола.
— Зарплатой здесь распоряжаются другие. Мое дело — вот эта работа, — сказал я и кинул на стол перед Сиполой большую пачку зеленых нарядов в пленочных цапках. Он поглядел на них и разложил, как колоду карт перед игрой в покер, затем взял папку, поглядел ее, взял другую, отложил в сторону.
— Парочку, — согласился он.
— Да они все просрочены, все до одного, — сказал я.
— Ничего не поделаешь.
— А если поработать сверхурочно?
— При такой оплате? Не смеши, — сказал он.
Я взял наряды, лежавшие перед ним, и сложил их в порядке очередности выполнения на углу стола. Проверил дни недели в настольном календаре и в недельном графике печатных работ, который обнаружился в ящике стола поверх почасовых графиков. Сипола сидел молча, пепел с сигареты стряхивал на пол. Я спросил, а дома он тоже так делает, и он ответил, что да.
— Необходимо, чтобы большие машины поработали сегодня дополнительно после смены, тогда, может, хоть частично удастся разгрести завал, — сказал я.
— Лично мне не подходит. Насчет других не знаю. Ко мне вечером должны прийти гости, это уже давно было договорено, — пояснил Сипола.
— Какие еще гости? — удивился я.
— Имею и я право принимать гостей, а каких — тебя не касается. Я уже все угощение заготовил, оно испортится, — ответил Сипола.
— Водка не скиснет, — заметил я.
— Откуда ты знаешь, чем я собираюсь их угощать?
— Никто к тебе ночью не придет, не пудри мне мозги.
На это он всерьез рассердился и пустился рассуждать о вреде посменной работы для человеческого организма: желудок расстраивается, и с людьми приходится встречаться черт знает когда, и круг друзей все больше редеет из-за того, что он работает в такое дурацкое время.
Я ничего ему не ответил, курил и смотрел, что творится в цехе. Немного погодя спросил:
— Ты, стало быть, на сверхурочную работу не останешься?
— И речи быть не может, — сказал он упрямо.
— Придется, значит, просить других.
— Так и у них тоже небось есть свои дела.
— И надо же, чтобы все так совпало, — сказал я.
Пришлось обратить его внимание, что отказ от сверхурочной работы всей сменой противоречит трудовому соглашению. Он стал объяснять, что никакой это не коллективный отказ, а просто у каждого своя причина. Возражать ему у меня не было достаточных оснований.
— Тогда ничего не поделаешь, — сказал я.
— И зря ты из-за этого беспокоишься. Пусть печалится руководство фирмы.
— Руководство не печалится.
— Прикажи завтра повысить зарплату, и опять все будет в порядке, — посоветовал Сипола.
Он вышел из «стекляшки» в цех и пошел на свое рабочее место, а в открытую дверь ворвался гул работающих машин. Печатники сразу же собрались вокруг Синоды, но ненадолго. Я поглядел в цех и увидел, что все машины работают, но по звуку можно было определить, что работают они вполсилы.
Я достал из ящика стола книгу и принялся читать. Это был «Зов предков» Джека Лондона. Я читал и время от времени поглядывал в цех. В книге рассказывалось о собаке, которая учится в просторах Аляски жить и стоять за себя. Пса звали Бэк, книгу эту я уже читал раньше, и она мне тогда очень понравилась, и я помнил, как в конце книги пес отвергает людей и становится вожаком волчьей стаи.
Я прочел десяток-другой страниц, затем положил книгу обратно в ящик и стал наблюдать за тем, что происходит в цехе. Возле самой будки пожилой печатник Сааринен сидел на круглом табурете перед маленькой тигельной машиной и, казалось, следил за ее работой. Машина печатала. Хотя на столе подачи кончилась бумага, присоски делали подъемные движения, сталкиватели подрагивали, цилиндр вращался, и выводное устройство действовало вхолостую. Где витали его мысли? Я постучал согнутым пальцем в стекло, Сааринен вздрогнул, я показал на машину, он встал и принялся накладывать кипы бумаги на стол подачи.
II
В восемь позвонил Мартикайнен. Я рассказал, что оставаться на сверхурочные никто не хочет и что машины всю смену работают вполсилы, хотя я несколько раз ходил и поднимал скоробь сам. Но стоило мне только отвернуться, и снова в машине возникали какие-то неполадки. Устранить это нетрудно, если захочется.
— И так во всем заведении, — сообщил Мартикайнен.
— Ах, вот оно что, — сказал я.
— Вероятно, этим руководят откуда-то издалека, может быть из Хельсинки. Такое творится не только у нас. Я днем кое-куда звонил, спрашивал. Посмотрим, что будет завтра.
Мартикайнен положил трубку, даже не попрощавшись.
Выйдя из будки, я прошел между большими машинами к окнам. Снаружи моросил дождь, и вперемешку с дождем падал мокрый снег, по шоссе мчались автомобили, в свете фар и уличных фонарей казалось, что дождь и мокрые хлопья падают косо. Низкое длинное строение на другой стороне шоссе было погружено в темноту, вдалеке был виден освещенный шпиль кирки.
Машины спокойно гудели, работая вполсилы, я пошел вдоль окон, резчики бумаги сидели на бумажных рулонах возле резаков и беседовали. Я смотрел на печатников и их помощников у машин. Лица у них теперь были серьезные.
Я уже направился было к «стекляшке», но тут один из пожилых печатников подошел и взял меня за рукав.
— Против тебя мы ничего не имеем. Тебя это не касается, — сказал он.
— Нет, касается, ведь я отвечаю за работу здесь перед руководством, — возразил я.
— Тут речь идет о более крупных делах, — добавил он.
— Что-то мне не верится, что такие действия облегчат ваши переговоры.
— Это коллективное решение, — объяснил он.
— Ничего не знаю о таком коллективе. Да и знать не хочу, — сказал я.
Вернувшись в будку, я принялся просматривать иностранные журналы по печатному делу, которые выписывала фирма, их пускали по кругу для ознакомления. Понятны были только картинки да названия машин, я попытался было прочесть одну из статей, но ничего не понял, просмотрел все журналы, поставил свои инициалы и дату на прикрепленном к обложке опросном листке. Положил журналы в ящик исходящей почты поверх калькуляций и накладных.
Мастер переплетного цеха зашел в будку и сказал, что переплетчики явно тянут волынку и не закончат работу ни сегодня вечером, ни завтра; ему тоже звонил Мартикайнен, они обсуждали ситуацию, не сошлись во мнении о том, как поступил бы старый директор: самым вредным забастовщикам выдал бы «волчьи билеты», а оставшимся повысил бы зарплату. Пожаловавшись на грипп, он высморкался так, что в будке задрожали стены, и затем пошел к себе. Я видел, как в нашем цехе он еще разговаривал с каким-то пожилым печатником, покачивая при этом головой.
Работа в цехе шла кое-как, и я отправился в обход по зданию. В наборном цехе девушки перфорировали ленту, начальник смены сидел в своей будке и читал газеты. Когда я вошел, он поднял руку в знак приветствия.
— Как дела? — спросил он.
— Как сажа бела, — ответил я.
Он сказал, что наборщицы перешли на двухпальцевую систему, показал мне нескольких, кто должен был уже давно выполнить задание. Я сказал, что такая же волынка в печатном и, пожалуй, во всем здании. Он дал мне почитать журнал, и я листал его стоя: журнал для мужчин, в котором во всевозможных ракурсах показывали голые телеса. Глубокая печать в журнале не удалась, и красной краски было многовато во всех картинках. Начальник смены достал из кожаного портфеля харчи и принялся есть.
Жуя, он рассказывал, что его брата, который работал на бумажной фабрике, весной назначили представителем работодателя на переговорах о зарплате. Уполномоченные рабочих явились на переговоры с целой кипой документов и ссылались на указанные в них индексы расходов на жизнь и размеры заработной платы на других заводах. Его брат спросил, каковы же их требования. Главный уполномоченный потребовал всеобщего увеличения зарплаты на двадцать пенни в час. Брат тут же согласился и распорядился принести из кухни участникам переговоров кофе и булочки. Уполномоченные не верили, они требовали письменного подтверждения. Брат тут же подписал соглашение. Кофе пили почти молча. Поздней осенью, когда на заводе справляли малое рождество[3], главный уполномоченный, будучи под хмельком, подошел к брату в уборной и спросил, каков же был весной предел повышения зарплаты, на который соглашалось руководство фирмы, тот ответил, что одна марка и пятьдесят пенни, да сказал так громко, что все услыхали. По этому поводу поднялся потом шум. Во время следующих выборов рабочие сменили своего главного уполномоченного, но и брату мастера наборного цеха больше не поручали участвовать в переговорах о зарплате.
Я слушал его рассказ и в то же время читал в журнале историйки о человеческом опыте в области половой жизни. Ничего заслуживающего внимания в них, пожалуй, не было.
Когда я уходил из будки, он сказал:
— Они должны повысить зарплату рабочим, если хотят, чтобы работа пошла как надо, а потом мастерам и начальникам смены тоже.
— Ничего не имею против, — ответил я.
Пошел вниз, в печатный цех, там рабочие уже останавливали машины, я ходил по цеху и смотрел, на какой стадии прервалась работа, и спрашивал, кто желает остаться поработать сверхурочно. Никто не согласился.
— Чего ты об этом спрашиваешь, сам ведь знаешь, что и как, взрослый же мужчина, — сказал Сипола, когда я спросил еще раз и его.
— Просто подумал, что, может, за вечер кто-нибудь хоть чуточку поумнел, — сказал я.
— И без того ума хватает.
— И работу кончаете чертовски рано.
— Согласно трудовому соглашению рабочий обязан заботиться о машине работодателя. Мы теперь проявляем заботу и наводим глянец, чтобы не было причин для замечаний, — объяснил Сипола, доверенное лицо рабочих.
— Похоже, ты силен толковать соглашение. Если бы ты и все остальное умел так же хорошо, — сказал я.
— Он ходит тут и повышает машинам скорость, будто от этого что-то изменится. Будто мы сами этого не умеем, когда надо. Эх ты, бедолага. Да ведь мы хорошо обученные печатники, все до единого, и печатаем — кто десяток, а кто и не один десяток лет, так что знаем, как на этих машинах работать. За нашим умением дело не станет. Можешь быть уверен, скорость здесь увеличится не раньше, чем будет увеличена зарплата, да и другие машины этой фирмы до тех пор тоже быстрее работать не будут, — сказал Синода.
— Слушай, у меня в будке целая куча нарядов, ты их видел. А насчет зарплаты с тобой вроде бы толковали целую осень, мне-то казалось, что взрослому человеку не требуется столько времени, чтобы разобраться в этом деле, — сказал я.
— Неплохо бы тебе и самому в этом разобраться, — заметил он.
— Мне тут и своей работы хватает.
— Тогда и занимайся своей работой и не суйся в то, чего не смыслишь, — сказал он.
Я пошел в будку, сел и задумался о том, какое бы у меня было чувство, если бы я ударил человека так, чтобы он согнулся пополам и схватился за живот, а я бил бы его еще по спине и голове до тех пор, пока он не начнет делать все, что ему велят. Борьбой я раньше занимался и неплохо умел применять борцовские приемы, но вот кулаком никогда никого не ударил, и теперь я думал, как это, если ногой ударить кого-нибудь по ногам или между ног и одновременно нанести удар кулаком по голове или в лицо. Такое мне доводилось видеть, доводилось и читать об этом.
Я долго сидел в будке и смотрел, как печатники бездельничают. Затем набрал номер, услышал гудки, потом трубку подняли и ответили.
— Ты уже спала? — спросил я.
— Нет.
— Я уйду отсюда сразу же в одиннадцать, не задерживаясь, и буду у тебя через четверть часа. Спустись, открой мне парадное.
— У нас тут Матти. Он приехал вечером, не предупредив.
— Я помешаю, если приду?
— Пожалуй, нет.
— Я только заскочу ненадолго.
— Ну ладно.
— Но я не приду, если это неудобно.
— Нет, удобно.
Мы еще какое-то время слегка попрепирались в таком же духе, пока я не пообещал прийти, убедившись по тону ее голоса, что это необходимо. Положил трубку на рычажки и стал следить за часами. Без четверти одиннадцать рабочие отправились мыться и переодеваться. Я же совершил обход цеха и проверил, все ли машины отключены от электросети. Уборщицы появились еще до одиннадцати и стали опрастывать мусорные корзины в специальные ящики, вытирать тряпками и гудеть пылесосами.
Я собрался уходить. Вымыл руки сильным моющим средством и теплой водой в ванне под зеркалом у двери печатного цеха и намазал их защитным кремом, взял с вешалки пальто и пошел проштемпелевать карточку прихода и ухода.
Уполномоченный шел снизу по лестнице и оказался возле автомата, регистрирующего время прихода и ухода, одновременно со мной. Я взял карточку с полки и подождал, пока автомат пробьет на ней час ухода.
— Дождит, — сказал он.
— Бывает, — ответил я.
— Годится начальству автотранспорт рабочего класса? — попытался он предложить примирение.
— Чего же, годится, — сказал я.
Мы побежали под дождем через двор и мимо припаркованных машин к машине Сиполы, он открыл ключом дверку с левой стороны, а затем изнутри, потянувшись через сиденье, — и правую дверку. Когда уполномоченный включил зажигание, внезапно заиграло радио, Синода сказал, что это у него специально так устроено, не глядя, он подрегулировал приемник и в то же время тронулся с места, свернул через двор в узкую улочку, а затем на шоссе, ведущее в город. «Дворники» оставляли на ветровом стекле тонкий слой воды, в котором огни, преломляясь, делались разноцветными.
— Домой к родителям поедешь или на квартиру? — спросил Сипола.
— Останусь тут, в городе.
— Дам тебе такой совет: не женись. Женитьба не одного хорошего мужика загубила, — сказал он.
— Не так уж это страшно.
— Случится так, что и не заметишь. Надо быть все время начеку. Иначе потом пожалеешь, да поздно будет.
— Ты-то откуда знаешь? — спросил я.
— Да уж знаю.
— Уж не был ли ты женат?
— Раза два чуть было до этого не дошло.
Мокрый асфальт впитывал свет уличных фонарей; казалось, дождь идет не сверху, а навстречу машине, капли барабанили по ветровому стеклу и крыше, свет фар встречных машин слепил, и, когда он преломлялся в остающемся от «дворников» водяном слое, глазам делалось больно. Из глаз боль перемещалась в виски и сквозь всю голову в затылок. Темнота вызывала грусть.
В конце скоростного участка дороги я попросил Сиполу остановиться, как только он сможет, и он тут же подрулил к тротуару. Я вышел.
— Спасибо, и передай привет гостям, — сказал я, прежде чем захлопнуть дверку. Он тронулся, когда я уже прошел несколько метров; обгоняя меня, он помахал рукой на прощанье. Дождь лил, и я побежал через улицу; Синода катил себе вперед и свернул у мигающих светофоров. Я бежал по тротуару, разбрызгивая воду в лужах, и ноги под брючинами были мокрые выше носков.
Дверь подъезда оказалась заперта, в подъезде и на лестнице было темно. Я глянул на часы — было только пять минут двенадцатого, закурил сигарету и спрятался от дождя в преддверной нише; в стекле двери отражалась красная точка горящей сигареты. Казалось, она где-то далеко внутри подъезда.
Когда в подъезде зажегся свет, я отбросил сигарету и, пытаясь разглядеть в стекле свое отражение, поправил прическу, из-за света в подъезде стекло плохо зеркалило. Я увидел, как Анники появилась из-за поворота лестницы и пошла к двери.
— Долго ты ждал? — спросила она с беспокойством, когда впустила меня.
— Нет. Кауко подвез меня на машине, — ответил я.
— Входи. Матти остановился у меня.
— Я ненадолго.
— Я вскипячу чай.
— Может, мне лучше прямо пойти к себе на квартиру?
— Да идем же, заодно и с ним познакомишься.
Мы пошли рядом по лестнице, на площадке третьего этажа она отперла ключом дверь и вошла впереди меня. Я повесил пальто в передней на вешалку и последовал за Анники в комнату.
— Это и есть тот самый Ильмари, — сказала Анники.
— Анники весь вечер так тебя восхваляла, что мне уже не терпелось поглядеть, что это за чудо такое, — сказал ее брат.
— Не знаю, чего было восхвалять, — сказал я.
— Меня, стало быть, зовут Матти, — представился он.
Я сел за стол на диван, Анники принялась готовить чай. Для этого пришлось набрать воду в чайник из крана в уборной и кипятить ее на электроплитке, на подоконнике за гардиной. Хлеб и масло и все остальное, что нужно для бутербродов, она достала из пластикового мешка, хранившегося между оконными рамами, принялась накрывать на стол и, раздвинув занавески, заменявшие дверцы шкафчика, висящего на другой стене, достала оттуда чашки.
III
Я рассматривал брата Анники, стараясь, чтобы он этого не заметил: лицо, руки с короткими сильными пальцами, которыми он постукивал по подлокотникам кресла и краю стола и стряхивал пепел сигареты, коротко подстриженные на висках и затылке волосы, зачес, и шею, и двойной подбородок; он сильно растолстел, и это не вязалось с тем, что — по словам Анники — ее брат один из несгибаемых коммунистов; на нем был костюм и галстук с туго затянутым маленьким узлом. Анники уже наливала чай и раскладывала бутерброды, пододвигала стулья поближе к столу, на котором было молоко, заварка в маленьком фарфоровом чайнике и чайное ситечко, кипяток в большом эмалированном чайнике, бутерброды с колбасой, нарезанной еще в магазине.
— У тебя это серьезно с нашей Анники? — спросил брат.
— Еще не знаю. — Я улыбнулся.
— Должен бы знать, — сказал он.
— А вот все-таки не знаю.
На это он ничего не сказал; Анники быстро подала ему бутерброд, и он принялся жевать, ему было под сорок, на шестнадцать лет старше Анники, самый старший брат, он уже и раньше пытался устроить жизнь сестры, после смерти их отца. Матти все время держал ее в строгой узде, не пускал на танцы, а однажды увел прямо с вечера танцев в Куусисааре, протащил за руку сквозь компанию ее знакомых и дома отругал, пообещал даже взгреть, это почти двадцатилетнюю-то! Он разрезал ее юбки на лоскуты, у блузки отрезал рукава, чтобы Анники больше не могла ходить на танцы, в придачу же ко всему подговорил своих знакомых, дежурных в Куусисааре, которых он знал еще с тех времен, когда они вместе занимались спортом, следить все лето, чтобы Анники не могла туда попасть.
— Анники самая младшая в нашей семье, и я был ей аа отца о тех пор, как наш отец помер. Ей тогда было три года, так что я был ей отцом и заботился о ней и намерен заботиться и впредь, — обратился он ко мне.
— Тут опекуна больше не требуется, — вставила Анники.
— Может, все же потребуется.
— Если я говорю, что не требуется, значит, так и есть. Зря ты мне не веришь, — сказала Анники.
— Разве не сама Анники решает такие вопросы? — поинтересовался я.
— Нет, не решает.
— Пожалуй, мне лучше уйти, — сказал я.
— Да ведь, ты даже и чаю не выпил, — сказала Анники.
— Пей, парень, спокойно, — сказал ее брат.
Я пил чай, жевал бутерброды и помалкивал, глядя между Анники и ее братом на стену и оконные гардины. Я чувствовал, что брат Анники уставился на меня, но не смотрел на него.
— Однако я вправе знать, какие у вас планы, как вы намерены дальше строить свои отношения, я же не могу каждый день приезжать из Хельсинки, чтобы следить за всем этим. Нас пятеро: кроме меня и Анники, есть еще три старшие сестры, ты, наверное, знаешь; так вот, те, остальные, могут делать что угодно, но об этой одной я всегда заботился и буду заботиться, потому и спрашиваю, каких глупостей она собирается натворить. А что так будет, я не сомневаюсь, — сказал брат Анники.
— Никто не просил тебя заботиться обо мне, — сказала Анники.
— Откуда ты знаешь?
— Во всяком случае, я не просила.
— Так-то оно так, но этого недостаточно.
Анники подала нам обоим еще бутербродов и взяла себе тоже. Я ел ц смотрел теперь на ее брата; он уже закуривал сигарету, когда Анники предложила ему налить еще чаю, отказался и пододвинул к себе пепельницу желтыми от постоянного курения пальцами; что-то господское было в его манере держаться и в том, что на нем было все, как У приспешников Веннамо[4]: обязательный темный пиджак, и не совсем свежая белая рубашка, и галстук, волосы у залысины немножко кучерявились — специалист по информации или кем там еще он мог быть?
— Уж чему за мою жизнь мир меня научил, так это тому, что всегда необходима осторожность, когда имеешь дело с кем-то не из своих, — сказал он.
— Я не убийца, — заметил я.
— Первый жизненный урок мне преподали в пятилетием возрасте, а вас обоих тогда еще и на свете не было, — сказал брат Анники.
Он рассказал, что оставался с младшей сестрой дома, когда отец и мать были на работе, на фабрике; и однажды в это время к ним домой явилось несколько незнакомых мужчин, которые вынесли все вещи из комнаты во двор и посадили на них детей, оставили их реветь, а сами выбили стекла в окнах и развалили плиту. Дети сидели во дворе на вынесенной из комнаты скамейке и ничего не понимали, они вдруг оказались под открытым небом, а родной дом был разгромлен.
— Как сейчас помню, был такой теплый весенний день. Там мы сидели, пока мать с отцом не пришли с фабрики и не принялись поспешно искать ночлег. Вот так вот и учат в этой стране с малолетства опасаться чужих людей и проявлять осторожность, — сказал брат Анники.
— Что же за люди это были? — спросил я.
— Нанятые властями. Буржуи провели через городское управление такое решение, чтобы все хижины в том пригороде сровнять с землей, потому что они, мол, были все построены после восстания, и построены без разрешения, а у буржуев из-за этого пустуют сдаваемые внаем квартиры. И само собой разумеется, их злило, что одни живут в сооруженных без разрешения хижинах, а у других по всему городу стоят пустыми жилые помещения, которые они хотят сдавать внаем. Наверняка и тебя такое разозлило бы, и наверняка ты бы тоже постарался дать делу официальный ход, — сказал брат Анники.
— Без разрешения на строительство в черте города строиться нельзя при любой власти, — сказал я.
— Разрешения, пожалуй, не было.
— И похоже, тебе только повезло, что в раннем детстве такое случилось. Теперь-то ты высокооплачиваемый деятель. И выучил правила игры, знаешь, что каждый должен заботиться о себе сам, — сказал я.
— Сейчас меня все-таки заботят твои игры с Анники, — сказал он.
— Можешь не опасаться, что я разгромлю каморку Анники, — успокоил я его, допил чай и встал, чтобы размять ноги, брат Анники поворачивал голову, следя, как я ходил взад-вперед по комнате от окна к двери и обратно.
За окном была видна улица и стена дома напротив, и было видно, что происходило там в комнатах, а в стекле окна отражался я сам и все, что было в комнате у Анники. Из окна так дуло, что шевелились занавески, и я сел обратно на диван.
Анники собрала все продукты со стола обратно в пластиковый мешок, сунула его между оконными рамами, вымыла посуду в раковине в уборной, вытерла и поставила ее в шкаф за занавеской. Под столом на полочке лежали старые журналы, и я просматривал их.
Управившись с посудой, Анники села рядом со мной, одернула юбку, соскребла ногтем что-то с полированной поверхности стола, посмотрела на меня и на своего брата по очереди, но как-то со стороны, не в упор.
— Поссорились все-таки? — спросила она.
— Надо же выяснить, — сказал ее брат.
— Мы даже ни разу один другого не ударили, — сказал я.
— Явился сюда хаять и укорять других. Сидел бы лучше у себя в Хельсинки, — рассердилась Анники.
— Ну, это чертовски несправедливо, — сказал ее брат.
— Суешь свой нос всюду, куда и не просят, — упрекала его Анники, она чуть не плакала.
Я отложил журнал и сунул ноги поглубже под стол. Думал о том, что хорошо бы поскорей уйти, но я не знал, как бы получше это сделать.
— Ведь я только хотел узнать, что будет дальше, может, свадьба? — сказал брат.
— Когда дойдет до моей свадьбы, уж я найду как-нибудь возможность сообщить, можешь не беспокоиться, — сказала Анники.
— Ну хорошо, хорошо, — сказал брат.
— И давать мне советы уже не требуется, я взрослая. Накинулся на Ильмари, едва он успел войти в дверь, — выговаривала ему Анники.
— Ну стоит ли из-за этого так скандалить, — сказал брат Анники.
— Верно, не стоило бы. И лучше, если ты помиришься с ним сейчас же, а не через пятнадцать дней, — посоветовала Анники.
— По мне, так, конечно, помиримся, если мы вообще ссорились, — сказал ее брат.
— И пожмите друг другу руки, — велела Анники.
— В самом деле, что ли?
— В самом деле, — сказала Анники.
Она взяла каждого из нас за руку, соединила наши ладони и затем, как говорится, разбила их. Меня подмывало рассмеяться. Анники отпустила наши руки, велела дружить, поднялась и пошла в переднюю к зеркалу, причесаться. Я глядел через раскрытую дверь и видел в зеркале ее отражение, как она причесывалась и как проверила свои глаза, оттянув нижние веки вниз. Заметив, что я за ней наблюдаю, она подмигнула мне в зеркале, затем вернулась в комнату и села на диван.
— А все-таки ты мог бы кое-что о себе рассказать, — обратился ко мне брат Анники.
— Но ты же ни о чем не спрашивал, — сказала Анники.
— Так ведь некогда было.
— Конечно, надо же было сперва полаяться. Но об этом больше не будем, — предупредила Анники.
— Кто все-таки будет отвечать, ты или он? — спросил брат.
— Все равно кто, — сказали.
— Он деревенщина и ест сено, — сообщила Анники.
— И впрямь, что ли?
— Почти, — сказал я.
Он расспрашивал, что я делаю и где работаю, Анники утверждала, что уже рассказывала ему все это. Рассказывала, в какой типографии я работаю, и как долго, и что там делаю.
— У вас там, в типографии, все буржуи, — сказал ее брат.
— Откуда тебе знать, каков я?
— Да уж знаю, — утверждал он.
— Рабочие у нас в большинстве социал-демократы и коммунисты. Коалиционщиков[5] совсем мало, — сказал я.
— Не начинайте опять, — вмешалась Анники.
— Нет, нет, — успокоил ее брат.
— Ну и не начинай.
— Он ведь сам начинает.
— Он прошел конфирмацию, и прививки ему тоже сделаны, — опять сообщила Анники.
— У тебя я ничего не спрашиваю, — остановил ее брат.
— Но я отвечаю, если он сам не может, — сказала Анники.
— Всегда будь на моей стороне, Анники, — сказал я.
— Рост — метр восемьдесят, вес семьдесят восемь килограммов, без одежды, — продолжала Анники.
— Она тебя тайком обмерила и взвесила, — сказал ее брат.
— И раздела догола, — добавил я.
— Еще чего? — спросила Анники.
— Пожалуй, этого уже достаточно, — сказал ее брат.
Немножко посидели молча. Я закурил сигарету. Маленькая комната быстро наполнилась дымом. Анники поднялась и, открыв окно, стала смотреть на улицу.
— Уже почти двенадцать, — сказала она.
— Я, стало быть, пойду, — сказал я.
— Да я не к тому.
— Я уйду сейчас же, — объявил я.
— Да он прямо-таки неукротимый, — заметил ее брат.
— Кто здесь неукротимый? — спросил я.
Анники вернулась от окна и села на жесткий стул возле дивана. Я затянулся в последний раз и сунул окурок в стоящую перед братом Анники пепельницу. Окурок продолжал там дымиться.
— Парень из деревни. Если бы он еще оказался единственным сыном владельцев большого хутора, все было бы в ажуре, — сказал ее брат.
— А если я предпоследний сын хозяев маленького хутора, тогда как? — спросил я.
— И этого достаточно! Хотя мелкие землевладельцы в этой стране вымирающий вид животных, — сказал он.
— Может быть, и так. Только земли-то у нас совсем нет.
— Им было бы проще простого объединить свои пожитки и клочки земли, механизировать деревню и начать рентабельное производство. Это все ясно, и писалось, и говорилось им тысячу раз, ан — нет! Словно человеку еще что требуется, хотя единственное, чего не хватает, так это разума, — сказал ее брат.
— Об этом я ничего не знаю. Теперь мне пора домой, — сказал я.
— Можешь не спешить, — сказала Анники.
— Завтра рабочий день. По крайней мере у некоторых, — напомнил я.
Я поднялся, но тут брат Анники спросил:
— Как там ваша забастовка?
— Да это еще и не забастовка. Завтра опять будут переговоры о зарплате.
— Что, по-твоему, было бы лучшим решением?
— Автоматчики и патрули с пулеметами.
— Остряк, — сказал он.
— А может, и нет.
— В один прекрасный день они и такое могут сделать. Такое в этом государстве раньше уже случалось. Когда буржуй достаточно испугается за свое добро, он готов и войска вызвать на производство. Во имя дома, родины и веры. У меня самого со дня на день сыну идти в армию, до сих пор я ему всегда говорил, чтобы он непременно шел на нестроевую службу, но теперь больше так не говорю. Теперь я ему толкую, пусть идет и научится всему, чему может научить эта офицерская хунта, вплоть до школы офицерского резерва. Понадобятся офицеры и финской Красной Армии, Тогда он сумеет не только разводить голыми руками или размахивать больничными тряпками, когда в конце концов тут дойдет до серьезного. Так я ему сказал и другому сыну скажу, когда он достигнет такого же возраста, — объяснил брат Анники.
— Значит, вот оно как? — сказал я.
— Да уж будь уверен.
— Ну, я пошел, Анники, выйди со мной на лестничную площадку, чтобы хоть можно было обняться не под бдительным оком твоего брата, — сказал я.
Вышел в переднюю и натянул пальто, брат Анники поднялся и направился ко мне, Анники успела оказаться между нами и принялась натягивать на пороге прихожей резиновые сапоги. Ее брат уперся обеими руками в дверную притолоку и покачивался вперед-назад. Только теперь, когда мы оба стояли, я увидел, какой он низенький. Волосы на темени у него сильно поредели, и он старался прятать плешь, зачесывая волосы от висков, сейчас большая прядь выпала из прически и болталась за ухом. На месте соскользнувшей пряди на темени виднелась полоска голой кожи, словно пробор, только не там, где надо.
— Во всяком случае, речи у тебя как у последнего тунеядца, — сказал он.
— А может, я и есть тунеядец!
— И Анники никуда не пойдет, — сказал он.
— Я пойду, куда захочу! — сказала Анники.
— Обжиматься в подъезде?
— Хотя бы и так.
— Если бы этот опекун не был из разряда ветеранов, свернул бы ему нос набок, — сказал я.
— Попробуй, — предложил он.
— Сейчас некогда, — сказал я.
— Таких мужичков, одного, а то и двух, в здешних местах в былые времена одним плевком перешибали пополам, — сказал он.
Я первым вышел на лестничную площадку и придержал дверь открытой для Анники. Она вышла какая-то испуганная и не сразу нащупала кнопку включения света[6] на площадке возле двери, затем она взяла меня за руку и повела вниз по лестнице. В подъезде я глянул сквозь стекло двери на улицу. Дождь все еще шел, он косо сек стену дома и лужи на тротуаре и проезжей части.
— Кажется, вышло не так, как было задумано, — сказал я.
— Не имеет значения, — сказала Апники.
Она обняла меня, просунув мне руки под мышки, и ладони ее легли на мои лопатки, и губы ее были мягкими и горячими, и в дыхании ее ощущался запах ржаного хлеба. Я обхватил ее и крепко прижал к себе.
— Сумасшедший! — Это ее рассмешило.
— Надо всегда выполнять обещания, — сказал я.
Я вышел из подъезда и зашагал по улице. В туннеле шум машин был особенно громким, он отражался от стен и свода потолка; я думал об Анники, и ее брате, и его семье, о своих родных и о том, что сказали бы они обо всем этом. Я вышел из туннеля и мимо мигающих светофоров зашагал дальше в центр города.
Миновал почтовую контору, подошел к пивному ресторану, мне захотелось выпить бутылочку пива, и я зашел. Швейцар возле двери взял у меня пальто и сунул мне в ладонь картонный номерок.
— Обслуживание кончается в полдвенадцатого, — предупредил он.
— Выпью только одну бутылку, — сказал я.
— По мне, так хотя бы и пять, но с полдвенадцатого заказы не принимаются, — предупредил он еще раз.
Слева была длинная стойка, и перед ней на высоких табуретах сидели люди, беседуя и поглядывая на свое отражение в длинном зеркале на стене, справа находились ложи и в них — столы и лавки, надымлено было так, что дальняя стена стала плохо различимой, свободных мест почти не было, а из боковых кабинетов слышался гул разговоров и попытки затянуть песню.
— Ильмари, эй, Ильмари! — позвал кто-то из-за столика у дальней стены, и я направился в ту сторону, лавируя между столиками.
— Дайте Ильмари место! — сказал какой-то мужчина, когда я подошел к компании, откуда меня позвали, я поглядел, пытаясь вспомнить, кто бы это мог быть, но не вспомнил, взял неподалеку свободный стул, поставил в торец стола и сел.
IV
— Ильмари, ты не узнаешь меня, что ли? — спросил мужчина, лицо его казалось мне знакомым.
— Нет, напомни.
— Сеппяля Эркки, — сказал он.
— И все-таки я не помню.
— Да у тебя просто пустая башка, дунешь в одно ухо табачным дымом, он выйдет из другого. Мы же с тобой в армии служили в одно и то же время, ты был во взводе Синкконена, а я у Луотонена. Ну, вспомнил теперь, или найти и показать тебе фото, сделанное в роте новобранцев? — спросил он.
— Теперь и без того вспомнил, — сказал я.
Сеппяля был какое-то время в новобранцах, но потом, месяц спустя, его освободили от службы; уезжая домой, он объяснил причину: в армии не нашлось сапог, которые налезли бы на его высокий подъем, а изготовлять из-за него одного специальные колодки, чтобы сшить единственную пару сапог, никто не станет.
— Это Ильмари Аутио, мой армейский товарищ. Когда мы были новобранцами, спали в соседних комнатах. Комнаты были названы в честь мест известных сражений финской армии, таких, которые значатся в хронике наиболее важных сражений, участие в них отмечали в солдатских книжках, — рассказывал Сеппяля.
За столом, кроме Сеппяля, сидели еще две женщины и мужчина. Я помахал рукой, подзывая официантку, мне удалось выманить толстую блондинку из-за кассы в конце стойки и сделать ей заказ.
— Тогда уж принесите всем по две бутылки «Золота Лапландии», — сказал Сеппяля.
— А мне не надо, — сказала одна из женщин.
— Всем, всем. Только так, — сказал Сеппяля.
— Так всем или не всем? — спросила официантка.
— Всем, всем. Обязательно, — подтвердил Сеппяля.
— Десять бутылок?
— Да. Или в вашем кабаке, чтобы заказать, требуется письменное заявление, скрепленное подписью? — съязвил Сеппяля.
Толстый зад официантки колыхался, когда она шла к стойке и кассе. Она быстро принесла пиво на большом деревянном подносе, поставила бутылки на стол, содрала с них крышечки и получила деньги. Сеппяля заплатил и потребовал настоящий счет. Официантка пошла к стойке писать его, затем принесла чек и сдачу. Мелочь Сеппяля сунул официантке в карман юбки, он запустил туда и всю руку и, погладив изнутри кармана низ ее живота, смотрел на нее в упор. Официантка выдернула его руку, не улыбнувшись, и пошла обратно к стойке ждать заказов.
— Лийза чуть было не испортила весь добрый заказ, замяукала, что ей не надо. Подруга твоя гораздо смекалистей, — сказал Сеппяля.
— Ну и пусть, — сказала женщина, которую звали Лийзой.
— Мы и без тебя выпьем все это пиво. А что не выпьем, то, конечно же, возьмем с собой, — сказал Сеппяля.
— Откупоренные бутылки?
— Унесем их в карманах, долго ли умеючи.
— Ты умеешь? — спросила другая женщина.
Я наливал пиво в высокий стакан по стенке, чтоб меньше пенилось, налил до края, сейчас, перед закрытием, пиво было теплым, но мягким и приятным на вкус. Я смотрел на Сеппяля и вспоминал, каким он был в армии, рассматривал сидящих за столом женщин и второго мужчину.
— Моя фамилия Пихлая, зовут Сеппо, — сказал этот мужчина и лениво поднял руку.
— Ильмари, а где ты теперь вкалываешь? — спросил Сеппяля.
— Работаю в типографии.
— Стоящее дело? То бишь денежное?
— На домашние расходы хватает.
Он спросил, женат ли я, и, когда услышал, что еще нет, стал предостерегать женщин, утверждая, что я всегда жил за счет баб и наверняка поступаю так и теперь, и в кабаке лишь охочусь за новыми жертвами, у которых можно было бы опустошить банковский счет.
— Ауэрваара и граф Линдгрен[7] в одном лице утверждал он.
— Не верьте вы ему, — сказал я.
— Еще бы. Он тут весь вечер врал, — сказала одна из женщин.
— Профессиональная привычка. Если занимаешься коммерцией, приучаешься так трепаться, что и вечером не можешь остановиться. Порой возникает желание сказать что-то разумное, но оно быстро проходит, — сказал Сеппяля.
— Кем же ты работаешь? — спросил я.
— Я торговый агент.
— Вот как.
— А вот Пихлая, он настоящий живописец. У него даже была персональная выставка, — сказал Сеппяля.
— Заборы он красит, этот живописец, — сказала одна из женщин.
— Умею и заборы красить, — заметил Пихлая.
Свет погас и снова зажегся, подавая сигнал, народу в кабаке становилось все меньше, гул разговоров стихал. Я выпил лишь одну бутылку и принялся за вторую. Пихлая хотел танцевать, он вытащил одну из женщин в проход между столами и извивался с ней в такт пению Сеппяля, но швейцар тут же подошел с запретом.
— Сунем бутылки в карман и смоемся, — распорядился Сеппяля.
— Мы пойдем по домам. Я, во всяком случае, — сказала одна из женщин.
— Все мы пойдем домой. Именно к тебе домой, — сказал Сеппяля.
— Ко мне вы уж точно не пойдете.
— Ну куда-нибудь мы все-таки отсюда пойдем. Суньте еще кто-нибудь бутылки по карманам. Ильмари, сунь во внутренний карман бутылку или даже две, — скомандовал Сеппяля.
— Я пойду отсюда только к себе в каморку, спать, — сказал я.
— Ты обязательно пойдешь с нами, потому что мы так долго не виделись, старые армейские приятели, герои Иханталы и Куутерсельги!
— У меня завтра рабочий день, — объяснил я.
— У всех рабочий день, — сказал он.
— У нас, но не у тебя, и теперь мы пойдем, — сказала одна из женщин.
— Мы пойдем все, — сказал Сеппяля.
— Только не с нами.
— В самом деле?
— Да, так и будет, — сказала женщина.
— Не надо мне, старому человеку, заливать. Я этому все равно не поверю. Возьмем машину и поедем хотя бы к вам, Сеппо. Верно? — сказал Сеппяля.
— А чего же, поехали, — сказал Пихлая.
— У него, девушки, такое роскошное ателье, ну прямо как у Пикассо, по стенам висят картины — и свои, и ворованные, и те, что он получил в подарок от своих коллег. Вам непременно следует это увидеть. Обязательно. Может быть, другого такого случая — увидеть ателье настоящего художника — никогда больше не представится, — продолжал агитировать Сеппяля, когда женщины встали и направились к выходу. Правой рукой Сеппяля сунул бутылку с пивом в карман, а левой ухватил одну из женщин за рукав, задержал ее и поплелся с ней рядом.
— Эти ателье нам ни к чему, — сказала вторая женщина, которую Сеппяля держал за рукав.
— Отпусти нас по-хорошему, слышишь, — сказала та женщина, которую Сеппяля держал за рукав.
Но поскольку Сеппяля не отпускал ее, она резко вырвалась. Сеппяля, чуть отстав, безуспешно пытался ухватить ее обеими руками, разозлился и сел.
— Ну и бабы, целый вечер нещадно лакают за наш счет сухое вино как порядочные, а потом так вот сматываются. И даже не думают о том, что я понес убытки, — громко кричал Сеппяля.
— Прощай и постарайся удержаться на ногах, бывший кондуктор, — сказала женщина.
Они подошли к гардеробу, и швейцар подал им пальто. Уже стоя в дверях, они послали в нашу сторону воздушные поцелуи.
— Не побежать ли за ними? — предложил Сеппяля.
— Пожалуйста, если хочешь, — сказал Пихлая.
— Ну, один я с ними двумя не пойду.
— До чего же рисковый мужик этот кондуктор, — сказал Пихлая.
— Почему они так? — размышлял вслух Сеппяля.
Швейцар подошел поторопить нас. Он помог нам надеть пальто и с серьезным видом получил за услугу, бутылки он вроде бы и не заметил. На улице все еще дождило. Сеппяля остановился в первой же подъездной нише отлить, мы с Пихлая пошли рядом по улице в сторону вокзала.
— Пойдем к нам, у меня дома есть пиво, — сказал Пихлая.
— Годится, — сказал я.
— Подождите же приятеля, — кричал нам вслед Сеппяля, на ходу задергивая молнию ширинки.
Он догонял нас трусцой, воротник пиджака поднят, на голове мягкая коричневая фетровая шляпа.
— Куда направились? — спросил он.
— Ко мне. Пить пиво, — сказал Пихлая.
— Зайдем по дороге ко мне в гостиницу, возьмем с собой две бутылки водки, — сказал Сеппяля.
Он пошел впереди, как ходят спортсмены на соревнованиях по ходьбе, согнув руки в локтях на уровне груди, виляя бедрами. Мы шли за ним, он обернулся и остановился, ожидая. Город уже затих, окна жилых домов были темными, а большие витрины магазинов ярко сияли. От вокзала медленно приближался черный полицейский «сааб»; проезжая мимо, патрульный, сидевший рядом с водителем, повернулся, чтобы рассмотреть нас получше. Сеппяля сначала помахал ему, затем выбросил руку вперед в фашистском приветствии, щелкнул каблуками и крикнул: «Хайль Гитлер! Хайль Гитлер!» Полицейская машина развернулась на перекрестке и поехала обратно, Сеппяля перестал кривляться и пошел рядом с нами, «сааб» ехал нам навстречу, полицейские в машине лениво поглядывали на нас. На перекрестке позади нас они опять развернулись и на большой скорости промчались мимо.
— Ишь, гоняют взад и вперед, только денежки налогоплательщиков пускают в выхлопную трубу. В «Хюмю»[8] однажды писали, что полицейские на служебной машине и в служебное время катают женщин, — сказал Сеппяля.
— Постарайся вести себя прилично, а то они сейчас и тебя покатают, — пригрозил ему Пихлая.
Мы прошли мимо новых зданий и мимо магазинов и оказались среди низких старых деревянных домов; дождило, но уже меньше, ветер раскачивал висящие на тросах над улицей фонари и сине-белые дорожные знаки. Залитые дождем стены старых домов были коричневые и желтые, после каждого перекрестка казалось, что ветер дует с другой стороны и иначе воет.
Дверь гостиницы была на одном уровне с тротуаром, Сеппяля нажимал на ночной звонок, изображая что-то вроде морзянки. Он и утверждал, что пользуется азбукой Морзе. Я рассматривал мужскую рабочую одежду в витрине соседнего дома, Сеппяля сел на мокрый оконный карниз гостиницы, снял с головы намокшую шляпу и загнул поля на свой вкус. Пихлая угостил нас маленькими сигарами из жестяной коробочки, на крышке которой был изображен мужчина в шляпе.
Ночной швейцар с измятым лицом и в такой же одежде пришел, открыл дверь, впустил нас и достал из ящика позади стойки ключ Сеппяля, Старый человек, потревоженный среди сна.
— А почты нет? — спросил Сеппяля с важным видом.
— Хе! — хмыкнул старик.
— Мы сейчас поднимемся, но скоро опять уйдем. Они тут ночевать не останутся, этого можете не опасаться, — пообещал Сеппяля.
— Лишь бы не начали шуметь, остальное не важно, — сказал старик.
— Какой еще шум в такое время, — успокоил его Сеппяля.
Он пошел по коридору через каменную часть здания в деревянную, по пути пришлось подняться на пол-этажа по лестнице и прошагать затем по другому длинному коридору, в котором с обеих сторон на дверях уборных были изображены петухи и куры.
Сеппяля отпер дверь и впустил нас в номер. Я попытался нащупать выключатель сперва справа от двери, потом слева, наконец нашел и включил свет. Это была большая комната, и в ней было полно кроватей. Пихлая подошел и сел на ближайшую. Сеппяля уже искал бутылки с водкой в чемодане на кровати у окна. Он выбросил на постель из чемодана одежду, а затем, найдя бутылки, сунул шмотки обратно и объяснил, что комната общая — его и какой-то артели сдельщиков, что он использует комнату в будние дни, когда сдельщики находятся на своем объекте, а они — в конце недели; в комнате на вбитых в стены гвоздях, на вешалке у двери и на кроватях висели и лежали вещи артельщиков. У одной из стен стояли штабелем ящики из коричневого гофрированного картона, два ящика были вскрыты, а остальные заклеены широкой коричневой клейкой лентой. Я заглянул в раскрытые ящики, они были наполнены новыми книгами. Я взял одну посмотреть.
— Это моя работа, — сказал Сеппяля» Он сидел на краю постели, держа две бутылки под мышками, надвинув шляпу на глаза.
— Сказки. «Тысяча и одна ночь», — прочел я.
— Хожу по домам H торгую ими, — сказал Сеппяля.
Пихлая с отсутствующим видом лег, ноги его свисали с кровати.
— И как идет торговля? — спросил я.
— Эти книжки идут хорошо, — сказал Сеппяля.
— Да неужто?
— Их-то люди покупают. Я звоню в дверь и захожу в гостиную предложить товар. Не надо тащиться за книгами в магазин, искусство само приходит на дом. Конечно, покупают не все, но многие. Эти сказки — в трех томах, и они вместе стоят пятьдесят марок» Из них двадцать остаются мне. Если за день продаю меньше двадцати комплектов, это плохой день, а плохие дни у меня случаются редко. Я работаю тридцать дней в месяц. Или тридцать один. Кроме февраля, тогда двадцать восемь. Если силен в устном счете, можешь высчитать, сколько получается в год, — объяснял Сеппяля.
— Изрядная выходит сумма, — сказал я.
Сеппяля рассказывал, как он однажды продавал книги какой-то супружеской паре пенсионеров; старик сидел в кресле-качалке и, покачиваясь, сказал, что они со старухой предпочитают обзаводиться теоретической литературой, а не беллетристикой, хотя бы, например, энциклопедией: но Сеппяля доказал ему, что в таком возрасте нет резона мучить себя и старуху научной литературой, лучше покупать интересные и приятные рассказы и читать их в те немногие годы, которые им еще остались. «Пожалуй, верно, если подумать», — согласился наконец старик, а старуха достала деньги из верхнего ящика комода — они только что получили пенсию.
— Я бы не стал держать перед ними речь, если бы не знал, что они накануне получили пенсию.
Пихлая спал, похрапывая. Сеппяля попытался разбудить его, откручивая возле его уха крышечку водочной бутылки, но это не подействовало, тогда Сеппяля стал трясти его за плечи. Пихлая испуганно вскочил и сел, почесал пятерней голову. Он так и был в пальто. Сеппяля тотчас предложил ему отхлебнуть из бутылки. Он не захотел, Сеппяля отпил сам и передал бутылку мне. Я завинтил крышечку и поставил бутылку на стол.
— Кондуктора я помню, а ты кто такой? — спросил Пихлая у меня.
— Все тот же Ильмари, — сказал я.
— Ну конечно. Тут вся ваша поездная бригада спит, что ли? — спросил Пихлая, оглядывая кровати.
— Нет, в конце недели тут распоряжается одна артель сдельщиков, а в будние дни я. Только я не кондуктор, а торговый агент. Представитель фирмы, — сказал Сеппяля.
— Он и впрямь представитель? — спросил Пихлая.
— Вроде бы. Во всяком случае, эти ящики с его книгами. — Я указал на ящики.
Пихлая поднялся и пошел осматривать ящики, взял книгу, полистал, посмотрел картинки и прочел громким голосом отрывок оттуда.
— А может, он писатель? Я когда-то знал в Хельсинки одного писателя, который откупил у издателя остатки тиража — книжку, даже уцененную, не покупали. Четыре тома, шесть тысяч экземпляров. Издатель написал ему: «Сам выкупишь или сдадим в макулатуру? Цена такая же: десять пенни за кило». Ну, он и выкупил, у него все комнаты были ими забиты, — рассказывал Пихлая.
— Это сказки. «Тысяча и одна ночь», — сказал я.
— Их-то Сеппяля точно не написал, — сказал Пихлая.
— Иллюстрированное издание на финском языке, отпечатано в Норвегии. Эта типография печатала их на всех европейских культурных языках, и в придачу на финском тоже, — сказал Сеппяля.
Пихлая бросил книжку на постель, пошел к окну, раздвинул занавески, глянул наружу и сразу же отошел от окна. Худой, с упавшими на глаза волосами, он переворачивал вещи артельщиков на кроватях и в стенных шкафах.
— Чем эти сдельщики занимаются?
— Копают канавы в лесу, — сказал Сеппяля.
— Ах, вот оно что.
Пора было уходить. Сеппяля пытался засунуть бутылки во внутренний карман пиджака, но они никак не лезли, тогда он вытащил оттуда початую бутылку пива и поставил ее на стол, осмотрел подкладку пиджака и грудь сорочки, вытер их носовым платком и полотенцем, которое снял с крючка возле раковины рядом с дверью.
— Вся рубашка в пиве, — пожаловался он, вытащил полы рубашки из-под ремня брюк и принялся обнюхивать грудь.
— Пиво. А я-то все время, когда сюда шли, думал, что ветер дует со стороны пивного завода — так несло пивом. И думал, что грудь мочит дождь. Один пивной завод похерили, распустив слух, будто тамошний пивовар-немец упал в бродильный бассейн и утонул, две недели размокал там, пока труп не нашли. Как, по-вашему, захочет кто-нибудь пить пиво этого завода? Подумайте ради развлечения. Правильный ответ: не захочет. Но рубашку мне придется сменить, — сказал Сеппяля.
Он одним махом стащил с себя рубашку и пиджак, а затем и сетчатую майку с короткими рукавами и большим вырезом. Высоко на предплечье у него красным и синим было вытатуировано сердце, пронзенное стрелой, а вокруг него венок, как на старых деньгах. Но вдруг Сеппяля охватила такая усталость, что он вынужден был лечь.
— Завтра встретимся, и вы должны будете купить у меня по три тома «Тысячи и одной ночи», — сказал он.
— Спи спокойно, — попрощался я.
— Значит, договорились, — сказал он.
— А то как же, безусловно, — подтвердил я.
— Хлебните-ка оба дополнительного горючего, — предложил Сеппяля.
Я вышел первым и придержал дверь открытой, ожидая Пихлая. Он отхлебнул из бутылки и сунул ее в карман. На новой половине здания ночной швейцар, одетый, спал на диване. Диван был ему короток — голова и ноги свешивались с обоих концов, — и он не проснулся, когда мы открыли дверь и захлопнули ее за собой. На улице я взглянул на часы: было полвторого.
— А не пора ли пойти спать? — спросил я.
— Пойдем к вокзалу и возьмем там такси, расходы пополам, — сказал Пихлая.
Так и договорились и пошли мимо старых каменных домов и низеньких деревянных домишек в сторону вокзала. На этой улице было много маленьких магазинов, а в конце улицы — ресторан. Он был сейчас погружен в темноту, зато вокзал был освещен, и перед ним длинной чередой стояли такси, водители сидели в станционном зале ожидания. Одного мы выманили оттуда, он открыл нам дверцы, Пихлая назвал ему свой адрес — оказалось, нам с ним нужно в разные концы города, и это меня раздосадовало.
— У тебя деньги есть? — спросил Пихлая.
— Наверное.
— Надеюсь, у обоих есть деньги, — заметил таксист.
— Тебя, слышь, это не касается, — сказал Пихлая.
— В какой-то степени касается, — возразил таксист.
— Уж как-нибудь найдутся, — сказал я.
— Тут этого добра полно, — сказал Пихлая, ткнул указательный пальцем мне в грудь, вытащил бутылку с водкой и, перегнувшись черев спинку переднего сиденья, показал ее таксисту.
— Ты не рассердишься, если мы примем по глотку? — спросил он у таксиста.
— Принимайте, если не разольете на сиденье и не наблюете в машине, — сказал таксист.
— Это мы-то наблюем в машине? — возмутился Пихлая.
— Ну не я же, — сказал таксист.
— А ты уверен? — спросил Пихлая.
— И смотрите, не отключитесь, пока будем ехать. Мне неохота вытаскивать Нас потом из машины. Отвезу прямо к полицейскому участку, — предупредил таксист.
— Надо же, чтобы нам достался Такой вредный водитель, — сказал Пихлая.
Он отхлебнул из горлышка и передал бутылку мне. Я пригубил и с трудом проглотил: теплая водка рвалась обратно, и пришлось напрячься, чтобы она пошла в желудок; таксист следил за нами в зеркальце заднего вида; когда во рту стало пусто и в брюхе все успокоилось, я передал бутылку Пихлая.
— Все-таки удержалась? — спросил таксист.
— Еле-еле, — сказал он.
Таксист вез нас по мосту через реку и через железнодорожные пути в район особняков. Пихлая на всех перекрестках подсказывал, куда ехать, хотя водитель утверждал, что десять лет работает таксистом и знает город. Пихлая еще раз отхлебнул йз горлышка и затем сунул бутылку в карман пробкой вниз.
Мы подъехали К двухэтажному деревянному особнячку, окруженному неухоженной живой изгородью — слишком вытянувшимся вверх боярышником. От стен дома длинными Полосами отстала краска, эти полосы трепыхались и шуршали под ветром, от газона во дворе остались лишь пожелтевшие стебли и бурьян.
— Может, зайдешь, побеседуем? — предложил Пихлая.
— Могу и зайти, — сказал я.
— Затопим баню. Таксист, пошли с нами.
— Мне работать нужно.
— В такое время такси никому не понадобится, — сказал Пихлая.
— Вам же понадобилось, — возразил таксист. Он потребовал восемь марок, я дал ему десятку, он вернул мне две марки мелочью.
Мы вышли из машины и, войдя в калитку, прошли по дорожке через двор к дому. На цементном крыльце над дверью горел фонарь, и в его свете я разглядел в глубине двора ягодные кусты и подсобную постройку за яблонями. Пихлая отпер ключом дверь, провел меня сквозь холодную веранду в теплые сени и оттуда прямо в большую комнату. Он включил маленькие лампы на всех стенах, достал откуда-то два стакана, а я сперва сел на стул возле двери, но затем встал и положил пальто на спинку стула. Пихлая поставил стаканы и бутылку на стол, стоявший между диваном и креслами.
— Вот так, самообслуживание. Или лучше пива? — спросил он.
— Пожалуй, пива, — сказал я.
Я прошелся по комнате, рассматривая картины на стенах. Одна, незаконченная, стояла на мольберте возле окна, это был портрет старика в фас; на подоконнике, и на книжных полках, и на журнальном столике рядом с мольбертом валялись тюбики с краской — полные и наполовину выжатые.
Пихлая принес пиво, со стуком опустил ящик на пол рядом со столом. Потом показал мне фото этого самого старика, чей незаконченный портрет стоял на мольберте, и затем еще одну фотографию, на которой старик — тогда еще молодой мужчина — стоял на заднем плане среди большого семейства, впереди маленькие дети, посередине отец и мать, позади старшие дети.
— Эти две фотографии принадлежат родственникам старика, и по ним я должен написать его портрет. Одна баба еще каждый день припирается сюда советовать, — сказал Пихлая.
— Кто это?
— Один богатый дед, который давным-давно уже помер. Теперь его дети и внуки хотят, чтобы в память о нем был создан живописный портрет. Я сижу тут и целыми днями рассматриваю эти фото — и в лупу, и просто так. Самого-то старика я никогда не видел. Еще у меня есть одна газетная вырезка, жутко старая, пожелтевшая: когда смотришь на нее через увеличительное стекло, видны только точки растра. И от этих точек растра у меня сразу пропадает охота писать. Я сначала думал, что напишу прямо по фотографии, конечно, расспрошу немного родственников, каким он был, а если кто начнет придираться, что не очень похож, объясню, мол, хотел выразить его характер. Но из моей затеи ничего не вышло, потому что эта бабенка то и дело припирается сюда. Вот и писала бы сама, если ей все не так: то, видите ли, нос велик, то ухо маленькое, то глаза не так смотрят — когда что.
Пихлая, рассказывая, взял из корзины бутылку с пивом, походил по комнате, поискал что-то под газетами и на книжной полке поверх книг.
— Были бы зубы покрепче, открыл бы зубами, — сказал он, пошел в другую комнату, было слышно, как он стучал там дверками шкафа, чем-то гремел и бренчал, и вскоре вернулся с открывалкой. — Это я купил в Париже. Тут и штопор и открывалка вместе. Художник должен настолько любить Париж, что даже и открывалка оттуда. Тут, правда, написано «Made in England»[9], но это не имеет значения. Я сам купил ее на Монмартре, — сказал он. И добавил, помолчав: — Я никакой не Сярестёниеми[10], но это не важно. За его здоровье.
Он налил полстакана водки и выпил. Я откупорил пиво и налил в стакан.
— Пожалуй, топить баню мы больше не в силах, — сказал Пихлая.
— Пусть уж, — согласился я.
— Как-нибудь в другой раз, — пообещал он.
Пихлая принялся разжигать камин, поставил березовые поленья к задней стенке очага, содрал с поленьев кору и, расхаживая по комнате в поисках спичек, рассказывал, что пишет портрет старика уже почти три месяца, а эта женщина, родственница, бранит и живопись, и горожан, и родственников, и коллег-учителей, и учеников. Бывает, она является неожиданно и, если на мольберте стоит какая-нибудь другая картина, тут же грозится снизить гонорар. Пихлая полагал, что она и впрямь может так сделать, такая она сумасшедшая. Однажды Пихлая не пошел открывать ей дверь, хотя дверной звонок дребезжал не переставая. Было послеобеденное время, когда в школах обычно кончаются уроки, Пихлая сидел на диване, покуривал трубку и ждал, пока ей надоест звонить, он надеялся: женщина, решив, что никого нет дома, уйдет. Пихлая воображал себя где-то далеко, в каком-то заграничном городе, где церковные колокола звонят ясно и тихо, словно колокольчики. Наконец наступила тишина, и Пихлая представлял себе, как женщина сейчас берет свой старенький велосипед, ведет его по двору на улицу и затем катит в город, косынка завязана узлом под подбородком и полы плаща развеваются, но, когда он глянул в окно, женщина уставилась оттуда на него в упор. Она прислонила велосипед к стене и, стоя ногами на седле, тянулась и заглядывала в окно. «Почему ты мне не открыл, ведь я звонила?» — зло спросила она, когда Пихлая все же впустил ее. Пихлая утверждал, что он спал. «Сидя на диване!» — сказала женщина. Пихлая продолжал настаивать на своем. «С трубкой во рту!» — сказала женщина. Пихлая утверждал, что ему нужно пару раз затянуться, чтобы проснуться окончательно. «Такой худой, болезненного вида мужчина, верный случай рака легких, и первым делом, проснувшись, сует трубку в рот! Лучше зарядку сделал бы!» — сказала женщина. Пихлая признал, что в этом она права, и дело закончилось миром.
Пихлая нашел спички в боковом кармане пиджака, который он раньше, войдя, небрежно бросил на спинку стула; выпавшие при этом из кармана бумажник, записная книжка в синей обложке и очешник так и валялись на полу. Почиркав спичками перед камином, он наконец поджег виток бересты, и дым, огибая карниз камина, поплыл в комнату. Пихлая вскочил, открыл вьюшку и снова присел разводить огонь.
— Я однажды подал заявление, чтобы государство назначило мне художническую стипендию, да ничего не вышло, — сказал он.
— На что же ты живешь? За такую картину небось много не отвалят? — спросил я.
— Там, на верхнем этаже, спит моя постоянная стипендия. Он меня содержит, и этот дом его. Мой отец, ты с ним не знаком?
— Он тот самый профессор?
— Тот самый.
— Он что-то у нас печатал. Правда, я не читал, — сказал я.
— Он мой источник средств к существованию. Когда занимаешься таким делом, как я, надо или родиться в богатой семье, или жениться на богатой бабенке, иного выхода нет, — сказал Пихлая.
Он наконец разжег камин, сел перед камином на пол, неожиданно лег навзничь, сделал несколько плавательных движений, потянулся, потом встал на ноги и, подойдя к столу, сел на стул. Я пил пиво из стакана, потом хлебнул водки прямо из горлышка. Водка теперь шла получше, Пихлая задремал, сидя на стуле, и бормотал во сне что-то нечленораздельное, я не мог разобрать ни слова. Было четыре часа. Я заглянул в другие комнаты и посмотрел в окно. Снял туфли и лег на диван, водка в животе мешала уснуть. Странные, давние вещи, которых я вроде бы и не мог уже помнить, возникали в памяти, и до того живо, словно я только о них всегда и думал: различные мелочи на работе и детали домашней жизни.
Когда я встал, Пихлая проснулся, но тут же задремал снова в неудобной позе, свешиваясь со стула, я попил пива из бутылки и стал трясти Пихлая, но не смог его разбудить и потащил в соседнюю комнату на кровать. Потом пошел обратно, лег на диван и накрылся покрывалом, которое взял с кровати в соседней комнате.
V
Я проснулся и посмотрел на часы. Было почти десять. Лежа на диване и не поворачивая головы, я видел картины на стенах и на мольберте, и освещенные солнечными лучами бутылки на столе, и стаканы, и их содержимое. Вспомнился вчерашний вечер, я сел, голова была тяжелой и во рту — противный вкус. Сперва хотелось закурить, но тут же вроде бы расхотелось, я походил по комнате, пошел в другую, попал в кухню, напился воды прямо из-под крана, прополоскал рот и потер зубы указательным пальцем, посмотрел из окна во двор.
Когда на верхнем этаже послышались шаги, я вернулся в мастерскую. Глянул через дверь в соседнюю комнату. Художник за ночь успел снять брюки и сорочку, остался в кальсонах и рубашке, без одеяла он озяб и спал на боку, скрючившись.
Кто-то спускался по лестнице со второго этажа. Дверь передней отворилась, и в комнату, где был я, вошел Пихлая-старший — невысокий старик в халате и шлепанцах, на голове черная вязаная шерстяная шапочка.
— Тут еще спят, — сказал он.
— Засиделись немного, — сказал я.
— А ведь мы встречались, ты ведь из типографии, Аутио, если не ошибаюсь? — сказал он.
— Да, это я.
— Сеппо, этот не может не пить, хотя ему следовало бы налечь на работу. Взялся за такой заказ, который ему нипочем не осилить, и в Придачу связался со старой девой — она одна из заказчиков. Известно, что из этого выйдет. Ничего не выйдет. Она каждый день прибегает сюда и клянчит, чтобы он на ней женился, она магистр, обещает его содержать и всякое такое, — сказал старик Пихлая.
— Ты не верь, что он тут тебе заливает, — подал голос из кровати Пихлая-сын. Мы подошли к двери взглянуть на него, он, приподнявшись, сел, но Тут же снова опустился обратно на подушку, постанывая и держась за голову обеими руками. — Дайте пива, скорее! — стонал он.
Я принес из большой комнаты бутылку пива, откупорил ее и дал художнику. Он пил полулежа, прополаскивал горло и, сделав несколько глотков, остался лежать на спине, ожидая, чтобы пиво подействовало.
— И если эта баба сегодня припрется, нельзя ее впускать, — предупредил он.
— Да она же твоя невеста, — сказал отец.
— Никакая она мне не невеста.
— Однажды она мне уже говорила, там, на крыльце, что вы, наверное, поженитесь. «Профессор, возможно, вы вскоре станете дедушкой. Как вы к этому относитесь?» — рассказывал Пихлая-старший.
— Она чокнутая, — сказал сын.
Он встал и принялся собирать свою одежду в изножье кровати, на спинке стула, на полу рядом со стулом, взял в стенном шкафу чистое белье и носки, вышел со всем этим в переднюю, и затем оттуда стало слышно, как журчала из крана вода и как он мылся.
— Разве тебе не надо идти на работу? — спросил у меня профессор.
— Я в вечерней смене.
— Кстати, у вас опять печатается одна моя книга. Как там обстоят дела с ней?
— У нас, в печатном цехе, я ее еще не видел, — ответил я.
Сын пришел уже одетый, взял со стола бутылку и выпил все, что в ней осталось, потом пошел в кухню, и было слышно, как он там готовил кофе и ставил Посуду на стол; отец жестом пригласил меня идти впереди него. Когда мы вошли в кухню, Сеппо ставил на стол хлеб и масло и нарезанный сыр, упакованный в пленку.
— Мне, пожалуй, пора уходить, — сказал я.
— Кофе сейчас будет готов, — сказал Пихлая-сын.
— Могу позавтракать и в баре, по дороге домой, — сказал я.
Они меня не отпустили и усадили за стол. Стали пить кофе, который приготовил Сеппо. Он был не в духе из-за этой бабы-магистра и портрета, который, казалось, никогда не будет готов. Отец рассказывал нам о бывшем владельце типографии, как он ходил в гости к заказчикам поговорить о работе и о ее оформлении и всегда сам, лично приносил домой заказчикам первые оттиски, свеженькие, едва только из машины, — это было в те времена, когда типография была еще небольшой и работы было немного.
Выпив кофе, я собрался уходить. Взял в передней с вешалки свое пальто и в дверях кухни пожал руку старику Пихлая. Сын сидел в конце стола, хлебал кофе, ел бутерброд и курил трубку — все одновременно. Он только помахал мне рукой на прощание.
На улице неярко и нежарко светило солнце поздней осени, с востока поднимался край темной тучи. Я доехал на автобусе до центра города и пошел в банк. Постоял в сторонке, пока у окошка, за которым сидела Анники, не стало клиентов, и затем подошел поговорить с ней: заведующему банка не нравилось, если в рабочее время я приходил ее отвлекать.
— Пойду к себе в комнатенку и маленько вздремну еще до работы. Поедем завтра утром, как договорились, — сказал я.
— Ты был где-то ночью? — спросила она.
— Пили пиво с одним однополчанином и его приятелем.
— Утром зайдешь к нам?
— Конечно. Почему бы мне не зайти?
— Матти еще у меня.
— Что он говорил обо мне?
— Да так...
— Он и завтра будет у тебя?
— Он останется на все время праздника, но он в основном отсутствует, ходит встречаться со знакомыми.
Позади меня несколько клиентов уже ждали, пока Анники освободится, и я, еще раз пообещав утром заехать за ней, прошел между колонн зала и вышел через «вертушку» на улицу.
В комнатенке на столе лежала записка: «Два раза звонили с работы. Велели быть к часу».
Взглянул на часы, было уже двенадцать. Я переоделся в чистое нижнее белье, надел брюки, сорочку, пошел на первый этаж в ванную, разделся догола, повесил одежду на крючок у двери и пустил душ, и, хотя оттуда текла лишь холодная вода, сейчас это не казалось неприятным; помывшись, я вытерся, оделся и пошел наверх. Прилег было на кровать, но ощутил озноб, встал, повернув регулятор батареи под окном, пустил больше тепла, выглянул в окно, увидел стену особняка напротив, и гараж со стоящим перед ним «фольксвагеном», и окно кухни, за которым сидел сосед, он ел, а жена его подавала на стол; дома стояли так близко один к другому, что было видно: они едят рыбный суп. Где-то лаяла собака, отрывисто и пронзительно, по голосу вроде бы шпиц.
Хозяйка квартиры, постучав в мою дверь, вошла — у нее была привычка приоткрывать дверь и лишь тогда стучать. Осторожно сделав два шага в комнату, она остановилась и спросила, видел ли я записку на столе, а когда я сказал, что видел, сообщила, что звонил Мартикайнен. Мартикайнена она одобрительно назвала хорошо воспитанным и вежливым господином, который даже ей, старухе, представился и все время говорил ей «вы».
— Я сказала, что ты ушел куда-то в город. Я не решилась сказать ему, что тебя всю ночь не было, — объяснила она.
— Хорошо.
— Этот Мартикайнен такой деликатный, ему не скажешь все как есть на самом деле, — сказала она.
Я поторопил ее с уходом, но она спросила, обратил ли я внимание, когда мне надо быть на работе. Тогда я шагнул к ней, и она отступила, пятясь к двери, и быстро пошла вниз по лестнице. Волосы у нее на затылке были собраны в пучок, края шерстяной кофты обтрепались, на ногах были серые шерстяные носки поверх коричневых хлопчатобумажных чулок, их слишком широкие наголенники съехали вниз; она вечно подсматривала, подслушивала и сплетничала и агитировала искать на молитвенных сборах лестадианцев [11] божьей милости и поддержки, пока но настал еще конец света.
Я взял с вешалки пальто, подумал: сколько раз еще буду брать его отсюда, и с каких еще вешалок придется за долгую жизнь мне брать пальто, и какие это будут пальто. Пошел вниз по лестнице на двор. Пройдя к машине, стоявшей за сараем, я постучал ногой по шинам. Они, похоже, были накачаны. Я подергал за передний и задний бамперы, проверил развал передних колес, сел в машину и включил зажигание. Дал мотору поработать несколько минут, потом выключил зажигание, запер боковую дверку и пошел пешком по улице. Хозяйка подсматривала из-за занавесок, я помахал ей рукой, и она отскочила в глубь комнаты.
Солнце теперь светило ярко, и идти было приятно. На бульваре я остановился, поглядел на край поднимающейся над деревьями темной тучи и попытался определить направление ее движения; прошло довольно много времени, прежде чем мне удалось понять, что туча двигалась прямо на меня и была гораздо выше, чем утром.
В парке тополя — деревья северных парков — уже стояли голые, опавшие листья были убраны и земля бурая. Ноябрь. Земляная дорожка у меня под ногами была сырой и мягкой. Перед краем тучи пассажирский самолет сделал огромный круг и затем свернул в глубь материка на юг. Посреди пустого, сухого фонтана сидела на бронзовом столбике бронзовая толстушка.
Я поглядывал на часы и шел так, чтобы вовремя быть на месте.
В кабинет Мартикайнена вел длинный коридор, где на дверных притолоках были лампочки световой сигнализации. Дверь кабинета была приоткрыта, и там на стульях, на подоконнике и на краю маленького столика сидели мастера. Я принес себе стул из другой комнаты и поставил его перед шкафом у двери.
Мартикайнен пришел ровно в час и уселся за письменный стол. Он положил на стол принесенные бумаги, распечатал два-три письма, прочел их, усмехнулся чему-то и бросил письма в мусорную корзину. Затем стал рассказывать о результатах переговоров, прошедших в первой половине дня. Говоря, он двигал руками к себе и от себя; по его словам, зарплаты соответствовали соглашениям, если какая-то другая фирма в стране и в состоянии платить зарплаты выше официально установленных, говорил он, то у нас сейчас нет пока такой возможности, поэтому между администрацией и уполномоченными рабочих возникли разногласия и решено передать дело на рассмотрение Союза печатников и Союза работодателей. Однако они там, в Хельсинки, вряд ли смогут, полагал Мартикайнен, разрешить внутренние неурядицы в нашей фирме.
— Как бы там ни было, теперь первое условие — нормальный темп работы во всех цехах, — сказал он.
— А что, если начнут волынить? — спросили факторы наборного цеха.
— Сразу же сообщите мне, — сказал Мартикайнен.
Ему казалось, что еще кое-кто, кроме союзов, дает указания рабочим, он сказал, что, возможно, готовится волна забастовок по всей стране, и тут уж ничего не поделаешь, придется потерпеть и понести убытки, а пока что, как бы там ни было, дни будут потеряны в переговорах и пустой болтовне.
Он снял со шкафа, стоявшего у него за спиной, поднос с бутылочками «Виши» и пустил их и стаканы по кругу. Я взял стакан и напился. Минеральная вода, хоть и теплая, оказалась столь освежающей, что возникло и желание закурить. Но вкус табачного дыма сразу же вызвал неприятные ощущения, и я вдавил сигарету в пепельницу.
— Старый директор не допустил бы такого, — сказал пожилой мастер наборного цеха.
— Весьма возможно, — сказал Мартикайнен.
Пожилой мастер стал рассказывать, как однажды в вечернюю смену пришлось по телефону вызвать старого директора, потому что рабочие сели играть в карты в раздевалке. Старый директор явился в пальто, натянутом поверх пижамы, и в резиновых сапогах, распахнул дверь раздевалки и поставил игроков в ряд вдоль стены. «Или снижу оплату за каждый час на марку, или полный расчет! Что выбираешь?» — спросил он у каждого в отдельности. Ни один не взял расчет, все охотнее лишились марки в час. А это в те времена были большие деньги.
Я слыхал об этой истории и раньше, похоже, другие тоже.
Мартикайнен еще раз объяснил, что нужно делать. Разошлись. Я пошел в столовую, взял чашку кофе и еще налил стакан воды из графина в конце стойки. У рабочих был как раз кофейный перерыв, и они сидели в зале и пили кофе; похоже, им было о чем поговорить.
Я пил кофе и раздумывал, где бы снять или купить производственное помещение. Для начала понадобилось бы немного: зал в несколько десятков квадратных метров для типографского оборудования плюс склад для материалов, где поместились бы бумага и краски, да еще небольшой склад для готовой продукции — все расположенное так, чтобы не требовалось таскать материалы на несколько этажей вверх и спускать продукцию вниз. Нужна и правильная вентиляция, чтобы бумага не отсырела, но и по пересохла — ведь от этого зависит качество печати. Лучше всего было бы самому построить такое помещение, но неоткуда взять деньги. Во что оно обойдется? Пожалуй, не мешало бы рассчитать — если все же построить, — какого объема должны быть эти сводчатые залы?
Выпив кофе, я пошел вниз, в печатный цех. Начальник утренней смены сидел в будке, уткнувшись в наряды. Машины в цехе работали на нормальной скорости, это было слышно по их гулу. Начальник утренней смены опустил наряды на стол, и я просмотрел их.
— Теперь они работают на нормальной скорости, — сказал он.
— Как видно, что-то все-таки сделано, — сказал я.
Пачка нарядов по сравнению со вчерашней была заметно меньше.
— Ну да, — сказал он.
— Хорошо бы, все это уладилось.
— Может, уладится, но, может, и не уладится. Как бы там ни было, а я намерен порыбачить, — сказал он.
— Можешь уйти хоть сейчас.
— Да уж побуду до конца смены.
— Чего тут зря вдвоем сидеть?
— Может, и впрямь?
— По-моему, да.
— Карточку прихода-ухода надо будет проштемпелевать.
— Проштемпелюй.
— Аппарат пробьет красный штемпель.
— Тогда не штемпелюй.
— Пожалуй, я все же не пойду. Сыновья тоже только в четыре вернутся с работы, мне все равно придется ждать их дома. Не имеет смысла.
— Ну, нет так нет.
Я смотрел в цех: рабочие кончали работу по мере того, как приходили люди моей смены. И машины на пересменку не останавливали. Мастер утренней смены ушел в три часа. Сипола пришел спустя минуту. Он подходил ко всем машинам и к резчикам у большой двери и говорил о чем-то с каждым печатником и помощником печатника в отдельности, иногда собирались и небольшие группы.
Я вышел в цех и сразу же услышал, что скорость машин упала наполовину. Спросил у печатников в чем дело.
— Сам знаешь, чего спрашиваешь, — сказали они.
Я вернулся в будку и позвонил Мартикайнену. Он пообещал сейчас же прийти. Я прошелся еще раз по цеху и заметил, что у всех машины работают на половинной скорости, только у Сиполы — уполномоченного рабочих — на полной. Что бы это могло значить? Я вернулся обратно в будку и занес выполненную работу в табель, а когда в другом конце цеха появился Мартикайнен, заранее открыл для него дверь будки. Он вошел и сел; сейчас он выглядел уставшим, на нем был тот же костюм, что и вчера, и ярко-зеленые носки.
— Опять такое во всей типографии, — сказал он.
— У доверенного машина работает на полной скорости, — сказал я.
— Не может быть!
— Однако это факт.
Мартикайнен поглядел в цех, затем схватил телефонную трубку и набрал внутренний номер, сообщил кому-то, что у нас доверенный работает на полной скорости и непонятно, что это значит, положил трубку и немного посидел молча.
— Примем к сведению, — сказал он затем.
На это я ничего не ответил, и он стал жаловаться, что у нас скопилось слишком много всяких управляющих, заведующих кадрами, хозяйственных распорядителей и плановиков, что люди обучают всех своих отпрысков и потом для них требуются рабочие места, а теперь они все мастаки требовать, чтобы ни в коем случае не действовали через их голову, раньше можно было позвонить прямо директору-распорядителю и спросить у него разрешения сделать то-то или то-то, и он давал разрешение или накладывал запрет.
— Один рационализатор управления целую неделю трепал мне нервы, — сказал Мартикайнен.
— Бывает, — сказал я.
Мартикайнен поднялся и, выйдя из будки, пошел через цех. Он старался не смотреть по сторонам, а печатники глядели, как он шагал мимо них к переплетчикам.
Я пошел в цех и остановился возле Сиполы; он работал вовсю и подгонял помощников, ходил вокруг машины, а я за ним по пятам.
— Вы и в самом деле собираетесь начать забастовку без согласия Союза? — спросил я.
— Ничего такого не знаю, — сказал он.
— Похоже, что эту забастовку устраиваешь ты!
— Это я-то? Я ведь работаю во всю мочь, сам видишь. А если люди что-то решили, в одиночку их не переубедишь, — сказал Сипола.
— Переубедишь, — сказал я.
— Я придерживаюсь трудового соглашения и решения Союза. Если эти отчаянные головы и планируют что-то другое, то мне об этом ничегошеньки не известно, — сказал Сипола.
— Да уж, конечно, — сказал я.
— Может, ты попробовал бы образумить их. Сказал бы им о наших общих интересах — их и фирмы. И о том, к чему ведут такие фракционные решения. Иди подними скорость машин, если они сами без тебя не могут, — посоветовал он.
Я подошел к окну. На улице начал падать снег. Он тут же таял, и земля и тротуары были мокрыми.
Поздно вечером снег уже так валил, что стал покрывать землю. С наступлением темноты падающие хлопья были видны только в свете уличных фонарей и лучах автомобильных фар да вблизи, за стеклом, в свете из окна. Машины всю смену работали на половинной скорости. Мартикайнен звонил два раза, спрашивал, как идут дела, но сам посмотреть не пришел.
Незадолго до одиннадцати я сходил в контору взглянуть на градусник; уже похолодало, и ветер гнал сухой снег по земле и наметал его во дворе у колес машин и между кустами. К утру уже везде было полно снега.
VI
Утром дорога была такой, что я решил сменить покрышки на зимние. Из-за этого задержался. Анники открыла мне дверь и, пропустив впереди себя в прихожую, велела подождать. Я увидел, что ее брат спит на полу, подстелив вместо матраца одеяло, спиной к двери. Пока Анники брала одежду из стенного шкафа в передней и из комода в комнате, брат не шелохнулся. Наконец Анники закончила сборы, надела пальто и туфли. Мы вышли на лестницу.
— Он все утро читал мне проповедь, а теперь притворился, будто спит, — сказала Анники.
— Оно и лучше.
— Я уже думала, что ты не придешь.
— Всю ночь снег валил. Пришлось сменить резину.
— Я то и дело ходила в подъезд сторожить, не едешь ли ты. Матти лежал, курил и читал мне нотации. Перечислил все грехи, какие я успела сделать в жизни, и предсказывал будущие. Он, видишь ли, уже все их знает наперед, — сказала Анники.
Вышли на улицу. Я открыл дверцы машины и положил сумку Анники между задним сиденьем и спинкой переднего. Мы проехали туннель и выехали по большому шоссе из города, через виадук. Земля была белой, море справа — свободно ото льда. На шоссе номер 4 движение сбило снег, долотцо дороги было чистым, и зимних покрышек не требовалось.
— Что они обо мне подумают? — несколько раз беспокойно спрашивала Анники, пока мы ехали.
— Они больше волнуются, чем ты.
— Вряд ли. Вот ужас-то! — Она так нервничала, что ей стало худо, и я дважды останавливал машину и ждал, пока она пройдет метров двадцать вперед и сходит в лес рядом с дорогой.
Когда я въехал во двор, все мои домашние высыпали из дома на крыльцо, и я начал знакомить их с Анники. Они здоровались с ней за руку, и я тоже пожимал им руки. Пошли в дом: мать и Анники впереди, затем отец, мы с братом заключали шествие, споря за право нести немногие вещи.
— Мать вся изнервничалась, — сказал брат.
— Неправда, — откликнулась мать.
— Ее угораздило еще ночью проснуться и красить лестницу на мансарду, — сказал брат.
— Ради меня этого вовсе не требовалось, — смутилась Анники.
— Да ее давным-давно уже следовало покрасить, только от наших мужчин разве дождешься. Тут надо делать все самой, если хочешь, чтобы что-нибудь было сделано, — сказала мать.
— Это же надо спятить с ума, чтобы начать среди ночи красить лестницу, — сказал брат.
— А что, нет, это даже хорошо: наконец-то лестница покрашена. Крашеное дерево лучше сохраняется, — сказал отец.
Они усадили нас рядом на диван в гостиной и начали спрашивать о том, о чем всегда спрашивают вначале; мать уже хлопотала, ставя кофе на стол в гостиной, она уже заранее принесла кофейные чашки, и сливочники, и сахарницу, и булочки, и пирожные, а вскоре принесла из кухни и кофейник. Отец сидел у теплой стены в кресле-качалке и чистил трубку огрызком проволоки, время от времени вытирал его обрывком газеты и бросал испачканные никотином клочки газеты в топку печи, чтобы не пахли.
— Если есть старуха, и трубка, и мотоцикл, всегда возни хватает, — насмехался брат.
— Как всегда несносен, даже при гостях, — проворчала мать, налила кофе и велела брать чашки.
Я, пожалуй, впервые за много лет внимательно рассматривал брата. Он вырос, возмужал и прибавил в весе, сидел, развалившись в кресле, перекинув ногу через подлокотник; в честь торжественного события брат был облачен в сорочку и выглаженные серые териленовые брюки, борода, отращиваемая им уже несколько лет, стала наконец достаточно длинной, и ему удалось придать ей модный фасон.
— Где работаешь? — спросил я у него.
— Когда где, — сказал он.
— Ничего он не делает, филонит всю неделю и только ждет субботы и воскресенья, чтобы пойти на танцы, — сказала мать.
— Не могу решить. То ли поступить в пограничники, то ли в тюремную охрану, — сказал брат.
— Не пори чепуху, черт возьми, — сказал я.
— А почему бы и нет?
— Это не профессия для нормального человека.
— А чем плохо быть пограничником? Я знал несколько пограничников во время войны, они были вполне порядочными, уважаемыми людьми, — сказал отец.
— Я еще вот о чем думал: а что, если пойти в море? Я ведь закончил среднюю школу, со временем мог бы стать штурманом или даже капитаном, — сказал брат.
— Нет, нет! Сперва практикантом к леснику и затем в Эвоское лесоводческое училище, как твой отец. Уж я пыталась ему это растолковать, да он матери-то не верит. Может, ты, Ильмари, хоть немного поговорил бы с ним, поучил уму-разуму, — сказала мать.
Мы пили кофе, и мать потчевала нас булочками и пирожными, объясняя, что она пекла сама и как это делается; брат поставил чашку и тарелочку с булкой на подлокотник, ел молча, и лицо его раскраснелось; отец продолжал раскачиваться в качалке и не обращал внимания на призывы матери пить кофе.
— На зарплату лесотехника мы тут всю жизнь прожили, и детей вырастили, и никогда без хлеба не оставались, хотя жизнью на широкую ногу никогда похвастаться не могли, верно я говорю, а, отец? — сказала мать.
— Так точно, — сказал отец. Он наконец-то встал с качалки, подошел к столу, взял кофе и побрел обратно — в одной руке чашка, в другой трубка.
— Мы опирались на слово божье, и вам советую строить свою семейную жизнь на том же, — сказала мать. — Да, — боязливо вставила Анники.
Я встал и пошел в другую комнату, чтобы не слушать всего, что сейчас последует, но все же слышал в раскрытую дверь. Мать первым делом пообещала помолиться за нашу с Анники жизнь, чтобы нам легче жилось, чем довелось ей самой, потом похвалила сама себя, ибо без нее не было бы и того, что есть, долг за дом как-никак выплачен и участок собственный, даже сколько-то денег в банке, но это благодаря тому, что она сама за всем присматривала: отец-то этакий растяпа, да и меньшой сын, видать, пошел в отца; Анники следует хорошенько за мной присматривать, не важно, что я сейчас работящий и порядочный, небось все-таки унаследовал кое-что от отца, хотя и кажется, что здравомыслием пошел в мать.
— Лучшего сына ты у нас получишь, тут и говорить не о чем, — сказала мать.
И я услышал, как отец сказал:
— Да будет тебе, мать.
— Но это же правда.
— Можешь проверить, — включился и брат, но это никого не рассмешило.
Я смотрел в окно. На поле кучи сахарной свеклы и ботвы были припорошены снегом, озеро у берега обледенело, и лодки лежали, перевернутые, на берегу, к середине озера была открытая вода, она казалась серой, а еще дальше, между островами, — голубой, ясной и холодной.
Мать рассказывала, как отец еще в пятидесятых годах хотел податься куда-нибудь попытать счастья, но она не пустила, не понимала, как же это — слоняться по стране с маленькими детьми! Да, в отцовском роду передавались ио наследству такие черты характера, но им ни на йоту нельзя уступать, ни в чем! Я вернулся в гостиную и сел за стол. Мать догадалась замолчать, не дожидаясь, пока я выскажусь неодобрительно.
— Если кофепитие закончено, мне бы хотелось немного показать Анники нашу деревню, — сказал я.
— Да что тут показывать городскому человеку! — Мать усмехнулась, качнулась вперед-назад на стуле, всплеснула руками и засмеялась так, что пришлось вытирать слезы.
— Ну, немножко осмотрим то, что есть, — сказал я.
— Во всей деревне нет ничего, кроме двух лавок и двух пропахших потом кабаков! — Мать продолжала смеяться.
— Сходим хотя бы на берег озера, — сказал я.
— Да и там сейчас мокро и грязно. Лучше уж сидели бы дома.
— Надо же им подышать свежим воздухом, — вступился за нас отец.
— Побудьте лучше во дворе, — сказала мать.
— Мы все-таки сделаем небольшой кружок по деревне, — сказал я.
Мать все предлагала и предлагала Анники булочки, и пирожные, и торт, украшенный ломтиками банана, и сетовала на скромность и бедность угощения, Анники заверяла ее в обратном, и они препирались так долго, что брат стал урезонивать мать, чтобы она прекратила насилие над Анники.
— Да я не насильно, но надо же попотчевать. Она ведь стесняется, чужая еще, — сказала мать.
— Ничего, Анники умеет за себя постоять, — сказал я.
— У отца была раньше привычка говорить, что маленькая брюнетка умеет постоять за себя. Но Анники-то не брюнетка, скорее блондинка, — сказала мать.
— Большая и светлая, — сказал я.
— Эти сыновья своему отцу не верят, — посмеивался отец в кресле-качалке.
— Такие женщины с возрастом толстеют. Со мной самой это случилось, когда я ждала Ильмари: вес поднялся до семидесяти пяти, да так и остался. Но когда ждала Калерво, вес даже и не поколебался. У меня был жуткий аппетит, и отец все время подбивал есть. Сам-то он расхаживал по лесам целыми днями и заказывал, чтобы я готовила блюда посытнее, а потом подбивал меня саму есть их, и я ела. Вот и стала такой толстой старухой, — сказала мать.
Ни у кого не нашлось ничего добавить к этому. Встали из-за стола. Анники попыталась помочь матери носить в кухню грязную посуду и мыть, но мать, конечно же, ей не позволила, взяла за руку, отвела обратно к дивану и усадила, нажав сверху на плечо.
— Ну, теперь мы пойдем, — объявил я.
— Да успеете еще. Деревня никуда не денется, — сказала мать.
— После сидения за рулем полезно немного пройтись, — сказал я.
— Идите, идите. Я вас не задерживаю, — сказала мать.
— Пошли с нами, — предложила Анники моему брату.
— Зачем же я буду мешать счастью молодых, — сказал брат.
— Этому не помешаешь, — сказала Анники.
Я тоже позвал брата с нами, и он отправился в комнату надеть куртку и ботинки. Одевшись, он прошел через кухню в переднюю, мать тут же принялась выговаривать ому, что надо было отпустить нас идти вдвоем, взрослый мужик, а таких вещей не понимает.
— Пошли, — сказал брат и вышел первым.
Я подал Анники пальто и сам натянул куртку, мать еще подошла сказать, чтобы мы долго не гуляли и чтобы не простудились, особенно Анники, ведь она городская и не привыкла долго быть под открытым небом, да еще в деревне.
— Но я же тепло оделась, — сказала Анники.
— Такая осенняя погода обманчива, — поделилась мать жизненным опытом.
Наконец вышли из дома во двор. Мать следила за нами из окна кухни, брат обошел вокруг моей машины, даже^. заглянул вниз, под колеса, подергал спереди и сзади за бамперы и, заглянув в кабину на приборный щиток, сказал, что амортизаторы в порядке, я сказал, что сменил амортизаторы, проехав пятьдесят тысяч километров, что почти у всех марок машин они к этому времени изнашиваются, брат стал рассказывать, что, пока он был в армии, у машины отца отказали амортизаторы и ни отец, ни мать не догадались их сменить, отец говорил, что у них обоих с матерью к старости стало так болеть в спине, что, когда охали в машине, каждая ямка на дороге вызывала у них мучения, мать опасалась за почки и сделала в больнице анализы, а врач прописал ей такие сильнодействующие лекарства, что у нее даже память отшибало, свое имя и то забывала, но брат, вернувшись из армии, сменил амортизаторы, и тогда боли в спине у них прекратились.
Мы вышли со двора на дорогу и зашагали по березовой аллее мимо киоска и дома Союза молодежи в деревню, в баре за окнами видны были людские головы, а напротив стояло новое приземистое здание кооперативного магазина, и я рассказывал Анники, что раньше на его месте был деревянный двухэтажный дом, а в нем магазин и в дальнем конце первого этажа — бар, где всегда сидело несколько деревенских спекулянтов, у которых можно было в субботу по пути на танцы купить из-под полы бутылку водки и выпить ее, смешав с лимонно-содовой в задней комнате, предназначенной для столующихся, и что в баре работала официанткой девушка по имени Крета, и все завсегдатаи бара говорили, что Крета без секрета, но я не рассказал, что после Креты работала продавщицей другая девушка, о которой я не хотел вспоминать, хотя Анники об этом и знала, и, хотя я не хотел вспоминать, мне вспомнилось расположение помещений в старом доме и мансардная комнатка, зимой натопленная до жары и выстуженная к утру, а летом там было даже ночью светло, и еще вспомнились балки недостроенной части мансарды, о которые можно было удариться в темноте, запах того чердака, запах старых, неходовых товаров.
За магазином дорога шла к берегу озера. В конце дороги был еще земляной мол, уходивший в озеро метров на сто к маленькому островку; поперек мола и на обоих его откосах лежали перевернутые вверх днищем лодки. С озера дул холодный ветер, и, чтобы согреться, приходилось тереть щеки и нос.
Мы прошли по молу на остров, поверхность острова была выровнена бульдозером, который сдвинул ивняк прямо с корнями с середины островка на берег. Теперь новые кусты росли там вкривь и вкось, я рассказывал, что раньше можно было объехать остров на лодке и что я частенько приезжал сюда ставить переметы в окружавших остров камышах, а брат принялся рассказывать, что после того, как был принят закон о водоустройстве электрической компании, пришлось построить мол: ведь на острове были дачи, а в периоды, когда электростанция забирала воду, вокруг так мелело, что приходилось оставлять лодки на острове и брести по мели на «большую землю», и потом, когда вода опять поднималась, без лодок нельзя было попасть на дачи. По этому поводу волость подняла такой шум, что электрокомпания сочла разумным соорудить мол, и еще брат рассказывал об отцовской даче на острове, которую отец успел уже продать, и о том, что, когда вода стояла низко, приходилось бежать голышом из бани метров сто пятьдесят по лужам, пока добежишь до берега.
— До чего же было там здорово, соседи понастроили саун. Островок-то был весь распродан участками по пятьдесят метров в поперечнике, и по субботам, вечером, когда все выбегали из своих саун, чтобы окунуться, было на что посмотреть. Два лета мы таскали воду в баню за сто пятьдесят метров, а потом я сказал, что больше на эту дачу не поеду. Ну, следующим летом отец ее и продал. А теперь вода опять два лета высоко стояла, — сказал брат.
Он принялся кидать камушки на прибрежный лед. Лед был таким тоненьким, что камушки делали в нем ямки, но все же не проваливались, и ямочка затоплялась водой, но не сразу. Мы все с азартом покидали камушки и затем пошли обратно по молу на «материк».
В конце мола брат кинул камень в стену стоящего на краю поля серого сарая, так что сарай вздрогнул от удара и загудел. Из сарая выскочили два пацана и пустились наутек по склону к дороге, брат помчался за ними, один из мальчишек упал, брат схватил его и притащил за шиворот вниз, мальчишка кричал и пытался вырваться, брат держал его от себя подальше, насколько хватало вытянутой руки.
— Вы чем там занимались? — спросил брат.
— А тебе какое дело! — орал мальчишка. Он был всерьез испуган и разревелся громко и противно.
— В штаны напустил со страху! — брат засмеялся.
Ширинка джинсов мальчишки намокла, и жидкость текла по штанине в сапог. Брат отпустил его, и мальчишка ринулся наискосок по откосу к домам. Посреди поля он остановился и принялся выкрикивать оскорбления. Брат сделал несколько шагов в его сторону, и мальчишка снова бросился наутек, пробежал метров двадцать — тридцать, прежде чем решился остановиться и посмотреть, преследуют ли его, и, убедившись, что погони нет, остался стоять посреди поля.
— Зря напугал, — сказал брат несколько смущенно.
— Бедняжка, — пожалела Анники.
Мальчишка что-то кричал нам, но его слов было не разобрать. Затем мальчишка стал кидать в нас камнями, которые подбирал с поля, но добросить до нас не смог, огорчившись, перестал и побежал в сторону деревенских домов. Мы поднялись по откосу, теперь ветер дул в спицу и холод ощущался даже сквозь толстую куртку. Между домами ветра не было. Перед магазином и баром собрались люди, и брат поговорил с некоторыми; моих знакомых среди них не было.
— Ну как, роскошный город? — спросила дома мать.
— У вас тут очень симпатично, — ответила Анники. — Тут нет ничего симпатичного, — сказала мать.
— А по-моему, все-таки есть, — стояла на своем Анники.
— Ну что такое эта ветхая деревенька по сравнению с городом? Ничто! Однако мы здесь навсегда остались. Известное дело — если не уедешь вовремя, никогда уже по уедешь. Кто захочет взять на работу лесотехника, которому за полвека перевалило? Никто. И сколько раз я говорила отцу в пятидесятые годы, мол, поедем отсюда, оставим эту деревню, уж я смогу позаботиться о сыновьях, пусть он лишь найдет себе где-нибудь место получше, но он так никуда и не поехал. Я приготовлю еду, а вы идите в комнату, составьте отцу компанию.
Отец, сидя в кресле-качалке, стал рассказывать:
— В войну я служил в ремонтной мастерской танковых частей Лагуса[12] в Кархумяки командиром отделения, младшим сержантом. С харчами почти все время было неважно. Как-то раз наши ребята решили пойти ночью и заколоть свинью в армейском свинарнике. Это было в начале весны. Они сказали, что, если кто-нибудь раньше колол свиней, пусть поможет. Один солдат, Пийкки, был у них заводилой. Среди них не нашлось никого, кто бы раньше колол свиней, все они были горожане — ремонтники и монтажники. Я с ними не пошел, хотя раньше, дома, много раз колол свиней, я считал, что эта их вылазка добром не кончится. Они отправились и вскоре примчались обратно: «Ну, Аутио, давай быстро на помощь, а то черт знает что случится!» Я сказал им: а кто предостерегал вас, чтобы не ходили воровать? Но ясно было: они попали в беду, и я решил все-таки сходить туда, в свинарник, посмотреть. В Кархумяки был большой армейский свинарник, не меньше чем на тысячу свиней. Парни-то ничего лучше не придумали, как отрубить свинье голову топором, все вокруг было так залито и забрызгано кровью, словно там прикончили целую роту, жуткая картина, и парни говорили, что свинья вопила, как сирена, когда они всем скопом держали ее, а один старался отрубить топором голову. Я велел им принести армейский жестяной обозный ящик и скипидару. Мы набрызгали скипидаром повсюду, а свиную тушу и голову положили в ящик и задали деру. Там, возле Кархумяки, есть посреди речки остров, на нем в ивняке мы и спрятали тот ящик. Когда хотелось есть, мы отправлялись на остров за свининой. Ее хватило надолго. Жутко было смотреть, как жарился не очищенный от щетины кусок окорока, а волосы свисали за край сковородки. Ребята сбривали их безопасными бритвами. Уже на следующий день после вылазки в свинарник военная полиция с собаками пыталась найти, куда девалась свинья. Скипидар отбил у собак нюх, и они направились прямо туда, где жила охрана свинарника. Одного из охранников арестовали — того, кто первым доложил об исчезновении свиньи, он был такой простоватый мужичонка. Ну, они и заподозрили его, когда он доложил, что одна из свиней сбежала: ведь повсюду было полно крови. Уж столько-то они понимали, что она не могла сбежать. Тушу они не нашли, хотя и допрашивали охранника три дня, да он ничего и не знал. Его отправили на фронт. Мы ели свинью так долго, что мясо стало немного пованивать. Тогда Пийкки взял отрубленную свиную голову, сунул ее в ранец и отправился в город, где размещались женщины нашей ремонтной мастерской. Женщины сочли, что она еще вполне годится, хотя уже немного посинела, и он вернулся только утром.
Я смотрел на отца, как он сидел в кресле-качалке, брючины заправлены в серые шерстяные носки; мать запрещала ему рассказывать военные истории, которых за тридцать лет дома и без того наслушались, но брат подначивал отца продолжать, брат стоял у окна, посматривал нее время между гардин на дорогу и слушал вполуха.
— Однажды зимой в горючем для танков было так много спирта, что ребята отделяли его от бензина, чтобы пить. Они наливали полбутылки горючего, а сверху воду. Если эту бутылку трясти какое-то время, растворившийся в воде спирт осаждался на дно, затем сверху был какой-то слой потемнее, а еще выше — бензин. Весь нижний слой можно отсосать, если делать это осторожно. Это были чистая вода и чистый спирт. Но все же бензином попахивало. Парни всю ту зиму ходили по Кархумяки поддатые и рыгали бензином. Один, по фамилии Линд, каждый вечер ставил на подоконник стакан такой водки, чтобы утром, как проснется, первым делом выпить. Он только тогда прекратил это делать, когда заметил, что зрение слабеет! — Отец рассказывал и посмеивался.
Мать угрожала оставить его голодным, если военные рассказы немедленно не прекратятся, брат подначивал, но отец больше не решился. Он пошел в кухню, и было слышно, как он выколачивал там трубку в топку, а мать бранилась, что от плиты вечно воняет табаком. Отец вернулся обратно, и мать накрыла на стол в гостиной.
К вечеру брат взялся топить баню. Он то ходил подбрасывать дрова в каменку, то в водонагрев, то смотреть, по пора ли подбрасывать, каждый раз, когда он возвращался в комнату, от него пахло водкой, и наконец он был уже так хорош, что за ужином мать стала читать ему проповедь. Однако же баню брат протопил и пошел париться имеете с отцом и со мной, но лишь наскоро помылся, и, когда мы с отцом вернулись в комнату, он уже был в деревне на танцах.
— Может, Анники тоже хотела бы пойти на танцы, молоденькая ведь, — сказала мать.
Мы пили послебанный кофе. Мать звала Анники с собой в сауну, но Анники отказалась: она успела вчера сходить в парикмахерскую, и теперь ей было жаль прическу, которая, известно же, стоит дорого. Перед тем как уйти в сауну, мать, уже в халате, остановилась у раскрытой двери кухни и попыталась еще в последний раз соблазнить ее:
— Да не испортится она, ведь такая, как я, старуха сильно не парится, другое дело, если компания не подходит, — сказала мать.
Анники как могла объясняла, что вопрос вовсе не в компании, а именно в прическе.
Вечером мать застелила нам постели в нижнем этаже. Мы смотрели ночную программу телевидения, которую каждые пятнадцать — двадцать минут прерывали рекламы; пока шла программа, мы сидели молча, а во время показа реклам переговаривались и смеялись над ними. Программа кончилась в полночь. Отец к тому времени уже ушел спать. Перед тем как тоже уйти наверх, мать стала объяснять, насколько они нам доверяют, оставляя обоих спать на нижнем этаже, хотя, естественно, в разных комнатах, и как она надеется, что мы это доверие не используем во зло. Я легонечко повернул ее к лестнице и подтолкнул наверх.
Посмотрел из окна на деревню — уличные фонари освещали стволы берез вдоль дороги и стены домов.
Заснул сразу же, как только шаги на верхнем этаже затихли.
Я проснулся от того, что брат сел на край моей постели и стал трясти меня за плечо. Он сидел, не сняв зимней куртки и меховой шапки, не включив свет, и просил меня не шуметь. Я поднялся и поглядел на свои часы, лежавшие на маленьком столике. Было три часа ночи.
Когда я пошел к двери, чтобы включить свет, мне показалось, что водочный перегар заполнил всю комнату. На свету брат заморгал, как филин, один глаз у него был красным и черно-желтым и все больше оплывал, на полах куртки и на груди рубашки запеклась кровь, и, когда он повернул голову, я увидел, что и в ноздрях у него запеклась кровь.
— Состоялись небольшие матчи по боксу, — попытался он пошутить.
— Иди все-таки умойся, — посоветовал я.
Он поднялся и пошел было, но, сделав несколько шагов, упал, опрокинув торшер, а с комода посыпались фото и безделушки; он лежал ничком на полу, я помог ему подняться и добраться до ванной. Рыхлый и мясистый парень, он казался особенно тяжелым оттого, что я тащил его, как куль, и мне пришлось повозиться с ним, прежде чем мы оказались в ванной. Там он умылся теплой водой, я снял с него куртку, с помощью мыла и щетки для рук смыл с куртки кровь и замыл под краном грудь рубашки.
Куртку повесил сохнуть в ванной, на радиаторе. Умывшись, брат смотрел на свою физиономию в зеркале и, проклиная целый список врагов, плакал и оттягивал веко вниз. Глаз уже опух и посинел от скулы до брови.
Один за другим мы пошли обратно в комнату. Брат снял пиджак и рубашку, нашел на ней следы крови, отнес рубашку в ванную и, вернувшись в комнату, сел на стул возле кровати. Я лег в постель и натянул одеяло.
— И трупы были? — спросил я.
— Нет, если только я не умру, — ответил он.
— Похоже, что ты все еще жив.
— Не уверен — надолго ли.
— Отвезти тебя в больницу?
— Нет. Я убью этих подонков! — Он громко заплакал.
— Нет, не убьешь, — сказал я.
— Хорошо бы началась война, чтобы можно было стрелять в них, — мечтательно произнес он.
Я встал и, взяв из кармана пальто в передней сигареты, дал ему и закурил сам. Брат сыпал пепел на штаны и растирал его ногой по полу. Я пошел в кухню за пепельницей, пока нашаривал выключатель, ударился об угол стола и край плиты, затем нашел пепельницу, принес ее в комнату, поставил перед ним на маленький столик и велел стряхивать пепел туда.
— Набрасываются на человека и бьют без малейшей причины. О чем с ними говорить, если они уже набросились, бьют по голове и пинают ногами, — сказал брат.
Он начал рыгать, но сумел подавить приступ рвоты, побежал в уборную, и было слышно, как он блевал там. Обратно в комнату брат вернулся бледный и с мокрыми волосами — умылся в ванной, затем снова взял сигарету, сидел курил и говорил совершенно спокойно, что охотно пошел бы и записался в пограничники, попросил бы послать его в Куусамо или в Лапландию и не показывался бы на люди лет десять, он говорил, что пограничники рыбачат в пограничной зоне, куда остальным людям въезд запрещен, и, лежа в маскировочных костюмах, следят за теми, кто приходит на территорию Финляндии по ягоды и на рыбную ловлю, но сторожевые дозоры никто никогда не видит, если сами они этого не хотят. Я попытался объяснить ему, что на самом деле все не так, как он себе представляет, а он принялся опять за свое: как пограничники зимой на лыжах, а летом пешком ходят вдоль всей границы по определенным маршрутам, все вооруженные боевыми винтовками, лучшим в мире оружием для охоты, которое продают по всему свету вплоть до Америки, винтовка легкая, как килограммовый пакет масла, и удобная. Отбывая воинскую повинность, он из такой винтовки на расстоянии в сто пятьдесят метров выбивал девяносто восемь очков.
Пограничники ходят по двое, и их дозор длится всегда несколько дней. У них есть хижины, где они ночуют, но иногда бывает ночлег и под открытым небом, у костра. У них армейские спальные пуховые мешки, и походные подушки, и нейлоновые покрывала — все казенное. Я однажды видел в Иммола. — Все это он сказал еще спокойно, но вдруг опять завопил: — Сволочи! Я их всех положу из карабина, каждого, увидят, на кого нападали. Я буду ходить е финкой в кармане и бить раньше, чем они вздумают начать!
— Может, поспим? — предложил я.
— Не спится.
— А мне спать хочется.
— Ты женишься на Анники? — спросил он.
— Еще не знаю, — сказал я.
— Она уже беременна?
— По-моему, нет.
Он легонько нажал ребром ладони на опухший глаз и скривился от боли, достал из кармана пиджака зеркальце, рассмотрел глаз прямо, спереди и сбоку, затем встал, ничего не говоря, и пошел на верхний этаж — под футболкой в крупную сетку тряслось мясистое тело.
Целое воскресенье мать без устали выговаривала ему и жаловалась нам, что брат невыносим. Отец время от времени принимался рассказывать военные истории, но теперь мать категорически не желала их слушать. Когда мать готовила в кухне, отец тихонько пересаживался из качалки к нам поближе и рассказывал вполголоса так быстро, что порой трудно было разобрать слова.
— Во время отступления я однажды зашел в палатку командира роты по делу, а туда как раз позвонил командир батальона и жутко ругался. Командир роты долго слушал его, покашливая и краснея, но затем привстал, сунул трубку себе под зад и дал такой залп, пусть уж Анники мне простит, что вся палатка вздрогнула, а затем кинул трубку на рычажки.
Отец сам рассмеялся, попытался подавить смех, изо рта вырвалось какое-то странное шипение, он пошел к своей качалке и, сдерживая смех, прыскал со слезами на глазах, при этом резко откинулся на качалке, испугался, что она опрокинется, и, оборвав смех, наклонился вперед, чтобы вернуть качалку в положение равновесия.
Я подумал было, не пойти ли в деревню поискать старых знакомых, но так и не тронулся с места. Брат молчал, словно воды в рот набрал, у него было сильное похмелье, он пытался врачевать свой пестро-синий оплывший глаз. Анники была в растерянности, не знала, как себя вести.
Во второй половине дня, отобедав, мы быстро попрощались и поехали обратно в город. В машине я попытался объяснить Анники про своих домашних, она выглядела радостной, потому что все уже было позади и потому что ей удалось достойно представиться, и, когда она, как я отчетливо чувствовал, искренне сказала, что они ей понравились, я прекратил объяснения. Дорога была сухой, и ехать было хорошо, и мы прекрасно добрались в город еще засветло.
VII
Я расстался с Анники на улице перед домом, пообещал заехать за нею после того, как заскочу к себе на квартиру переодеться.
У себя в комнатенке я переоделся и просмотрел газеты. Прилег на постель, курил и глядел на стены и в потолок. Думал о брате и обдумывал детали плана основания собственной типографии.
Вспомнилось вычитанное где-то, что на глаза хорошо действует, если найти на стене прямоугольные фигуры и скользить взглядом по их сторонам и диагоналям. Неужели это могло действовать на зрение так же хорошо, как если есть много масла, что вроде бы также полезно для глаз? Но ведь то же масло вызывает болезни кровеносных сосудов и преждевременную смерть от разрыва сердца. А тогда хорошее зрение уже ни к чему. Следует ли пить кофе со сливками или черный кофе полезнее для здоровья? Хотя люди уже слетали на Луну, на Земле было еще достаточно неясного.
В дверь постучали, и я сел на край кровати. Квартирная хозяйка приотворила дверь настолько, что смогла просунуть голову в комнату, — у нее была воскресная прическа и елейное выражение лица, державшееся по инерции после молитвенной сходки; набравшись смелости, она проскользнула в комнату, но оставила дверь открытой, чтобы не возникло никаких сплетен: она женщина одинокая, сдает квартиру холостяку, следовало помнить о муже-покойнике и всех братьях и сестрах по вере.
— Звонил некто Пихлая и просил прийти к ним, — сказала она.
— Сейчас? — спросил я.
— Это было в обед, так что вряд ли они еще ждут.
— Голос молодой или старый?
— Скорее моложавый.
— Больше он ничего не сказал?
— Сказал, что какой-то разговор не закончили.
— Можно бы и сходить. — Я колебался.
— Да стоит ли, они, наверное, уже разошлись.
— Полагаете?
— Похоже, он был пьян, — добавила она.
— А может, нет?
— Пьян, пьян, — сказала она уверенно.
— Тогда, пожалуй, не стоит туда идти.
— Вот и я так думаю, — сказала она и, повеселев, пошла вниз. Было слышно, как там она заговорила с одной из сестер по вере.
Они пропели слабым старушечьим фальцетом псалом и вскоре уже забренчали кофейными чашками, ставя их на стол.
Я быстро взял свою одежду и ушел, чтобы они не успели пригласить меня пить с ними за компанию кофе. Подобных совместных сидений за те два года, что я успел прожить тут, было уже предостаточно, и рассказов о достоинствах покойного мужа тоже, и разговоров о прощении и грехах, и приглашений на молитвенные сборы лестадианцев. Со двора я увидел, как они подглядывают из-за оконных занавесок. На верхнем этаже в другом конце дома хромая старая дева вытряхивала в окно белую с красным орнаментом скатерть, но, заметив, что я вышел во двор, она поспешила закрыть окно.
Снег растаял, и проезжающие машины обрызгивали грязью живые изгороди и стены домов, стоящих у дороги. Я пошел иа автобусную остановку, уличные фонари зажглись и, прежде чем засветиться ярко, несколько минут давали тусклое оранжево-голубое излучение.
На автобусной остановке мне пришлось долго ждать s одиночестве, я курил и посматривал на серое беззвездное небо. Ветер нес от фабрик острый запах химикалиев, где-то выпускали пар, чтобы понизить давление в котлах, он выходил с жалобным воем. Это был горестный звук, такой протяжный, что я принялся вспоминать, каким сигналом предупреждают об опасности заражения хлором, инструкции об этом имелись во всех домах и на предприятиях. При опасности появления хлора следовало что-то делать, идти куда-то повыше, что ли?
Думал и о том, сколько я, в конце концов, знаю в городе людей, которые заказывают печатные работы, и о том, стали бы эти люди давать мне заказы, будь у меня своя типография. Это зависело бы от цен, и от качества, и от общения с ними, от принадлежности к одним клубам: «Ротари», «Лион» или к Объединению офицеров резерва. Этим надо бы заняться сразу же или присмотреть себе такого компаньона, который уже вхож туда.
Пришел автобус, набитый людьми, ехавшими в город, чтобы провести воскресный вечер: пришлось трястись на задней площадке и через головы пассажиров передавать деньги нервничающей кондукторше, подвыпившие мужчины пытались развлекать ее длинными рассказами, которые начинались с середины и тут же кончались.
Анники открыла дверь. Ее брат сидел в кресле, читая стопку каких-то написанных от руки листков, он поздоровался, не поднимая глаз от бумаги.
— И никаких ссор, — первым делом сказала Анники.
— Нет, нет, — успокоил ее брат.
— Мне звонил один знакомый, просил зайти. Это художник, всамделишный. Пойдем сходим, — предложил я.
— Что еще за художник? — спросила Анники.
— Пихлая, Сеппо Пихлая.
— Никакой он не художник, просто пьяница, — вмешался брат Анники.
— У него есть настоящие картины. Сейчас как раз пишет один портрет, — утверждал я.
— Пьяница он, — настаивал брат Анники.
— И это возможно.
— У нас кто угодно может называть себя художником, даже такой буржуазный отпрыск. Отец-то у него профессор, а сам он ни на что больше не способен, так заделался художником. В шестидесятые годы он пытался учиться в университете, и бог знает в каких еще институтах, но ничего не смог окончить. Известное дело, отец его содержал, да и теперь еще содержит. Он нашлепает красок на холст и дает этому какое-то название. Даже нормальной рамы не может сделать для своих картин, а творческую помощь выпрашивает, как все остальные. Вот так-то. И за чей счет все они существуют? За счет рабочего класса, — подытожил брат Анники.
— Ну, не знаю, — сказал я.
— А я знаю. И уж туда Анники не пойдет. Тебе-то я ничего не скажу, ты можешь идти куда хочешь. Я пойду к восьми на собрание, а Анники останется здесь.
— Слушай, да ты сумасшедший, — сказала Анники.
— Может быть, но ты останешься здесь и будешь здесь, пока я не вернусь.
— Это мы еще посмотрим, — сказала Анники.
Я так и остался стоять в передней у открытой двери, ведущей в комнату. Анники препиралась с братом. Они уже стали припоминать друг другу давние случаи.
— Ну, мне пора, — сказал я.
— Яс тобой, — откликнулась Анники.
— Ты не пойдешь, — сказал брат.
— Кто меня удержит?
— Если я раз сказал, этого должно быть достаточно, — повысил голос брат Анники.
— Нет, не достаточно, — сказала Анники, прошла мимо меня из комнаты в переднюю и сняла с вешалки пальто.
— Черт знает что! — закричал брат Анники и бросил бумаги на стол. Они разлетелись по столу, и на пол, и на диван, и на подоконник за диваном. Матти встал из-за стола и принялся собирать их, бегал по комнате, нагибался, пыхтел — толстяк. Собрав бумаги в пачку, он сел на стул и принялся сортировать их.
— Ненумерованные странички, как я теперь к восьми успею разложить их по порядку, — причитал он.
Анники уже наводила красоту перед зеркалом в уборной, брат ее сидел молча в комнате, разбираясь в бумагах.
Когда мы уходили, он не сказал ни слова.
Пошли через парк. Там протекал ручей, и по нему от моста до пруда тянулся строй уток. Утки гребли против течения изо всех сил, но ничуть не продвигались вперед. Время от времени они поворачивали и плыли по течению, проплывали под мостом, ныряли и за что-то держались на дне долго-долго, даже не верилось, что они опять вынырнут, но они все же выныривали и плыли к берегу — походить. Так они делали круглый год, я часто проходил мимо.
Перейдя мост, я кинул им окурок, но они даже внимания не обратили.
— Если там кончили праздновать, мы вернемся домой, — сказал я.
— Я боюсь туда идти.
— Чего там бояться?
— А он и правда настоящий художник?
— Не знаю. Как бы там ни было, что-то он пишет.
— Что он обо мне думает? — спросила Анники.
— Да ничего он о тебе еще не думает. Он даже не знает, что ты придешь.
— Ну а потом?
— Потом видно будет.
— Жутко долго туда идти.
— На обратном пути возьмем такси.
— Это же так дорого.
— А пока давай шагай, — сказал я.
По железному мосту все время шли люди и ехали машины. Вода в реке казалась черной и текла к электростанции, то и дело в реке возникали водовороты, они возникали без каких-либо видимых причин и напоминали мне об одной далекой осени: мы с матерью вдвоем в деревенском доме, за домом река, и ниже водопада водовороты, которые двигались через чернеющий плес, а зимой лед и но льду воздушные пузыри, и я проковыривал лед финкой, и, когда я пробивал дырку, они пропадали, их было так много, что невозможно было придумать всем имена. Во всей деревне других детей не было. Что за дом это был? И где был отец той зимой? Я не слышал, чтобы тогда кто-нибудь говорил об этом, и дома об этом никогда не вспоминали, а в моей памяти сохранилась и та зима, и то особенное чувство в животе и в солнечном сплетении, которое возникало в ту зиму и которое возникало еще и теперь, когда я вспоминал о той зиме. Могло ли быть, что отец ушел и бросил семью? Но почему тогда он вернулся? Следовало когда-нибудь спросить об этом и еще о многом другом, о чем я толком не знал, лишь сохранил неясные воспоминания. За рекой сносили деревянные дома и на их месте строили каменные казармы. От старых домов шел знакомый запах печного отопления, и пахло сараями и обжитыми дворами — таких запахов не было в остальной части города. За железной дорогой выстроенные после войны особняки были все одинаковые и стояли на участках одинакового размера.
— Ты точно знаешь, куда идти? — спросила Анники.
— Пожалуй, да.
— Когда ты там был?
— Позавчера вечером.
— Ты об этом ничего мне не рассказывал.
— А надо было?
— Не обязательно, но мог бы. Что за компания у вас там была?
— Рассказывать тебе обо всем не хватит времени. Да там никого и не было, кроме меня и этого Пихлая. Правда, был еще его отец, но только утром.
— Ну ладно, — сказала Анники слегка обиженно.
Я узнал дом, когда мы подошли к нему. Свет горел на верхнем этаже и внизу во всех комнатах, и во дворе горел фонарь, и в раскрытой двери сарая виден был свет. Мы вошли во двор и поднялись на крыльцо. Я нажал на кнопку и услышал, как в доме задребезжал звонок. Художник сразу же подошел к двери, он был в блузе и с бутылкой пива в руке.
— Ты звал, вот мы и пришли, — сказал я.
— Заходите, — пригласил он, отступил в сторону и пропустил нас впереди себя.
Я вел Анники за руку сквозь холодные сени дальше, в ту прихожую, где была вешалка.
— Это Анники, — представил я.
— Приятно познакомиться, — сказал Пихлая, поцеловал ей руку в перчатке, а потом и ладонь уже без перчатки. Анники улыбнулась, и я повесил пальто на вешалку в прихожей.
— Веселье кончилось, и народ разошелся, но это ничего, — сказал Пихлая.
— Тогда, пожалуй, нам не следует вам мешать, — забеспокоилась Анники.
— Ничуть вы не помешаете.
— А ты уверен? — спросил я.
— Ну, мне ничто сейчас не мешает, и меньше всего на свете — красивые женщины, — сказал Пихлая.
Он взял Анники под руку, повел в большую комнату, освободил на диване место и посадил ее туда. Повсюду были пустые стаканы, и бутылки, и грязная посуда. Я подошел посмотреть на картину, стоявшую на мольберте; работа, похоже, ничуть не продвинулась: старик по-прежнему глядел оттуда с отсутствующим видом, я отошел и сел рядом с Анники на диван.
— Я жду еще одну фотографию, — сказал Пихлая и махнул рукой в сторону картины, — из книги «Гражданская война 1918 года в иллюстрациях», там должна быть фотография старика, сделанная после взятия Оулу. Эта женщина обещала достать мне ту книгу, посмотрим, достанет ли. Вчера она явилась и спрятала всю выпивку, какую нашла в доме. Унести не осмелилась, поскольку я угрожал заявить в полицию. Не хватило у бабы характера. Произнесла целую речь о миссии художника и долге, это она умеет, — магистр! — но я сказал, мол, принеси сперва книгу «Гражданская война 1918 года в иллюстрациях», а до тех пор, пока не принесешь книгу, работа будет стоять. Герои финской белой армии с повязками на рукавах и ружьями на изготовку, сурово смотрящие в упор на фотографа. Такие они там все. Я, когда служил в армии, тоже раз сидел в карцере. Выпьете чего-нибудь?
— Стоит ли теперь начинать? — сомневался я.
— Начинать всегда стоит, осторожнее надо кончать, — сказал художник.
— Завтра рабочий день. А у меня еще и утренняя смена, — сказал я.
— У всех завтра рабочая смена, даже у меня будет, если я получу книгу «Гражданская война 1918 года в иллюстрациях». Там есть фото взятия Оулу, в тех военных действиях старик тоже участвовал. Это самая трудная работа в моей жизни. К счастью, эта баба помнила, что в книге «Гражданская война 1918 года в иллюстрациях» у старика на картинке была белая ушанка и винтовка за плечами. Или только у Маннергейма была белая ушанка? — размышлял Пихлая и стал пить прямо из горлышка, выпив, поставил пустую бутылку на пол рядом с диваном.
— Вы один тут живете? — спросила Анники.
— Ой, не надо на «вы», девочка-золотце, я слишком молод для этого, — сказал Пихлая.
— Не буду, — пообещала Анники.
— Меня зовут Сеппо, — представился Пихлая.
Старик Пихлая в сером костюме, белой сорочке, при галстуке и в жилете вошел в комнату так тихо, что мы заметили его только тогда, когда он оказался среди нас.
— А тут гульба все продолжается, — сказал он.
— Не просто гульба, а ждем книгу «Гражданская война 1918 года в иллюстрациях», чтобы можно было сделать вклад в историю финской живописи, — сказал сын.
— Это моя невеста, Анники, — представил я.
Старик Пихлая поздоровался с нею за руку и назвал себя.
— Всю ночь и все воскресенье такой шум-гром, что старому человеку нет благословенного покоя, и по всему дому беспорядок. Кто все это тут уберет и когда? — сказал старик Пихлая.
— Я могу убрать, — предложила Анники.
— Это по-мужски сказано, убирать — женское дело! — согласился Пихлая-сын.
Анники поднялась и стала собирать со столов пустые бутылки и грязную посуду, чтобы унести в кухню.
— Это несколько не совсем... — попытался возразить старик Пихлая.
— Ничего, ничего, — сказала Анники с облегчением, потому что смогла найти для себя занятие. Она отнесла посуду в кухню, столько, сколько могла взять за раз, и вернулась за новой порцией; отец художника спрашивал у сына, что за компанию выпивох он опять приводил сюда, но оказалось, Сеппо их даже толком не знал: он познакомился с ними лишь накануне где-то в центре города, в кабаке, когда его уже закрывали, тогда отец принялся отчитывать его за легкомыслие, но сын, не отвечая, ушел на кухню давать Анники советы. Было слышно, как они пустили воду из крана, и сын говорил Анники о моющих средствах и показывал шкафчик для сушки посуды и шкафчик под мойкой, где и находились моющие средства. Потом сын вернулся в комнату и помог унести оставшуюся посуду, старик Пихлая сделал еще одну попытку удержать Анники, но вскоре отказался от этой затеи, сел на стул у окна и принялся смотреть наружу. Он рассказывал, что для облаков имеется такая же классификация, как и для растений, и в ней облака разделены по родам, видам и подвидам, классификация сделана когда-то в девятнадцатом веке, но она никогда не попадалась ему в руки, хотя он искал ее уже несколько лет. Его сын пришел из кухни и поглядел поверх его плеча на облака, сказал что-то насчет классификации и затем сел на диван; из кухни доносился стук посуды и журчание воды. Я курил и бродил взглядом по комнате: уж одну-то работу в год напишет и старик Пихлая, и ему нужна будет типография, если с ним договориться, это уже дало бы несколько тысяч, и, может быть, удалось бы получить еще что-нибудь в университете: годовые отчеты и учебные пособия.
Старик Пихлая говорил о своих исследованиях в университете и о химии — он читал свои лекции по химии лет двадцать, а то и больше, и по его словам выходило, будто в этой науке что-то не так.
— Выпьем за это, — сказал художник, сунул мне бутылку пива в руку, а свою поднес ко рту и пил из горлышка, я содрал открывалкой пробку и хлебнул глоток теплого пива.
— В развитии человечества алкоголь тоже когда-то играл важную роль, но этот период давно уже позади, и теперь от алкоголя следовало бы отказаться, его миссия завершена, он больше не нужен, — сказал старик.
Мы пили пиво, Анники пришла из кухни и села рядом со мной, живописец и ей предложил пива, но она не захотела.
— Преогромное спасибо барышне, — сказал старик Пихлая.
— Не стоит благодарности, — ответила Анники.
— Если бы Сеппо женился, наше домашнее хозяйство наладилось бы. По крайней мере мне, старику, не пришлось бы вечно заниматься уборкой.
— И на ком это я, по-твоему, могу жениться? — спросил сын.
— Ну, на той барышне, которая вечно тут вертится.
— У нас исключительно деловые отношения, — сказал сын.
Он спросил, не хочет ли Анники ликера, где-то в кухонном шкафу должна быть еще не допитая бутылка, и пошел в кухню искать, он там стучал-бренчал, напевал про себя и наконец вернулся, держа в одной руке ликерную бутылку и рюмку в другой, налил Анники, не обращая внимания на ее протесты, и протянул ей рюмку через стол, пролил ликер и стал, сопя, вытирать столешницу синим носовым платком.
— Ничего не понимаю в химии, — сказал я.
— Понять совсем нетрудно, если правильно обучают, — сказал профессор.
— И я больше не помню ничего, кроме того, что вода — аш-два-о, — сказал его сын.
— Вполне тебе верю, — сказал отец.
— Хотя бы в объеме школьной программы разбираться, — сказал я.
Старый Пихлая считал, что все зависит от способности мыслить, — надо глубоко вникать в каждое дело, а не просто принимать на веру, в политике все подается в виде свершившихся событий, слов и пустых красивых фраз, то же и в науке, которую всевозможные популяризаторы объясняют сходными догмами.
— Церковные догмы — единственные, в которые никто больше не верит. Само собой, в них и не следует верить, — сказал старый Пихлая.
— Мы их не понимаем, — сказал сын.
— Ничего и не потеряли.
— Люди пришли сюда повеселиться, а ты сразу начинаешь долдонить всякую хреновину, — упрекнул старика сын.
— Нет, нет, говорите, говорите, — попросил я.
— Да чего там, — отмахнулся отец.
— Ты на шутку-то не обижайся, — сказал сын.
— Я и не обижаюсь, просто неохота ничего тебе рассказывать. Это все впустую, — сказал отец.
— Ну, девушка, расскажи ты что-нибудь, — попросил художник Анники.
— Я ничего не знаю.
— Хоть что-нибудь же ты должна знать.
— Во всяком случае, не о таких вещах.
— Слушай, девушка, у тебя такое лицо, что, если меня когда-нибудь попросят написать картину в алтарь Хаукипутааской церкви, я бы попросил тебя позировать для Марии Магдалины. Пришла бы ты позировать?
— Не пришла бы, — сказала Анники. Она осторожно попробовала ликер, художник откупорил одну бутылку пива себе и другую мне.
— Если я явлюсь за тобой к тебе домой, обязательно придешь позировать. Вообще, не для алтарной картины. Напишем картину, на которой будут девушка и арлекин в красном костюме. Арлекину я напишу свое лицо, а ты будешь натурщицей для девушки. Непременно получится удачно, это верняк. На осенней выставке Общества художников, слышь, Саскии будут скакать на задних ногах вверх и вниз по лестнице Художественного музея, когда они увидят эту картину. В девушке каждая увидит себя, поняла? — допытывался Пихлая-сын.
— Нет, я все равно не приду позировать, — сказала Анники.
— Придешь, если Ильмари прикажет. Он мой приятель, и, если он сам велит, ты должна будешь прийти. Поняла?
— Тогда посмотрим.
— Если только получим «Гражданскую войну 1918 года в иллюстрациях», кисть так и замелькает. Ты ведь не обиделась на то, что я сейчас говорил, нет ведь? Не стоит обижаться.
— Я не обиделась, — подтвердила Анники.
— Всех-то ты обижаешь и пьешь неделями. Работа совсем не продвигается. Закончил бы уж как-нибудь эту картину и начал бы что-нибудь значительное, — сказал старик Пихлая.
— Но если этой бабе ничто не нравится, а без нее наследники портрет не купят. Она магистр и единственная среди них, как они считают, кто понимает в искусстве. Я вынужден делать так, чтобы ей понравилось.
— Ну оставь ее незаконченной, — посоветовал отец.
— Да не могу я, уже столько денег и времени на нее потрачено. Я должен получить от них обещанный гонорар.
— Прекратил бы эти пьянки, обошелся бы вдвое меньшими деньгами, — заметил отец.
— Хороший совет, — сказал сын.
— Неплохой, — подтвердил отец.
— А если бы вообще прекратил жить, обошелся бы совсем немногим, — сказал сын.
— Арифметически так, — сказал отец. И они оба засмеялись.
Сын встал и подошел к книжной полке, поискал в отделении для пластинок какой-то диск и поставил его на проигрыватель, отрегулировал звук — громкость и тембр, — подошел к окну и остался там стоять, достал из нагрудного кармана рубашки сигарету и закурил ее. Мне тоже пришла охота закурить, и я принес пачку сигарет из кармана пальто, висевшего в передней.
— Известное стремление Сибелиуса[13] к национальной идее в искусстве, по-моему, единственно правильное: на своем национальном материале создать что-то ведущее весь мир вперед. Ведь недаром человек рождается представителем определенной национальности, — сказал отец Пихлая.
— Это не слова Сибелиуса, — сказал сын.
— Я знаю, — ответил отец.
— Сибелиус был просто самоуверенное дерьмо, — провозгласил сын.
— Не соответствует истине, — возразил отец.
— Ну, не знаю, зато я станцую сейчас вальс с этой очаровательной девушкой, — сказал сын.
Он встал перед Анники и, поклонившись, шаркнул ногой так, что ковер задрался, он совсем убрал его, свернув в рулон, и поставил Анники на середину комнаты. Они начали танцевать, но такими маленькими шажками, что почти не двигались с места.
— Когда моя книга будет готова, может, принесете мне сразу парочку экземпляров, — попросил профессор.
Я пообещал. Смотрел, как танцуют художник и Анники, похоже было, что художнику трудно держаться прямо; профессор объяснял, как волнительно для него опять, спустя много времени, издать книгу, больше всего он волновался, когда публиковал докторскую диссертацию, но потом он выпустил столько книг, что потерял способность волноваться по этому поводу, он рассказывал содержание этой книги и еще о тех опытах, которые проводил на протяжении трех лет в университете сам или просил провести других, и о том, что вокруг этих опытов поднялся шум и может, пожалуй, снова подняться вокруг этой новой его книги.
— У нас в типографии идет волынка, угрожают забастовкой, но, наверное, все уладится. Два-три экземпляра смогу принести сразу же, — пообещал я.
— Ах, вот оно как?
— Ну, это скоро уладится.
— А в чем там вопрос?
— В деньгах.
Пластинка кончилась, и художник подвел Анники ко мне, поклонился, она села рядом, он предложил мне пива и хотел налить Анники ликера, я остановил его, он пошел к проигрывателю, поставил новую пластинку, а затем вернулся и опять пригласил Анники танцевать.
— Ишь, разошелся, — сказал старик Пихлая.
— Пусть танцуют, — сказал я.
— Моя бывшая жена терпеть не могла меня такого, каким я был тогда. Ушла от меня, а Сеппо оставила. Она была художественной натурой, способности у Сеппо от нее, от меня он ничего не унаследовал. Я-то думал, раз он мой сын, то мог бы заняться естествознанием, полагал, что это далось бы ему легко. Но ничего не вышло. Если бы жена продержалась со мной до сих пор, мы стали бы относиться друг к другу иначе, — сказал профессор.
— Такова жизнь, — вставил я.
— Похоже, что о многом я только теперь думаю так, как она думала уже тогда. А что она теперь думает? Не видел ее уже двадцать пять лет. Помню ее только молодую, примерно тридцатилетнюю. Должно быть, она теперь тоже старая, — сказал он.
— Наверное, — согласился я.
Посмотрел на часы, был уже двенадцатый час, а утром к семи надо было идти на работу. Художник больше не приводил Анники обратно посидеть, а менял пластинки и продолжал танцевать. Профессор пошел в кухню и позвякивал там посудой, через некоторое время он вернулся, принес чайную чашку с кипятком и принялся заваривать чай с помощью специального пакетика, спросил, не хочет ли чаю кто-нибудь из нас, но сын отверг его предложение: пива еще хватало и даже водка была; отец прочитал ему мини-лекцию о влиянии алкоголя на духовную сторону человеческой личности, это рассмешило сына, отец напомнил, что обычно все время предупреждают о вредном влиянии алкоголя на человеческий организм, однако не это важно, ибо плоть все равно съедят черви, духовная сторона гораздо важнее.
Когда очередная пластинка остановилась, я собрался уходить, хотя художник пытался этому воспрепятствовать. Все же он услужливо подал Анники в передней пальто, пообещал позвонить и вообще поддерживать с нами связь, вышел во двор проводить нас, помахал с крыльца и, когда мы выходили со двора на улицу, крикнул нам вслед: «Всего доброго!»
Опять похолодало, лужи уже покрылись ледяной коркой, а в чистом небе светился полумесяц. Я объяснил Анники, как определить, старый это месяц или молодой — согласно той букве, которую можно образовать с помощью видимой части.
— Отсюда идти так же долго, как и сюда, — сказала Анники.
Я подтвердил, мы пошли по металлическому виадуку над железной дорогой и по улице, идущей от пляжа.
— Жуткий мужик этот художник, заставлял меня танцевать не переставая. Я нипочем не пойду ему позировать, даже для алтарной картины в соборе, — сказала Анники.
— И не позируй, если не хочешь.
Мы перешли мост через реку и шли дальше вдоль берега, мимо старого кожевенного завода и через парк к центру города.
— Я вот что думаю, мы могли бы обручиться и заняться поисками квартиры, а затем, когда найдем квартиру, и пожениться, — сказал я.
— Ты это всерьез?
— Всерьез, всерьез.
— Уж не пиво ли этого художника заставило тебя сказать такое?
— Нет.
— Можем и обручиться, — согласилась она.
Мы миновали центр, улица была тихой. Казалось, город уснул. Я раздумывал, рассказать ли Анники о своей типографии, но решил не говорить, пока дело не станет более реальным.
— Я расскажу Матти, может, это его успокоит, — сказала Анники.
— Расскажи.
Я пообещал зайти к ней на следующий день, и она стала подниматься по лестнице, остановилась на площадке посмотреть на меня, свет погас, и я снизу опять включил его, услышал, как она отперла дверь и вошла в квартиру.
Я вышел да улицу и зашагал к своей комнатенке. Внимательно оглядывал попадавшихся навстречу прохожих: их было немного, и, глядя на каждого, я думал, что знаю нечто такое, чего никто из них не знает. По крайней мере мне это казалось.
В комнатенке все было так, как я оставил уходя.
VIII
Меня разбудило тарахтение будильника, я встал, поставил воду для кофе на электроплитку на столе, умылся над раковиной в углу комнаты, заварил кофе, взял продукты для бутербродов из холодильника под окном, приготовил бутерброды и стал завтракать.
Потом я еще посидел на кровати и, покуривая утреннюю сигарету, думал об Анники, и о помолвке, и о той, другой женщине, о которой не хотелось думать, и о моих письмах, которые та женщина переслала по почте в большом пакете к нам домой, она сохранила все мои письма за несколько лет, мать не осмеливалась вскрыть пакет, хотя я видел, что ей очень хотелось; и еще я думал о том, как перечитывал все письма в предбаннике сауны и потом сжигал их по одному. От них осталась большая куча белого пепла, рассыпавшаяся, когда я помешал ее кочергой. Теперь, много времени спустя, казалось, что они были написаны кем-то другим, не мной.
Я сходил вниз, к почтовому ящику, за газетой, хозяйка вышла в переднюю пожелать мне доброго утра, она была в халате и без зубов. У себя наверху я пробежал заголовки и прочитал раздел спорта, но сейчас, осенью, даже и в нем не было ничего интересного.
Я оделся и вышел из дома. Был мороз, но не сильный, так, несколько градусов. Мне удалось открыть дверцу машины, подогрев замок зажигалкой, и очистить окошки куском пластика, я опустился на сиденье, оставив ноги снаружи, и стряхнул с них грязь. Потом завел машину, дал ей согреться, подал задним ходом и выехал на дорогу.
Во дворе типографии еще не было других машин, я припарковал свою вблизи от двери и вошел в здание, зажигая впереди себя свет. Проштемпелевал карточку прихода-ухода, вошел в печатный цех и включил свет. Отнес одежду на вешалку и, сделав круг по цеху, пошел в будку.
Расположил заказы на неделю по очередности исполнения, заметил среди них книгу Пихлая, прочитал заказ — срок его исполнения тоже уже прошел — и сходил удостовериться, что печатные формы книги профессора присланы уже вниз. Решил сразу же дать их в машины и стал ждать прихода людей на работу.
Сипола — уполномоченный рабочих — пришел после семи и спросил о задании на смену. Я отдал ему наряд на книгу Пихлая и смотрел, как он взял с полок печатные формы и установил их в машине. Другие рабочие не показывались, хотя было уже восемь часов, я пошел к Сиполе спросить, что происходит.
— Да не знаю, — сперва сказал он.
— Наверняка знаешь, — настаивал я.
— Не знаю. Я, как видишь, выполняю свою работу, ничего больше не знаю, да меня это и не касается.
— Я обязан сразу же позвонить Мартикайнену, сообщить об этом.
— Наверное, он уже знает.
— Знает?
— По крайней мере предполагает.
— Мне все же придется позвонить, — сказал я.
— Что с того, — сказал он и завинтил форму в зажимы.
Я оставил его за этим занятием и пошел в будку звонить. В списке телефонов работников фирмы нашел домашний номер Мартикайнена. Мартикайнен взял трубку так быстро, словно он сидел в ожидании у телефона или же телефон стоял всегда у него под рукой. Дома у него мне бывать не приходилось.
— Тут на работе один только Сипола. Сипола — доверенное лицо рабочих, — сказал я.
— И то же самое во всем здании?
— Я знаю только, как в печатном цехе.
— Всюду так. Не сомневаюсь.
— Может быть.
— Ну, поглядим. Как-то они должны проявиться, спасибо, — сказал Мартикайнен и положил трубку.
Я увидел, что Сипола пустил машину и начал печатать, и пошел к машине посмотреть. Сипола помалкивал, долго стоять мне наскучило, я пошел в переплетную, увидел уполномоченного переплетчиков и мастера, сидящих в будке, остальных на местах не было, я зашел в будку, подошел к столу, сел и закурил.
— Мартикайнен обещал сейчас прийти, — сообщил мастер.
— Ребята будут завтра вести переговоры, — сказал уполномоченный переплетчиков.
— Это незаконная забастовка, — сказал мастер.
— Так и есть, — согласился уполномоченный.
— Но разве ты не мог ничего им объяснить?
— А я-то тут при чем?
— Сказал бы, что это незаконная возня. Противоречит трудовому соглашению.
— Да это им говорено, и не раз, а также и то, что Союз за нее не станет выплачивать штраф работодателю, поскольку Союз к этому непричастен, он ведь не поддерживает ни одну забастовку, противоречащую трудовым соглашениям. Да ты и сам это знаешь, — сказал уполномоченный. Он встал, вышел из будки, осмотрел в переплетном машины и стопки листов, бросил быстрый взгляд в нашу сторону и направился в печатный цех.
Мастер переплетного цеха объяснил мне, что установить в суде по трудовым конфликтам виновность Союза печатников и рабочих нашей типографии невозможно, поскольку забастовка так организована, что доверенные лица на работе, и вовсе не из-за романтического отношения к своему труду — это организованное давление на Союз работодателей и руководство фирмы, осуществляемое самым труднодоказуемым способом. Похоже, они свое дело знают.
— У нас Сипола один печатает на большой машине, — сказал я.
— Ну и что?
— А то, что согласно трудовому договору там всегда должно быть двое — печатник и помощник печатника.
— Ты можешь сказать ему об этом?
— Сейчас и скажу.
— Ну и времена, — сказал мастер переплетчиков.
Я пошел обратно в свой цех. Сипола печатал там на хорошей скорости, уполномоченный переплетчиков стоял рядом с ним возле выдачи, и они беседовали.
Я подошел к машине, остановился посмотреть, взял вышедший из машины лист и, разложив на столе в конце машины, стал читать напечатанный текст. Это был лист из исследования Пихлая, для меня совершенно непонятного.
— Похоже, машина опять работает нормально, — сказал я.
— Почему бы и нет? — сказал Сипола.
Уполномоченный переплетчиков сказал ему что-то, чего я не расслышал, и пошел к себе. Я еще попытался читать исследование Пихлая и затем сунул лист в мусорную корзину возле машины.
— Что же из всего этого выйдет? — спросил я.
— Ребята провели общее собрание типографии и решили слегка подтолкнуть ход переговоров. И вот что я скажу: фирме было бы полезно проявить сейчас осторожность в этом деле. Там выступают и такие, кто не состоит в нашем профсоюзе, а присланы из Хельсинки, из других организаций.
— Правда?
— Только не надо афишировать, что это я сказал.
— Таскинен?
— Да.
— Ах, вот как.
— Но не говори, что я сказал.
— Не скажу.
— Могу быть уверен?
— Не скажу. Но все равно вскоре многие об этом узнают.
— Я не проговорюсь об этом больше никому во всем мире и, если обо мне поползут какие-нибудь слухи, буду знать, откуда они идут, — сказал Сипола.
Я еще немножко понаблюдал за работой Сиполы, затем прошел через печатный цех, вышел в коридор и зашагал в кабинет Мартикайнена. Мартикайнен говорил по телефону — об этом свидетельствовала горящая желтая лампочка у двери, я подождал, пока она потухла, нажал кнопку и, когда загорелась зеленая, вошел. Мартикайнен не пригласил меня сесть, и я стоял перед его письменным столом. Мартикайнен сказал, что звонил в разные города, а также в Союз, забастовка только у нас, но были опасения, что она может распространиться.
— Об этом я и пришел сказать, — сообщил я.
— Откуда ты знаешь?
— Сипола намекнул в цехе, что по фирме прошел такой слух.
Мартикайнен сказал, что переговоры начнутся завтра и, чтобы забастовка не распространилась по всей стране, велено уступить, если требования окажутся хоть как-то в пределах допустимого, это выяснится завтра. Мартикайнен искал все утро директора-распорядителя, но нигде его не нашел.
— Тут забастовка на шее, а этот чертов рационализатор административного аппарата то и дело звонит и ругается, что я не вернул ему заполненные бланки описания работы. Я велел ему взять все эти его бланки и сунуть в задницу. Он и меня, наверное, скоро куда-нибудь рационализирует, — ворчал Мартикайнен.
Я пошел вниз. Сипола успел окончить печатание, и я принес ему из будки новое задание, поглядел на небольшую стопку листов с работой Пихлая, взял у стены подъемную тележку и положил стопку на нее.
— Этот Пихлая — такой старик профессор, мы с ним знакомы, — сказал я Сиполе, который внимательно наблюдал за моими действиями. — Отвезу это в переплетный цех, может, они за сегодня сделают. Работа-то небольшая, а он очень ждет ее, — объяснил я.
— Ладно, — сказал Сипола.
Я повез листы на тележке к переплетчикам, Сипола остался в печатном цехе заправлять в машину новую работу, в переплетной я рассказал мастеру о работе Пихлая, уполномоченный переплетчиков подошел к нам, взял листы и обработал их в фальцевальной машине, это не заняло много времени. Затем он вручную сложил несколько книжек и пропустил их через брошюровальную машину, машина приделала книжкам обложки, уполномоченный обрезал их и вручил мне три экземпляра. На все это ушло чуть больше часа. Я беседовал с уполномоченным и мастером переплетчиков и время от времени подходил к двери взглянуть оттуда, как работает Сипола.
— Ничего особенного, просто этот профессор уж очень ждет, — сказал я уполномоченному переплетчиков.
— Отчего бы немного и не поработать, — усмехнулся он.
— К тому же никакой работы побольше дать не могу, — сказал мастер.
— Вечером сам отнесу ему, — сообщил я.
— Говорят, он совсем помешанный, — сказал уполномоченный переплетчиков.
— Наверняка нет, — сказал я.
— Такие ходят о нем слухи.
— Да я с ним знаком, и ничуть он не свихнулся.
— Ну и хорошо, если так, — сказал он.
— Можешь сказать об этом и другим.
— Да мне-то что, меня это не касается, — сказал уполномоченный.
Я взял книжки и пошел из переплетного цеха в печатный. Сипола выполнял уже второе задание этого дня, мне делать было нечего. Я дочитал книжку Джека Лондона и сунул ее в портфель. Мастера и начальники смены из других цехов приходили побеседовать. Мартикайнен весь день не показывался. В полдень я ходил обедать, женщины в столовой не знали, что делать с приготовленными блюдами: едоков-то не было. После обеда Сипола кончил печатанье еще до конца смены и зашел посидеть в будку.
— Говорил ты с Мартикайненом? — спросил он.
— Да.
— И про меня тоже сказал?
— С чего бы!
— Могу быть уверен?
— Можешь, если хочешь.
— И Мартикайнен отнесся к этому серьезно?
— Похоже на то.
— С Матти Таскиненом шутить не стоит, он напрасно и пальцем не пошевелит.
— Ну, не знаю.
— А я его знаю еще с мальчишеских лет, он не раз останавливал фабрики в этой стране. То, что у нас тут происходит, для него только разминка, — сказал Сипола.
Я глянул на часы, они показывали три — пора было уходить.
— Если хочешь, могу тебя подвезти на своей машине, — предложил я.
— Я сам на машине, — сказал он.
Пошли гуськом штемпелевать карточки прихода-ухода и, надев пальто, во двор к машинам.
В машине я думал, придется ли эту помолвку расторгнуть, как прошлую, письма теперь сжигать не понадобилось бы — об этом уж я позаботился. У себя в каморке сменил одежду, хозяйка принесла снизу газету. Она взяла ее днем без спроса у меня в комнате почитать и считала, что это в порядке вещей. Теперь она положила ее на маленький столик и пошла вниз так же беззвучно, как и поднялась. Я взял газету и стал читать ее внимательнее, чем утром, лежа на спине в кровати, читать было трудно — несколько десятков страничек были, естественно, не сброшюрованы. Прочитанные и непрочитанные странички я разложил отдельно на полу у кровати.
IX
В пять часов я пошел в бар поесть; когда вернулся, еще не было шести. Сунул в портфель книги Пихлая и поехал за реку.
Профессор открыл мне дверь и, впустив, провел меня на кухню и предложил сесть.
— Там сейчас эта невеста, не стоит им мешать, — сказал он.
— Ах, вот что!
— Она принесла ту книгу. Может, теперь дело двинется.
— А я принес вам вот что, — сказал я и дал ему книжки.
Пихлая осмотрел переднюю и заднюю обложки, взглянул на текст, пошел за очками на верхний этаж, вернулся и стал читать, сидя на стуле, две книги лежали у него на коленях, третью он держал в руках.
— У нас забастовка, но мне удалось, чтобы их сделали, — сказал я.
— Что? У вас забастовка? — переспросил он, не расслышав.
— Сегодня утром началась.
— Старый директор наверняка никогда бы не допустил, чтобы в типографии дело дошло до забастовки.
— Говорят, не допустил бы.
— Зато сын его допустил, — заметил Пихлая.
— Работают только доверенные лица рабочих, — сказал я.
— А что это значит? — спросил он и задумался, прервав чтение, но ненадолго.
— Если они работают, их Союзу нельзя предъявить обвинения. По крайней мере сразу нельзя, — сказал я.
— Но эти экземпляры моей книги вы все-таки умудрились выпустить?
— Даже весь тираж напечатан. Книжка-то ведь небольшая, да и тираж невелик.
— Ты читал?
— Так, поглядел, — сказал я.
— Ну и как впечатление?
— Ничего не понял, — сознался я.
Он на это не отреагировал, читал. В передней послышался стук, открылась и закрылась наружная дверь, и Пихлая поднялся и, подойдя к окну, стал поглядывать из-за занавесок. Затем он быстро сел за стол и принялся снова читать. Сын вошел, поздоровался и начал отмерять синей фарфоровой чашкой воду в кофейник.
— Ну, ушла уже? — спросил старик Пихлая.
— Кажется, сам видел! И чего ты шпионишь из-за занавесок? — ответил сын.
Он сообщил, что магистр дала ему еще две недели, чтобы закончить картину, принесла книгу, в которой на одной из картинок, исполненных коричневой краской в технике глубокой печати, изображен старик, и, хотя это делу не поможет, объяснениям теперь, как бы то ни было, конец.
— Я ее напишу, и в течение двух недель — ни капли водки, уж это точно. А когда картина будет готова, и я получу от наследников деньги, ноги ее больше не будет в этом доме, — сказал сын.
— Аутио принес мою книгу, — сообщил отец. Он показал сыну титул, и тот, держа кружку в руке, подошел посмотреть.
— «Возникновение первоэлементов в органической природе. Экспериментальная часть». Тут, похоже, нет ни начала, ни конца, — сказал сын.
— Тут как раз есть.
— Трудно поверить, — сказал сын и пошел обратно к электроплите, поставил кофейник на конфорку и включил плиту, щелкнув выключателем на ее переднем щитке. Он сходил в гостиную за книгой, принесенной магистершей, нашел картинку, на которой был старик, и, показав нам, засмеялся. Профессор сказал, что он пойдет в университет читать студентам лекцию, изменит тему и будет говорить о своей новой работе и о тех результатах исследований, которые теперь впервые опубликованы в виде книги.
— Посмотрим, что они тогда запоют. — Профессор хитровато улыбался.
— Они тебя высмеют, — сказал Сын.
— Это мы еще посмотрим, — не согласился отец.
— А можно прийти послушать? — спросил сын.
— Приходи, это и тебе полезно.
— И ты приходи, — обратился сын ко мне.
— Наверняка не пойду, — сказал я.
— Почему?
— Я ведь не студент.
— Да ты ничем от них не отличаешься. Веди себя уверенно, и никто не обратит на тебя внимания. У тебя достаточно глуповатый вид, как и у них всех. Что это за мероприятие? — спросил сын.
— Публичная лекция, — ответил отец.
— Разве ты можешь просто так изменить тему?
— Конечно, могу.
— Я должен буду пойти с Анники, — сказал я.
— Кто такая Анники? — спросил сын.
— Его невеста, неужели ты не помнишь? — сказал отец.
— У тебя есть невеста?
— Да мы же были с ней тут вчера.
— В самом деле?
— Неужели ты это не помнишь? — спросил я.
— У одного голова седеет, у другого глупеет, такова жизнь. Возьмем ее с собой, — сказал сын.
— Да ее такие вещи не интересуют, — сказал я.
— Ты мог бы съездить и спросить, — сказал сын.
— Заедем к ней, я возьму ее с собой, и мы можем подбросить вас в университет, — предложил я.
— Пойдемте все-таки с нами, — пригласил профессор.
— Я ведь ничего не пойму, — отнекивался я.
— Думаешь, я в этом что-нибудь понимаю? Пойдем послушаем, как они будут смеяться над моим стариком, — сказал Сеппо.
— Могли бы все-таки прийти послушать, — уговаривал отец.
— Разве ты не собирался начать работать? — напомнил я сыну.
— Никакой спешки нет. С бабенкой обо всем договорено. — И художник рассказал, как магистерша чуть было сама не нарисовала деда у него на холсте, с нее станется, она уже рыскала по комнате, хваталась за кисточки и краски и пыталась провести линии, чтобы придать лицу деда верное выражение. Она унялась лишь тогда, когда художник пригрозил, что сейчас же побежит на мост и бросится в водопад, как В. Лампи[14], и тут магистерша до того испугалась, что сразу же прекратила свое рисование, она все-таки была не такой уж совершеннейшей дурой, как-никак магистр эстетики, и понимала легкоранимую душу художника...
Сын пошел наливать чашкой воду в кофеварку с металлическим фильтром и, пока кофе капал сквозь фильтр, принес из другой комнаты сигареты, предложил мне, поискал спички на полках в шкафчике, нашел целую упаковку, вскрыл ее, взял коробок, зажег спичку и дал прикурить, сел на угол моечного стола возле плиты, долил воды в кофеварку и следил, как кофе капал в стеклянный кофейник.
Я встал, чтобы стряхнуть пепел в мойку, Пихлая-отец читал свою книгу и посмеивался про себя, перелистывал пять-шесть страниц кряду и читал нам вслух избранные места.
Сын взял из шкафа кофейные чашки и поставил их на стол. Он пригласил нас пить кофе, принес его с плиты и налил. Старик Пихлая повернулся лицом к столу, раскрытую книгу он прижал ладонью к столешнице, я предупредил, что брошюровочный клей еще не высох, профессор стал пить кофе, продолжая читать, сын подошел к посудному шкафу, взял там пепельницу и поставил ее на стол.
— Ну что, пойдем послушаем? — спросил сын.
— Сперва мне непременно надо зайти к Анники. Если она согласится, я тоже пойду.
— Где будет эта лекция? — спросил сын, тронув отца за плечо.
— В университете.
— Когда?
— В семь.
— Мы придем в качестве свидетелей. Поедем на машине Аутио. Теперь я тоже вспомнил эту женщину, такая крупная женщина, блондинка, — сказал сын.
— Не такая уж и крупная, — возразил я.
— Ну, все-таки метр шестьдесят пять.
— Разве ж это много?
— Конечно, если сам ты метр семьдесят один, — сказал сын, я поглядел на часы и сказал, что надо поторапливаться.
Сын отнес чашки в мойку и, оставив их там, напустил туда воды, вытряхнул окурки и пепел из пепельницы и положил ее в раковину к чашкам, мы вышли из дома, сели в машину и поехали за Анники.
Наверх я поднялся один. Брат Анники ушел на собрание, Анники не хотела тащиться куда-то в университет, но я упрашивал, и она оделась и пошла со мной.
В машине она заняла место на заднем сиденье рядом с художником, который тут же стал знакомиться с ней, произнося замысловатые фразы, чем вызвал недовольное ворчание отца, сидевшего рядом со мной, впереди.
— Да мы уже вчера виделись, я Анники Таскинен.
— Как же, помню, — сказал сын.
— Неужто помнишь? — спросил отец.
— Еще бы ему не помнить. Он ведь танцевал со мной. — Помнишь, ты даже обещал написать ее, — сказал я. — Все помню, — утверждал сын.
Мы подъехали к университету. Я оставил машину на площадке перед главным входом, запер дверцы. Пихлая-отец уже поднимался по парадной лестнице, Анники сунула свою руку в мою ладонь, а художник подошел к ней с другого бока и взял ее под руку, люди уже шли с обеих сторон: от парковочной площадки и от автобусной остановки, лестница была из серого нясиского гранита, перед дверью решетка, мы вошли в дверь и пошли через длинный вестибюль к гардеробу у задней степы.
Старик Пихлая отдал пальто пожилым гардеробщикам. Сын шел за ним следом, стягивая на ходу пальто. Нам выдали акриловые номерки с выдавленными цифрами, окрашенными в синий цвет. Я положил номерок в карман пиджака и попытался всучить гардеробщицам деньги, но они не взяли.
— Это же тебе не кабак, — заметил сын.
Мы поднялись вслед за профессором по лестнице на второй этан? и вошли в какую-то дверь. Оказались в большом зале, где слева у самой двери была деревянная кафедра и за ней — зеленая доска во всю стену, перед кафедрой возвышались амфитеатром длинные ряды столов и скамеек вплоть до задней стены аудитории.
Профессор остался на кафедре и принялся выкладывать из портфеля книги и пачки бумаг. Мы пошли по лестнице сбоку от столов на самый верх амфитеатра, в передних рядах уже сидели молоденькие девушки и юноши, которые рассматривали нас, мы уселись на самой последней скамье у стены.
— Тут опять чувствуешь себя полноправным академическим гражданином, — сказал Пихлая-сын.
— Совсем не чувствую, — сказал я.
— Тебе не хватает фундаментального образования, — определил он.
Мы сидели и ждали, когда же начнется. Людей все прибывало, сначала они заполняли нижние скамьи, потом все выше и выше, по аудитория была столь велика, что между ними и нами оставались еще свободные ряды.
— Слушай, уйдем отсюда, — начала было Анники.
— Да не тревожься ты, — попытался успокоить ее Пихлая-сын.
— Поглядим маленько, — сказал я.
В четверть восьмого профессор подошел к двери, закрыл ее и вернулся обратно за стол. Он разглядывал аудиторию, ожидая, когда стихнет гул разговоров.
— Я должен был сегодня читать вам обзорную лекцию о неорганической химии, о ее истории и еще кое о чем, и я подготовил для этого вот такую пачку бумаг, — сказал профессор и помахал этой пачкой, затем положил ее на стол и подровнял листки, постучав краем о столешницу. — Но все же я не собираюсь читать вам то, что написано на этих бумажках. Предполагалось, что первую часть лекции я прочту сегодня, а вторую — через неделю в этой же самой аудитории и в тот же самый час. И я не намерен отступать от этого плана. У меня с собой только что вышедшая в свет книга. Я пущу ее по рядам, и вы сможете немного с ней ознакомиться. Буду говорить о том, что написано в книге: на следующей неделе расскажу о результатах исследований, а сегодня немного об их истории.
Профессор подошел к первому ряду и дал один из принесенных мною экземпляров книги сидящей с краю девушке. Она взяла ее и принялась перелистывать. Профессор вернулся обратно на кафедру, прошелся там взад-вперед и начал лекцию, слегка запинаясь на некоторых словах, но вскоре заговорил четко и складно.
— Несколько лет назад мне в руки попался учебник химии на немецком языке, и я прочел его с большим интересом, хотя изложенные в нем взгляды полностью отличаются от тех, которые сложились у меня в результате нескольких десятилетий моей научной работы и которые я считал само собой разумеющимися истинами химии. Согласно теперешним общепринятым и моим тогдашним взглядам, закон сохранения материи является одним из тех отправных пунктов, которые уже не требуют в химии доказательств. Согласно нашим представлениям, материя не может возникнуть из ничего и один первичный элемент не может превратиться в другой, кроме как с помощью ядерной реакции. Однако в учебнике утверждалось, что в органической природе химические элементы изменяются в процессе роста растений. Моей первой мыслью, естественно, было, что утверждение ошибочно или основано на ошибке, но, ознакомившись с результатами обширных исследований, я вынужден был констатировать, что опыты проводились согласно научным требованиям, и я подумал, что ведь фактически я не доказал себе закон сохранения материи и невозможность самовозникновения элементов. Я просто принял это как аксиому. Ведь нигде я не встречал, чтобы это было доказано экспериментально. К закону в свое время пришли на основе выводов из закона Авогадио, и поныне все это фундаментальное, основное для такой экспериментальной науки, как естествознание, утверждение по-прежнему зиждилось на сомнительном выводе. Мне пришлось тогда признаться себе, что я десятки лет вел работу и строил целое мировоззрение на основе того, что никогда, никем, никоим образом не было доказано. И в том учебнике утверждалось, что истина, лежавшая в основе моего мировоззрения, ошибочна, это доказывалось опытами, серьезность и верность которых можно было когда угодно проконтролировать, повторив их в современной химической лаборатории. Приведенная в учебнике серия экспериментов длилась десять лет. Я считал, что справлюсь быстрее, надеялся за более короткое время получить подтверждение тому, что в организацию тех экспериментов вкралась все же какая-то ошибка, которую я не заметил при чтении, но которую можно выяснить в лабораторных условиях, и тогда я смогу вернуться к старому, привычному образу мыслей, к тому, чему меня учили еще в школе и на основе чего я делал дело моей жизни, написал в этой области учебников, может быть, больше, чем кто-либо другой в нашей стране, и дал естественнонаучное мировоззрение сотням студентов.
Организация опытов была простой и не требовала приборов, каких не было в моем распоряжении. Наибольшая трудность заключалась в том, чтобы поставить эксперимент в атмосфере нынешнего университета. В течение тех трех лет, когда проводились опыты и информация о них понемногу распространялась, отношение моих сотрудников ко мне совершенно изменилось. Осмелюсь сказать, что до начала опытов ко мне относились и среди ученых, и по всей стране с почтительным уважением. Я старый человек и немало потрудился за свою жизнь. Многие ученые, преподающие в университете, когда-то были моими студентами. Но за эти три года я приобрел репутацию чокнутого, сумасшедшего. Вы знаете об этом, и я тоже знаю. Об этом теперь говорят если и не совсем в открытую, то по крайней мере вполголоса.
Я не делал секрета из своей работы, и отдельные части ее становились известны по мере того, как студенты завершали связанные с ней небольшие циклы опытов. Стали ходить различные слухи. Опытам, которые были проведены в заданных условиях и полностью признанными методами анализа, не хотели верить. Вера — странная штука, а вера в авторитеты особенно. Наука — это религия. В ней сегодня есть свои старые пророки, а у этих пророков свои догмы. Но наука должна бы быть размышлением, а не просто верой, а уж естествознание и подавно.
Эти исследования теперь повторены по крайней мере три раза за столетие, и результаты получены одинаковые. Неорганические первоначальные элементы в процессе развития растения меняются, превращаются в другие. Впервые опыт был поставлен в девятнадцатом веке немецким исследователем Герцеле, имя которого в наши дни химикам ничего не говорит. Он проводил свои опыты в то же самое время, когда Либих и его единомышленники заложили основы современной химии. Огромный ущерб нанесло то, что исследования Герцеле тогда подверглись замалчиванию. Они замалчивались, ибо не согласовывались с догмами Либиха и его последователей. Приобщение исследований Герцеле к развитию неорганической и органической химии избавило бы нас от тех больших трудностей, перед которыми мы стоим сегодня, когда химия, как и другие естественные науки, используется согласно догмам Либиха, а базирующиеся на химии промышленность и сельское хозяйство за сто лет проделали путь развития, какой невозможно было предвидеть.
Я не знаю, как Герцеле пришел к мысли начать свои эксперименты. О нем не сохранилось таких анекдотов, как о Ньютоне, которому упавшее на голову яблоко якобы дало толчок к открытию гравитационной теории. А ведь Ньютон мог бы плодотворно подумать и о том, как это яблоко появилось на дереве. Но он этого не сделал, в чем и проявилась его ограниченность. О Герцеле не сохранилось анекдотов, и вообще о нем известно немного.
Лишь часть тех достойных внимания опытов, которые производил в частной лаборатории Герцеле, дошла до нас. С помощью простого анализа пепла он установил количество содержавшихся в семенах некоторых растений химических элементов — фосфора, калия, натрия. Он проращивал семена этих растений в фарфоровой посуде, поливая их дистиллированной водой. Семена прорастали какое-то время — сколько возможно без того, чтобы высаживать их в землю, — и затем Герцеле делал новые анализы пепла. Они показывали увеличение количества некоторых элементов в процессе прорастания, хотя при постановке опытов не было привнесено извне никаких новых веществ, если не считать дистиллированную воду. Он использовал для опытов многие растения, и многократно повторял опыты, и делал выборочные проверки. Результаты были неоспоримыми. Некоторые растения в процессе роста перерабатывали одни элементы в другие. Проращивая растения в соляных растворах определенной концентрации, он заметил, что изменение элементов было еще большим. Он считал доказанным в результате своих экспериментов, что некоторые растения в состоянии превращать двуокись углерода в магний, магний в кальций, кальций в фосфор и фосфор в серу. Герцеле опубликовал свои исследования и отрицал в этих трудах разделение химии на органическую и неорганическую. Он считал разделение невозможным, считал, что его не существует. Его замалчивали, словно его самого не существовало, большая часть его исследований утеряна.
В тридцатых годах опыты Герцеле повторил немецкий химик Хаушка, его серия опытов длилась десять лет. Чтобы никакие вещества извне не повлияли на результаты опытов, Хаушка проводил большую часть опытов в воздухонепроницаемых стеклянных колбах или запаянных стеклянных пробирках. Никаких сомнений в чистоте опытов не может быть. Я сам повторил по частям эти опыты в течение последних трех лет, и именно по методу Хаушки, используя, естественно, аналитические весы, точность которых по сравнению с тридцатыми годами повысилась. Результаты опытов, представленные Хаушкой, явно оказались за пределом возможной ошибки весов. Результаты опытов Хаушки соответствуют результатам опытов Герцеле. Поскольку Хаушка повторял опыты в течение очень долгого времени, он получил интересные дополнительные результаты, которые не встречаются в сохранившихся публикациях Герцеле. Хаушка заметил, что увеличение или уменьшение количества элементов зависит от времен года и фаз Луны. Были отмечены и долговременные ритмы, которые до определенного года замедлялись, а затем опять начали ускоряться. Для окончательного выяснения этих изменений десятилетний срок серии опытов оказался слишком коротким, все же было установлено, что такой ритм явно проявляется.
Студенты принялись беседовать между собой столь громко, что профессор прервал изложение и уставился на аудиторию. Какие-то мужчина и женщина постарше стали пробираться из середины аудитории к выходу. Из-за них пришлось встать слушателям, занимавшим половину скамьи; выходя, эти двое поклонились Пихлая, который смотрел на аудиторию и ждал тишины. Он заговорил снова лишь тогда, когда все стихло.
— Еще мне хотелось бы сказать вам, что мы нынче живем в интересное время. Во многих, почти во всех, областях жизни пробиваются новые, свободные от авторитетов идеи. Ясно, что сопротивление старых идей сильно. Наша задача — работать, чтобы новые идеи пробились. Для нас наука не должна стать религией, догмой, нет, мы должны искать истину. О результатах своих исследований буду говорить через неделю. Надеюсь, вы пока что подумаете о том, сколь велика сила догм. Она так велика, что достоверные и правильно поставленные опыты, проведенные в одной из областей естествознания сто лет назад, пришлось по собственной инициативе повторить двум ученым, и только потому, что вера в научные авторитеты и догмы религии, которую мы называем наукой, так прочно и глубоко укоренились во всех нас.
Пихлая кончил и поклонился. Студенты поднялись и в молчании стали выходить из аудитории, кто-то принес книгу и положил ее на стол перед профессором. Пихлая вытирал лицо большим носовым платком в синюю клетку.
В гардеробе мы обменяли номерки на пальто. На улице было темно. Машины отъезжали с парковочной площадки и со двора, мелкими хлопьями падал снег, ветер нес хлопья, и они падали на лицо и руки.
— Ну как? — спросил старик Пихлая в машине.
— Не знаю, что сказать, — ответил я.
Мы отвезли профессора и его сына за реку, а потом пошли к Анники домой. Когда вернулся брат, я ушел.
Утром типографский народ вышел на работу, весь день ждали результатов переговоров. Уполномоченные рабочих вернулись с переговоров лишь после обеда, уполномоченный наборного цеха — низенький, с жирными волосами мужичонка — бегал по всей типографии, заскочил и в печатный цех и крикнул: «Мы победили!» Началась работа. на несколько недель хватило разговоров о том, как директора-распорядителя нашли в разгар переговоров и заставили участвовать в них, как он согласился со всеми требованиями, выпил с похмелья все принесенные в помещение, где шли переговоры, освежительные напитки, минеральную воду и лимонад, рассуждали и о том, много или мало снега выпадет и не означает ли это, что лето будет холодным.
Я ходил на работу. После рождества мне удалось увлечь одного из факторов конторы, его фамилия Саари, идеей приобретения собственной типографии; перед Новым годом хромая старая дева несколько ночей жутко вопила, словно заяц-русак, которому всадили заряд в задние ноги, хозяйке дома она говорила, что видит страшные сны: ей снится, что ее пытаются убить. Вечерами и ночами она то и дело подходила к дверям между нашими комнатами, проверяла, заперты ли они. В моей комнате мы с Саари обсуждали наши возможности и строили планы основания своей фирмы. Анники и я искали квартиру, чтобы начать совместную жизнь. Я слыхал, что вторая лекция старика Пихлая была отложена из-за шумихи, поднятой какой-то группой, и позже ее даже не пытались провести. В январе были столь обильные снегопады, что старые люди уверяли, будто это непременно какая-то примета.
X
Февраль выдался таким теплым, что возле зданий и на южном склоне берега реки земля обнажилась, на окружавших город полях из-под снега высунулись черные гребни борозд, но я знал, что зима еще не кончилась. В начале марта ударили морозы, затем пошли снегопады, тихие и тяжелые, запах заводов целыми днями витал над городом. Мы вели долгие приготовления к празднованию помолвки и подыскивали такой конец недели, чтобы и нам и гостям было удобно, не помешало другим делам.
Всю первую половину субботы мы с Анники готовились к приему гостей. Я таскал от знакомых и соседей в комнату Анники посуду и стулья. Гости на помолвку стали прибывать сразу же после двух. Я в передней помогал всем снять пальто, вводил в комнату и усаживал. Мои домашние подкатили на машине, сестры Анники с мужьями — на своих машинах, а ее брат прибыл из Хельсинки утренним поездом и до самого обеда занимался где-то в городе своими делами. Все они приносили цветы, а мои домашние — и подарок для будущего общего дома, мать уже в передней начала развертывать пакет и прятала бумагу под свое пальто, висящее на вешалке.
Анники варила кофе в большом кофейнике, который мы одолжили у моей квартирной хозяйки. Стульев все же не хватило, пришлось сидеть и на подоконнике, сквозь сетчатые гардины пейзаж за окном казался напечатанным линейным растром, дома и весь ландшафт были как бы разрезаны вдоль на полоски.
— Я еще осенью сказала Анники, что, если она выйдет за Ильмари, ей достанется наш лучший сын, — объясняла мать.
— Это хорошо, что в нынешнее время еще кто-то женится, и даже сперва празднует помолвку, — сказала сестра Анники.
— Мы были вынуждены, ведь Матти так распорядился, — сказал я.
— Слышь, ты меня-то в этом не обвиняй, — сказал брат Анники.
— А разве ничего такого не было?
— Ну ладно, пусть уж, — согласился брат Анники.
— До чего же приятно, — сказала мать.
Анники налила кофе, гости разбирали со стола чашки, булочки и пирожные. Мой братишка и брат Анники курили, женщины были этим недовольны, ворчали, их мужья беседовали между собой о подрядах на грузовые автоперевозки, ценах, устанавливаемых лесоразрабатывающими фирмами, и о выносливости машин разных марок.
— Когда мы с отцом обручились после войны, в сорок седьмом, это было в Иванов день. Сперва справляли помолвку у нас дома, а затем пошли праздновать Иванову ночь вместе со всей деревней туда, где был специально сооружен помост для танцев. Я к помолвке обзавелась новыми туфлями, и они так жутко натерли мне ноги, что я даже и думать не могла о том, чтобы идти. И отец нес меня на спине, несколько километров, этакую толстенную бабу. Правда, тогда я еще не была такой толстой. Стоит женщине родить — сразу растолстеет, если не будет следить за собой, и тут-то любви и приходит конец, — сказала мать.
— Ну, ты их не запугивай, — остановил ее отец.
— Это полезно знать, — сказала мать.
— Оно и в самом деле так, — подтвердила одна из сестер Анники. Она тоже была толстой.
Отец закурил трубку. Комната сразу же наполнилась дымом, мне пришлось открыть окно и дверь на лестничную площадку. Мать предложила, чтобы все перешли друг с другом на «ты», высчитала, что она самая старшая женщина в компании, хотя, может быть, и не самая солидная, и ей позволительно выступить с таким предложением, к тому же вскоре, после свадьбы, все станут родственниками. Никто не возражал. Стали обмениваться рукопожатиями через стол, и вторая сестра Анники заметила, что для некоторых обращение на «вы» все еще очень важно, но сама она никогда не замечала, чтобы от этого ее достоинство повышалось, ей все равно, как к ней обращаются, на «ты» или «вы». Брат, выходивший из комнаты, успел вернуться ко всеобщему переходу на «ты» и рукопожатиям, а затем вклинился на диван между матерью и отцом.
— Вот если бы из этого, второго сына когда-нибудь получился мужчина, — пожелала вслух мать.
— Он, похоже, уже сейчас мужчина, — сказал брат Анники.
— Только ничего другого не делает, кроме как бьет баклуши, — сказала мать.
— Кое-что все-таки делается, — защищался Калерво.
— Такое делается, что из него выйдет пьяница, — сказала мать.
— Это не так страшно, — вставил Калерво.
— Пьяница, пьяница, — стояла мать на своем.
— Ну перестань, — попросил Калерво.
— Говорит, что пойдет в пограничники или в тюремщики. Ему бы следовало попытаться поступить в Эвоское лесоводческое училище или в авторемонтное. Я ему сто раз это говорила, да он не слушается! — Мать никак не могла успокоиться.
Анники подливала гостям кофе, она кружила по комнате с кофейником в руках, я закрыл окно и дверь, когда дым развеялся; наливая в мою чашку кофе, Анники мимолетно и смущенно улыбнулась мне — она была озабочена; мать бубнила еще что-то о моем братишке и его профессиях, отец сидел помалкивал, курил трубку. Я видел, что он развязал шнурки и шевелил в туфлях пальцами, из-под его брюк выглядывали серые шерстяные чулки и белая полоска кальсон. Это меня слегка смутило, и я стал рассматривать родственников Анники.
— Когда же у вас свадьба? Мы решили принести подарок лишь тогда, когда будет ясно, что из этой помолвки вышел толк, — сказала сестра Анники.
— Сразу же, как найдем квартиру, — ответил я.
— Могли бы сначала и тут жить.
— Хозяйка не согласна, — объяснила Анники.
— Да и слишком тесно, — добавил я.
— Неужто вдвоем тут не поместитесь? Но если хозяйка не согласна, ничего не поделаешь. — Сестру Анники одолевал смех.
— Не согласна, — подтвердила Анники.
— Небось боится, что появятся дети и обгрызут углы комнаты, — сказал муж сестры. А сестра прыснула.
— Ничего смешного тут нет, — заметила Анники.
Сестра раскатисто рассмеялась, поставила чашку на стол и хохотала, откинувшись на спинку стула, юбка ее задралась, и мясистые ляжки расплылись по стулу, она смеялась и хлопала по ляжкам руками, словно мокрыми тряпками. Мужья обеих сестер тоже разом засмеялись, но тут же оборвали смех и принялись обсуждать повысившиеся цены на отопление индивидуальных жилых домов и метод, с помощью которого за деревянную обшивку старых особняков впрыскивают изоляционный слой из пены «Стюрокс»; один из них рассказывал, как он договорился с бригадиром сдельщиков произвести это впрыскивание; они сунули шланги в стену, а его поставили в доме следить, чтобы стена не вздулась от напора, он стоял в гостиной, и через некоторое время обои на стене лопнули сверху донизу и стена начала медленно вздуваться, точно буханка хлеба, он заколотил кулаком в стену, как условились, стена продолжала вздуваться, он выбежал из дома и увидел, что работнички во дворе преспокойненько беседуют и покуривают, а машина во весь напор качает пену «Стюрокс» в стену. Зятю Анники самому после этого пришлось сменить на стенах панели и обои, но, когда хотели заставить фирму «Стюрокс» оплатить убытки, не смогли такую найти во всем городе Тампере, хотя ее люди раздавали рекламные проспекты, на которых стояло название фирмы, и адрес, и объяснение о методе проведения работ, и мнение Государственного центра технических исследований об экономии на топливных расходах, полученной благодаря изоляции.
— Ничего бы они не заплатили, если бы даже их и нашли, — сказал другой зять.
— В нынешние времена на все надо заключать письменный договор в двух экземплярах, — сказал первый.
Анники еще угощала кофе и булочками в придачу. Выцветшие обои, подоконник в щербинках, потрескавшаяся краска на двери, старая хозяйская мебель, выставленная в квартиры жильцов, и все эти разговоры вдруг нагнали на меня грусть, какую нагоняет задание, о невыгодности которого знаешь наперед. Комната опять наполнилась дымом, и женщины требовали, чтобы ее проветрили. Зятья Анники спорили: будет ли еще лосось подниматься по реке Оулу, даже если на электростанции и соорудят рыбоходные шлюзы, как в Норвегии и Советском Союзе.
Брату Анники позвонили, и он пообещал куда-то сейчас же прийти. Я сидел на подоконнике, снаружи было видно красное мартовское солнце, в семь часов вечера было еще светло.
Отец чистил трубку спичкой в блюдце, мать толкнула его локтем под ребра. Сестры Анники и их мужья разом поднялись, стали пожимать всем руки и снова желать счастья. Пятясь, все эти родственники вышли по одному из комнаты. Я глядел из окна, как они заводили внизу машины и трогались к центру города.
— Мы-то чего остались? Анники еще подумает, что мы вообще неподъемные, — сказала мать.
— Торопиться-то некуда, — успокоила ее Анники.
— Ты мог бы все-таки попробовать чем-нибудь заняться, — сказал я брату, садясь рядом с ним, когда отец встал, чтобы размяться.
— Пожалуй, — согласился брат.
— Может быть, поступил бы туда, в Эво.
— Туда уж точно не пойду, — сказал он.
— Может, поступил бы на работу, набрался бы опыта.
— Посмотрим.
— Ему нужно в училище поступить или в техникум, — вмешалась в наш разговор мать.
— Я сам о себе позабочусь, — сказал брат хмуро.
— Сам знает, — согласился отец.
Брат Анники сказал, что он должен сейчас уйти, пойдет в город и затем вечерним поездом вернется в Хельсинки, он вышел в переднюю, надел пальто и снова в комнату — попрощаться. Пожимая мне руку, он спросил:
— У вас в последнее время были забастовки?
— В последнее время нет.
— Вот и хорошо, — сказал он.
— Это ужасно, что коммунисты то и дело подбивают честных рабочих бастовать, — сказала мать.
— Ишь ты! — сказал брат Анники.
— У нас создали такую систему: организовали различные комиссии, куда рабочие выбирают своих представителей, а фирма — своих, и в них-то и договариваются обо всем, — рассказал я.
— Ах так? И что же это такое? — спросил брат Анники.
— Это так называемая демократия на предприятии.
Взяли фальстарт незадолго до появления бумаги Лийнамаа[15].
— Ну, слышь, и не говори мне о Лийнамаа, — сказал брат Анники.
— Во всяком случае, у нас что-то в том же роде.
— Это последние усилия капиталистов, пытаются еще сопротивляться и забить гол, пока не проиграли окончательно, — сказал он.
— Да уж не коммунист ли ты, Матти? — спросила мать.
Анники тут же вмешалась и запретила говорить о политике, чтобы не вышло так же, как в прошлый раз, а когда ее брат еще сделал попытку продолжить, Анники вытолкала его за дверь, это рассмешило ее брата, и уже из передней он крикнул на прощание: «Всего доброго!» Я пошел к окну посмотреть, как он уходит, сверху он выглядел еще ниже, чем был на самом деле, и еще плечистее, голова в шляпе, словно яйцо в подставке, только тупым концом вверх. На углу улицы он встретил какого-то знакомого и, остановившись, немного поговорил с ним. Но тут же пошел дальше и скрылся из виду.
— Пора и нам, — сказала мать.
Мы с Анники удерживали их, но не очень настойчиво. Отец нагнулся, завязал шнурки туфель, мать нашарила в сумке зеркальце, смотрелась в него и красила губы, широко разевая рот.
— Нам предстоит долгий путь, к счастью, мне не требуется вести машину, — сказал отец.
— Два часа, если только нога не устанет давить на педаль газа, — сказал брат.
— Ну, тогда доберемся еще засветло, — обрадовалась мать.
Они все разом вышли в тесную переднюю одеваться, им пришлось там сторониться, давая место друг другу.
— Еще успею заскочить на танцы, — сказал брат.
— И непременно он должен скакать там все субботы, и воскресенья, и среды. Хорошо бы, он так же рвался работать, — ворчала мать.
Она вошла из передней в комнату попрощаться, сперва потрясла мою руку, потом руку Анники, пожелала всего наилучшего теперь и в будущем. Ее одолевали слезы.
— Сына я лишилась, но получаю дочь, — сказала она. — Только не начинай выть, — предупредил брат.
— Приезжай домой погостить, сходим на рыбалку, — сказал мне отец.
Мы проводили их вниз до самой наружной двери и смотрели, как они садились в машину, отец на заднее сиденье, мать в толстом зимнем пальто — на переднее, а брат — за руль. Через несколько секунд они уже въехали в туннель.
Анники принялась мыть посуду, она вытирала чашки, блюдца и ложки досуха, приносила в комнату и выкладывала рядами на столе. Я укладывал их в большую плетеную корзину, заворачивал в газетную бумагу и делал прокладки из газет между слоями.
— Сестры сразу подумали, что я уже на сносях, — сказала Анники.
— Какое это имеет значение? — спросил я.
— Сейя-то была на пятом месяце, когда их венчали, и теперь ей хорошо смеяться, а тогда на время венчания она затянулась в корсет до того туго, что чуть не потеряла сознание в церкви.
— Может и с тобой случиться, если не найдем квартиру.
— Меня одолевали слезы, но я подумала, вот назло им не заплачу.
— Этого бы еще не хватало, — сказал я.
Когда посуда была вымыта и уложена в корзину, Анники застелила на диване постель. Она раскрыла диван и взяла из ящика под диваном одеяла и подушки, а из комода чистые простыни. От чистого белья в комнате запахло свежестью, как на открытом воздухе, это запало мне в память.
— Сейчас еще не время спать, — сказала Анники.
Позже, вечером, лежа в постели, мы слушали радио — передавали какую-то комедию, интригу которой мы не уловили, у нас самих было о чем поговорить: о помолвке и обо всем, что еще предстояло сделать. Мы послушали новости и после новостей концерт non-stop [16].
Ночью Анники встала и приготовила поесть. Она очень стеснялась наготы, взяла с крючка в уборной желтый вышитый халат и надела. Я лежал на спине и курил. Столбик пепла на конце сигареты рос и кривился, и, когда я уже хотел было стряхнуть его в пепельницу, он отвалился и упал на пол. Пришлось осторожно убрать пепел с пола, послюнявив средний палец.
— Когда появится ребенок, в комнате курить не будешь, придется тебе выходить, — предупредила Анники.
— Посмотрим, вернусь ли, — сказал я.
— Вернешься, куда ты денешься.
— Может быть, что и вернусь.
Я сел на край постели и стал есть. Анники в застегнутом на все пуговки халате сидела рядом со мной.
Она взяла мою руку и положила ее поверх своей так, что кольца оказались рядом, сняла кольцо с моего пальца и надела на свой, сверху своего кольца и, растопырив пальцы, подняла руку к глазам, тыльной стороной к себе, и смотрела на кольца, и на свою руку, и на растопыренные пальцы.
— Квартиру нам не найти, — сказала она.
XI
В понедельник, незадолго до окончания работы, Сипола пришел в будку, предложил мне сигарету и сел побеседовать.
— Наш Маттила закончил ученичество и, по старинному обычаю, угощает старых печатников. Мы подумали, что уж если ты такой наполовину разумный человек, может, присоединишься к нашей компании?
— Могу и присоединиться, — сказал я.
— Так приходи.
— И приду.
— Мы пойдем ко мне, потому что, по сути дела, больше и некуда. Кабаки скоро закроются, к тому же там слишком дорого. Довезу тебя на своей машине, если у тебя сегодня нет своей.
— Нету, я буду пассажиром, — сказал я.
Доверенный пошел к машинам, их уже начали останавливать и мыть. Я ходил по цеху, смотрел, чтобы все рабочие места были оставлены для утренней смены в порядке, и проверял, чтобы машины были отключены от электросети. Сипола ждал меня возле регистрационных карточек, мы проштемпелевали время ухода и пошли к его машине.
Он правил в город, и, когда мы проезжали мимо дома Анники, я посмотрел на ее окно — света в нем не было. У дома Синоды мы вышли из машины, вечер был теплый, но с моря еще налетал пронизывающий ветер. Казалось, отовсюду несет оттаявшим собачьим дерьмом. Эта вонь была сейчас сильнее приторного запаха с целлюлозной фабрики. Из города подошли машины других печатников и остановились по обеим сторонам улицы. Когда все прибыли, Синода повел нас в подъезд, бутылки в сумках позвякивали, и это всех смешило.
— Шум пусть будет умеренным, — предупредил Сипола.
— Все умеренно.
Мы поднялись на второй этаж, Синода открыл ключом дверь и вошел первым. Он включил свет в передней и показал, куда повесить пальто, сам, не раздевшись, прошел в комнату и там тоже включил свет, затем вернулся и повесил свое пальто на вешалку. В комнате он велел всем рассаживаться, а сам принес из кухни стаканы и пепельницы, поставил пепельницы на пол, и на подоконник, и на низенький шкафчик у стены, стаканы он выстроил в две шеренги в конце стола.
— И помните, что это многоэтажный жилой дом, — сказал он.
— Так что никого нельзя выкидывать из окна, — сострил кто-то.
— Будем вести себя солидно, — пообещали все.
Стали требовать, чтобы новоиспеченный печатник Маттила выставил выпивку на стол, и он достал из пластикового мешка бутылку коньячной водки и две бутылки «Коскенкорвы»[17]. Печатники считали, что трех бутылок надолго не хватит — все-таки восемь мужиков. Синода принес из кухни чем-запить или разбавить.
— Первую жажду утолим тем, что есть, — сказал он.
Маттила разлил коньячную водку по стаканам и долил «разбавителя». Синода принес из кухни, из холодильника, льда и с плеском кидал его в стаканы. Все взяли стаканы в руки и встали.
— Желаем счастья, — сказали все хором, приняли по первой и кивнули Маттиле.
— Речей не будет, ты же нас знаешь, — сказал Синода.
— Знаю, — сказал Маттила.
— Получить профессию — это для молодого парня дело номер один, а номер два — женитьба, — сказал Сааринен. Он был уже пожилой, и я впервые, пожалуй, имел возможность как следует рассмотреть его. Он сидел за столом напротив меня, и, строго в фас, половинки его лица выглядели такими разными, что в зеркальном отражении его, пожалуй, было бы не узнать.
— Ильмари как раз женится, — сказал Сипола.
— Правда, что ли? — спросил Сааринен.
— Похоже на то, — подтвердил я. По этому поводу следовало принять по второй, и все, у кого еще оставалось в стаканах, допили. Маттила снова начал наливать, ему пришлось откупорить уже и «Коскенкорву», и он наливал благородную водку, и «Коскенкорву», и кока-колу вперемешку. Сипола пошел и включил свой стереопроигрыватель, оттуда зазвучала «Рююсюранта» Ирвина[18] так громко, что отдавалось от стен.
— Когда ты, Аутио, повзрослеешь, из тебя выйдет мужчина, — сказал Сааринен. Рантала, он тоже был постарше, начал подпевать пластинке красивым низким басом, но вдруг оборвал пение.
— Неужели Ильмари не заметил, что мы уже вечером успели откупорить бутылочку? — спросил он.
— Не заметил, — признался я.
— Мы ходили принимать за машины. Ну, черт возьми, думал я, а что, если Аутио заметит?
— Я и вправду ничего не заметил, — сказал я.
— Ну, черт подери, мы думали, вот будет номер, если ты заметишь, что мы во время смены ходим за машины поддавать, — сказал Рантала.
Это рассмешило остальных. Маттила встал и одним махом осушил свой стакан до дна, затем наполнил его и снова выпил до дна, теперь уже с небольшими остановками.
— Лишь раз в жизни человек выучивается на печатника, — сказал он и сел.
— Вы еще мальчишки! — утверждал Сааринен, — Что скажет на это представитель рабочих в производственной комиссии? — спросил он погодя.
— То, что сказал уже, — ответил Сипола.
— Слушай, Кауко, черт! — почти крикнул Рантала.
— Сааринен он и есть Сааринен, — сказал Сипола.
— Я и есть, — подтвердил Сааринен.
— Так скажи же что-нибудь! — требовал Рантала.
— Вы еще мальчишки, — повторил Сааринен.
Мы начали мериться силой: садились по двое к столу, ставили локоть правой руки на столешницу и, сцепив ладони, старались пригнуть руку противника вправо или влево так, чтобы она легла на стол. Победитель оставался сидеть и ждал следующего противника, которому побежденный уступал свое место. Победителю доставалась слава, а побежденному полстакана неразбавленной «Коскенкорвы» в утешение.
Принесенная Маттилой выпивка, конечно, сразу же кончилась, и Сипола достал из шкафа, а другие из портфелей в передней новые бутылки. На столе враз стало полно бутылок.
— От таких производственных комиссий, по-моему, мало толку, — объявил Рантала.
— Так-то оно так, — сказал Сааринен.
— Подтверди, Ильмари, — сказал Сипола.
— Не подтверждаю, — сказал я. Я победил всех в состязании, кроме Сиполы, поэтому просидел за столом и отстал от остальных в выпивке.
— Заставим его подтвердить, — сказал Рантала, двое попытались его удержать, Вилеэн и Ээрикяйнен. Им не удалось на работе выпить наравне с остальными — оба за рулем, — и теперь они все еще выглядели довольно трезвыми.
— Спорим на десятку, что Сильвеннойнен отключится первым, — сказал Рантала. Сильвеннойнен был его помощником, и Рантала в типографии все время муштровал его.
— Спорим, — согласился Сильвеннойнен.
— Сотрудничество теперь такое: фирма указывает, что делать, а мы послушно исполняем. Вот и все, — сказал Сипола.
— Протестую, — сказал я.
— Слушай, Ильмари, черт, — начал Рантала, встал, обошел стол и, схватив меня за шею сзади, сжал что было силы.
— Подтверждай! — потребовал он.
— Подтверждаю, подтверждаю, — вынужден был сказать я.
В честь этого Рантала выпил и остался сидеть рядом со мной. Сипола проветрил комнату и затем принес из кухни закуску: колбасу и горчицу, выражая сожаление, что не успел сделать «миксер-салат», чем вызвал взрыв смеха, он с довольным видом нарезал колбасу и предлагал ломтики на конце длинного острого кухонного ножа, основательно сдабривая их горчицей.
— Перед нами Колмонен и Ванамо[19] в одном лице, — сказал Сааринен.
Сипола достал из шкафа пиво — запивать колбасу, оно было теплым, но шло с колбасой лучше, чем неразбавленная «Коскенкорва». Мы выбирали из стопки пластинки и ставили их на проигрыватель.
— Я старый солдат из отряда глубокой разведки, но о тех делах ничего не расскажу, — начал Сааринен.
— Ну и не начинай, — предупредил Рантала.
— Мы уже тогда с парнями решили, что, если останемся в живых, никогда никому не будем ничего рассказывать, — пояснил Сааринен.
— Вот и хорошо.
— Не раз доводилось мне ходить наблюдать за железной дорогой на Мурманск. А это совсем другое дело, чем стоять на вокзале в Туйре[20], — сказал Сааринен.
— Ну, ты, черт, не начинай снова! — крикнул Рантала.
Но Сааринен вскочил и стал стягивать брюки, и серые вязаные рейтузы, и белые кальсоны и показал шрамы на ягодицах.
— Разве их я получил в тылу? — спросил он.
— Разве обязательно повсюду показывать свой зад? — спросил Рантала.
— Вы мальчишки — все!
— Давай, Вилле, выпей, — сказал Ээрикяйнен и подал ему стакан.
— От Ээро Ээрикяйнена я приму, от других пет, как бы ни настаивали, — сказал Сааринен, натянул кальсоны, рейтузы и брюки и выпил предложенный Ээрикяйненом стакан до дна.
Маттила, повалившись на бок, упал с дивана на пол, но затем сел, удивляясь, что это всех так рассмешило. Он сделал попытку взобраться обратно на диван, но безуспешно, и остался сидеть на полу. С трудом дотянувшись, он взял из пачки со стола сигарету, однако сунул ее в рот не тем концом, и фильтр вспыхнул. Маттила тотчас же ткнул сигарету в пепельницу.
— Эсе пора уже быть у Эйлы, — сказал Сааринен.
— Никуда я не пойду, — огрызнулся Маттила.
— Иди, иди, там хорошо спать. И я спал сразу после войны, — сказал Сааринен.
— Слышь, старик, не ври! — крикнул Маттила.
— Ой, ребята, если бы вы только знали ту Мурманскую дорогу и все остальное, но ведь вы не знаете. Нас ушло двести человек, а вернулось двадцать. Тогда-то мы и решили, что об этом ни гугу. — Сааринен не мог удержаться.
— Куда же они делись, остальные-то? — спросил Рантала.
— А как ты думаешь?
— Знамо дело, разбежались с пути по домам, — сказал Маттила.
Это всех рассмешило, Маттила сидел на полу согнувшись, так, что из-под стола виднелись лишь его волосы и полоска лба.
— Тебе следовало бы пойти домой, к Эйле. Когда я вернулся с войны, говорили, что она тут три года с фрицами путалась. Я подумал: все равно, солдату из отряда глубокой разведки, с изрешеченной задницей, и она годится, — сказал Сааринен.
— Не трепись, старик, а то убью! — крикнул Маттила с полу, попытался было подняться, но Сипола надавил рукой ему на голову и сказал что-то, чего я в шуме не расслышал.
— Никто никого убивать не будет, — сказал Сипола. — Да я же пошутил, — оправдывался Сааринен.
— Шутки я понимаю, но такого о моей матери говорить не смей, — сказал Маттила, чуть не плача, и это заставило всех притихнуть.
— Ну конечно, прости, — сказал Сааринен.
Когда пластинка на проигрывателе кончилась и умолкла, Рантала запел таким низким басом, что никто не смог подтянуть, хотя кое-кто и пытался, а когда кому-то все же удалось, Рантала еще больше понизил голос и, отделившись таким образом от других, пел один.
Дети разных народов,
Мы мечтою о мире живем,
В эти грозные годы
Мы за счастье бороться идем.
В разных землях и странах,
На морях-океанах,
Каждый, кто честен,
Встань с нами вместе,
В наши ряды, друзья!
Песню дружбы запевает молодежь,
Молодежь, молодежь!
Эту песню не задушишь, не убьешь,
Не убьешь, не убьешь!
Нам, молодым, вторит в песне той
Весь шар земной!
Эту песню не задушишь, не убьешь,
Не убьешь, не убьешь!
— Аарно Айтамурто — парень из Оулу, и он привел дела Союза строителей в порядок, а наш Союз — сборище дуболомов, — сказал Рантала, закончив петь.
— Взял бы ты это дело на себя, — предложил Сипола.
— Уже сама фамилия говорит за человека — Айтамурто![21] Это действие, а не одни только намерения.
— А Рантала? — спросил Сипола.
— Если бы в Союз пришел откуда-нибудь человек по фамилии Салпараута[22], я бы его поддержал, — сказал Рантала.
Маттила умудрился встать на четвереньки и затем на ноги, но тут же стал падать. Сипола подскочил к нему, и Маттила шлепнулся ничком на диван, ноги и полтела свисали за край. Он так и остался там спать. Вилеэн, который был ближе всего, подергал его за голову, но он и от этого не проснулся.
— Десятка моя, — сказал Сильвеннойнен.
Рантала поискал в бумажнике десять марок и хлопнул купюрой о стол. Сильвеннойнен сунул деньги в карман штанов. Сипола нашел где-то в стенном шкафу мишень и стрелы, повесил мишень на двери, ведущей в переднюю, на гвоздик. Стали бросать стрелы в мишень.
На двери не было ни одной щербинки, но теперь они стали появляться, и Сипола вспомнил про защитную пластину и укрепил ее на двери под мишенью. При подсчете результатов то и дело возникали споры, так что это соревнование всем надоело. Сипола убрал мишень и стрелы, но защитную пластину оставил на двери.
— Чтобы не забыть про пластину, если еще придет охота, — объяснил он.
— Теперь тебе попадет за испорченную дверь?
— Эта дверь принадлежит мне и Рабочему сберегательному банку.
— Правда?
— Одна сторона в общих чертах моя, а другая принадлежит банку. Моя сторона та, что выходит в переднюю, а их сторона теперь немного щербатая, но это ерунда, — сказал Сипола.
— Эх, ребята, если бы вы только знали, — опять начал было с дивана Сааринен.
— Знаем мы, знаем! — крикнул Рантала.
Маттила сделал попытку всползти на диван повыше, сунул голову на колени Вилеэну, Вилеэн столкнул ее, голова болталась, словно на веревке.
— Парнишка Маттила разлегся так, что опытным специалистам негде сидеть, — сказал Вилеэн.
— Молодежь, она такая, — поддержал Ээрикяйнен. Он поднялся и стал стаскивать Маттилу на пол, поднимая его за ноги и за плечи, он был низкорослый мужичонка, ему пришлось подходить то к плечам Маттилы, то к ногам, стащив Маттилу на пол, он подхватил его под руки и поволок, расслабленного, по линолеуму к книжной полке у задней стены — отсыпаться.
— Поставь его в угол стоя, — сказал Сипола.
— Для этого пришлось бы сунуть ему за рубаху и сквозь брюки железный шест, — сказал Ээрикяйнен.
Он оставил Маттилу лежать, скрючившись, возле книжной полки. Я поднялся и стал ходить взад-вперед по комнате, разводил руки и глубоко вдыхал, взмахивал ногами и резко скрещивал руки на груди, чтобы разогнать кровь и быть потрезвее.
— А нас возьмешь в свою типографию работать, Ильмари? — спросил Сипола.
— В какую типографию? — спросил я.
— Возьми, мы все специалисты, — сказал Рантала.
— Только у меня нет типографии, — сказал я.
Это рассмешило мужчин, и они стали объяснять, какую качественную работу они делали бы для меня и как они поддерживали бы меня и фирму, не то что теперь. Пришлось налить себе еще, хотя и не хотелось. Держа стакан в руке, я пошел к окну и стоял так, глядя наружу, в окне ничего не было видно, кроме моего собственного отражения и отражения комнаты, в комнате мужчины продолжали говорить, как пели бы машины, если бы они поступили работать в мою типографию; я вернулся к столу, сел и сказал, что если заботиться о рентабельности, то таких плохих печатников просто нельзя брать на работу, и это тоже вызвало у них смех.
— Сейчас по фирме шныряют консультанты из Хельсинки и строят планы, как поднять рентабельность, — вот вам и сотрудничество администрации с рабочими, — сказал Рантала.
— Так оно и есть. — заметил Сааринен.
— Ты скажи им там, в производственном комитете, что поможет только одно: средства производства в руки общества, а власть трудовому народу, — сказал Рантала.
— Именно так.
— А что на это скажет И. Аутио? — спросил Сипола.
— Ничего не скажу, — ответил я.
— Обязан, — сказал Рантала.
— Не скажу.
— Черт возьми, будем держать за горло, пока не начнешь задыхаться. Тогда признаешь, что правильно, — сказал Рантала.
Далеко за полночь все смешалось. Ээрикяйнену и Вилеэну было по пути, они долго пытались заказать по телефону такси, набирали неправильные номера, и среди ночи будили где-то каких-то людей, и еще ругали их за то, что они не дежурные такси. Маттила проснулся и исчез. Сильвеннойнена долго искали и наконец нашли в постели Сиполы под покрывалом и одеялом полностью одетого и в туфлях. А Рантала, пока все это происходило, пытался петь таким громким голосом, что соседи стали стучать в стену.
— Волны жизни вздымают высоко! — орал Рантала.
— Я теперь пойду домой, спать, — объявил я.
— Никто никуда не пойдет без разрешения глубокой разведки, — сказал Рантала.
— Тут никого нет, кроме меня, — сказал Сааринен.
— На рельсах Мурманской железной дороги мы сплющивали монетки, — сказал Рантала.
— Теперь мне пора уходить, — сказал я. Так хотелось спать, что я боялся заснуть тут же, сидя.
— Хочешь, покажу свою задницу, всю в шрамах? — спросил Рантала.
— Забавно было бы посмотреть, — сказал я.
— Такое показывают только за деньги.
— Сколько стоит?
— Государство о нас забыло. Герои вынуждены в зимние холода за деньги показывать свою задницу в шрамах зажиточным прохожим, — сказал Рантала.
— Сам-то видал войну только в фильме «Неизвестный солдат»[23]... — сказал Сааринен обиженно.
— Слушай, парни из Раксилы[24] знают, что такое война. Это спекуляция и воровство, о нас даже книга написана. Ринтала[25] — «Мальчишки». Но и он всего не знал. Появился бы еще кто-нибудь и написал бы, как оно все было на самом деле, — сказал Рантала.
— Как бы там ни было, отправляюсь спать, — сказал я.
Пошел к вешалке и натянул пальто. Те, кто еще держался на ногах, вывалили за мной в переднюю попрощаться, я вышел на лестничную площадку в распахнутом пальто и зашагал вниз.
— Привет знакомым! — крикнули они мне вдогонку с площадки.
До своей комнатенки я дошел за четверть часа, на улицах видел только старух, разносящих утренние газеты.
XII
Посреди недели позвонил младший Пихлая, позвал на их дачу, посмотреть, что наделало наводнение. Я обещал приехать.
В субботу утром мы с Анники подъехали к дому Пихлая, я испугался, увидав профессора, которого не встречал после той лекции, что была осенью: он сильно похудел и выглядел больным в старой одежде, которая стала ему теперь широка.
Младший Пихлая с заднего сиденья подсказывал, куда ехать, старший сидел молча, так проехали тридцать километров. Наконец младший Пихлая велел остановить машину на обочине, возле шлагбаума в синюю полоску, преграждавшего путь на армейскую территорию.
Я вышел из машины и, обойдя вокруг кузова, открыл дверцу старику Пихлая. Анники и Сеппо выбрались с заднего сиденья. Пока я запирал дверцы, они пошли за шлагбаум в лес — низкий сосняк, где снег был рыхлым, я догнал их, когда они уже шли по равнине между большими кустами можжевельника.
Там снег был плотный, не проваливался под ногами, а на можжевельнике виднелись зеленые, синие и черные ягоды. Я сунул черную ягоду в рот и раскусил ее. Почувствовал вкус можжевельника, стал вдыхать и выдыхать его запах. На берегу мы прошли между ольх на лед.
— Идите вперед. Я пока отдышусь, — сказал профессор.
— Спешить некуда.
— Сил больше не хватает, не то что у молодых.
— Мы подождем, — сказал я.
Профессор остановился на берегу, на самой границе со льдом, и повернулся к нам спиной. За зиму лед так сильно осел, что получилась ступень с берега в метр высотой, небо было просторным и голубым, светило солнце, снег на поверхности льда подтаял и снова замерз и образовал миллион узоров и трещинок, но под ними был прочный и крепкий лед. Вдали виднелся Хайлуото[26] — широкий и низкий, по обеим сторонам от него горизонт таял в белом тумане. По проливу шли машины — ледяная дорога была обозначена воткнутыми в снег елочками.
— Он похудел на десять кило, — сказал Сеппо.
— Это рак, — сказал профессор.
— Сходил бы к врачу.
— Не пойду.
— Не пойдет он к врачу. Если у человека ничуть нет лишнего мяса, а он еще худеет на десять кило, значит, это неспроста. Одежда на нем уже болтается, двоих таких можно в нее засунуть. Каждое утро он вынужден все туже затягивать пояс на брюках, — сказал Сеппо.
Я смотрел вдаль — на лед и лес, на зелень кустов можжевельника и другого оттенка зелень сосен, на торчащие ветки ольх и белые стволы берез. Солнце уже грело. Хотя профессор Пихлая явно был болен, мне казалось, что все хорошо и легко. Анники была в лыжных штанах и теплой куртке — синее и белое, в ельнике она набрала снега в лыжные ботинки и теперь выковыривала из них снег рукой и кидала на лед. Лед жалобно поскрипывал, в гавань по проломанному во льду каналу шло небольшое судно. С того места, где мы стояли, открытую воду не было видно, казалось, суденышко скользит по льду.
Наконец профессор смог двигаться дальше. Мы подошли к даче и перебрались через ледяной завал на сухую землю. Осенью южный ветер дул две недели, от этого вода поднялась выше чем на метр, слишком высоко для такого низкого берега, вода залила двор, из-под дома выплыли хранившиеся там дрова, и грабли с деревянными ручками, и древесностружечные брикеты. Брикеты в воде расклеились и развалились, теперь на всех местах, где снег стаял, под деревьями и у стены сауны, видны были стружки и опилки.
Дача была трехкомнатная, с верандой. Сеппо зажег огонь в камине, топящемся нефтью. Промерзшие стены долго не прогревались; постепенно прогреваясь, они источали запах старых бревен и мха. Мы сидели в верхней одежде вокруг камина, пока во всех комнатах не стало тепло.
— Вот такая жизнь. Вдруг — рак, — сказал профессор.
— Но это же еще не точно, — сказал я.
— Точно, но гораздо легче, если знаешь правду. Боли у меня, и я готов к тому, что они будут все усиливаться. И мне заранее известно, что, когда они сделаются непереносимыми, я впаду в беспамятство и перестану их ощущать. Природа! А она зря никого не мучает. Нельзя только позволять врачам мешать природе. Это они мучают людей, не понимая механизма действия природы. Они стараются поддержать в человеке жизнь, но эти их усилия лишь обрекают его на муки, потому что медики не понимают предназначения смерти. Сеппо не верит тому, что я говорю. Надеюсь, с годами он поумнеет, — объяснил профессор.
Он сидел и долго смотрел в окно. Все молчали.
— Однажды из моря сюда, к нам на берег, выплыла олениха с олененком, — сказал профессор.
— Ну и ну.
— С тех пор прошло уже много лет.
— Все, о чем ты в последнее время говоришь, было уже много лет назад, — сказал Сеппо.
— Моя мать примерно за полгода перед смертью забыла все, кроме того, что было пятьдесят лет назад, — сказал профессор.
— Как поживают ваши исследования? — спросил я.
— О них больше и речи нет. Под рождество я еще пытался прочесть вторую лекцию, после чего все затихло.
— Мне кто-то говорил об этом, — сказал я.
— Теперь они хотят вообще запретить мне читать лекции. Я сказал им, что это больше не имеет смысла, что осенью меня уже не будет в живых.
— Нельзя так говорить, — сказала Анники.
— Да ведь в этом нет ничего особенного. Мир таков, каков он есть. Вы поженитесь, и вскоре у вас родятся дети. Я умру еще до осени, и когда-нибудь вы тоже умрете, хотя сейчас это кажется вам таким далеким-далеким, и ваши дети вырастут, станут взрослыми и постареют, умрут и они, но всегда будут рождаться новые дети. Люди боятся смерти и не разумеют рождения. А ведь все это одно и то же; умирающий рождается куда-то и рождающийся где-то умирает. Точно так же существует природа в сменах времен года, просто наш период длиннее. Никогда не стоит огорчаться из-за смерти, огорчаться следует из-за того, что, пока был на этом свете, сделал так мало, чтобы изменить себя и мир. Но как раз об этом люди не печалятся, они только боятся смерти и не понимают, для чего человек рождается. Рождение и смерть, а между ними человек живет какое-то время. Сеппо будет писать картины и женится на старой деве, магистерше. Внуков мне уже не увидеть, но тут ничего не поделаешь. Я бы с удовольствием поглядел, какие люди из них получатся — может, старые знакомые. И все-таки для других они будут новыми, — сказал профессор.
— Я не женюсь, — объявил Сеппо.
— Женишься, — утверждал профессор.
— Я только напишу портрет, который она заказала, потому что мне необходимо получить деньги, но на этом все кончится.
— А ты все еще его пишешь? — Меня одолевал смех.
— За это время я делал и кое-что еще, но я должен его закончить. Ради денег, — сказал Сеппо.
— Ну уж в этом у тебя нет необходимости, — заметил профессор.
Я встал и принялся расхаживать взад-вперед. Смотрел в спину профессору, видел, как он похудел и ссутулился за эти несколько месяцев, и, хотя в комнате было уже тепло, он все еще не снимал шапки и пальто и грел руки над камином. Мне стало грустно, и я подошел к Анники сзади, стал у нее за спиной и обнял ее, казалось, я чувствую, как уже увеличился ее живот — ведь я знал, что дело обстоит так, — я прижал ее к себе и придержал. Она снизу глянула через плечо мне в лицо и усмехнулась быстро, тайком, стараясь, чтобы другие не заметили. Сеппо принес со двора охапку дров и разжег их.
— Отец никак не может, чтобы не читать лекций, — сказал он.
— Это так долго было моей профессией, — оправдывался профессор.
— В один прекрасный день эта баба, магистерша, заявила мне, что если я пишу портрет ее деда теми же кистями, которыми пишу обнаженную натуру, то они откажутся от заказа. Она ведь лестадианка, — сказал Сеппо.
— Значит, будет много детей, — сказал я.
— У кого будет, а у кого и нет.
Я вышел на веранду. Пассажирский самолет приближался со стороны моря, он шел на приземление. Затем еще недолго слышалось со стороны аэродрома, как он тормозил — рев то усиливался, то затихал и наконец развеялся среди деревьев. В море видны были сетевые знаки рыбаков, и любители рыбной ловли «па дергушку», и их автомашины.
Я думал о предложении, которое мы с Саари получили в конце недели, и о том, что же мы знаем о продающейся типографии: слышали сплетни, что машины чуть ли не допотопные и размещена она неудобно, в многоэтажном старом доме, рулоны бумаги приходится поднимать на третий этаж специальным подъемником снаружи и тем же путем вытаскивать готовые заказы покрупнее. Размышлял о цене и о хорошей клиентуре, которая вроде бы была у этой типографии. За это стоило заплатить. Больше всего вызывали у меня опасения старые машины: они могли потребовать сложного ремонта, а ведь денег у нас было немного. Я закурил сигарету, на легком морозце у нее был особый вкус.
Вернулся в дом. Художник варил на очаге кофе, в комнате было тепло, но стены еще были холодноваты.
— Моя многолетняя работа пошла прахом, если подумать. Мне от нее не было ни малейшего проку. Но нет, все же так думать нельзя, — рассуждал профессор.
— Мог бы и не ворчать, старик, — сказал Сеппо.
— Но ничего не пропадает зря, если делается честно. Пожалуй, сразу этого не заметишь. Всегда от всего что-то остается, — продолжал профессор.
— Ничего не останется, — вставил Сеппо.
— И ты тоже непременно начнешь замечать это в своей работе. Портреты, вроде того, что ты сейчас пишешь, ценности не представляют. Лучше бы ты писал, как прежде, картины в своем духе. Они иногда все-таки и впрямь получались, — сказал профессор.
— Не смеши, — сказал Сеппо.
Мы пили кофе, сидя вокруг стола у окна. Профессор так и не снял пи перчаток, пи пальто, жаловался, что все-таки мерзнет, кровообращение стало, мол, совсем слабым. Я закурил новую сигарету, предлагал и художнику, по оп достал свою трубку. Когда мы выпили кофе, Анники растопила на камине в кастрюле снег и вымыла посуду.
— Завтра в «Калеве»[27] будет опять наше объявление насчет квартиры, посмотрим, откликнется ли кто-нибудь. Мы указали номер телефона Анники, — сказал я.
— Весной тут бывают стаи лебедей, птиц по сто, когда они летят в Лапландию, — вспомнил профессор.
— Лебяжье мясо самое вкусное, — сказал Сеппо.
— Ты пробовал, что ли? — спросил я.
— Случалось.
— Лебеди и дикие гуси пролетают тут весной на севе и осенью обратно на юг. Дикие гуси разгуливают по берегу, здоровенные, как овцы. Нынче весной я еще приеду сюда на недельку посмотреть на них, один. Осенью, когда они обратно полетят, меня уже не будет, — сказал профессор.
Вечером, когда мы вернулись в город, я пошел к фактору Саари домой, и мы договорились, что осмотрим типографию и, если она окажется подходящей, купим ее, постараемся раздобыть где-нибудь денег. Жена Саари сварила нам кофе, а мы в гостиной составляли для банка расчет рентабельности, исходя из которого будем гасить долг банку по частям, — все это на основе тех документов, которые передал нам хозяин типографии, когда мы предложили откупить ее. Дело казалось ясным.
Домой я приехал уже в полночь. Почитал еще руководство по калькулированию, которое дал мне Саари, — это был его учебник, Саари пользовался им, когда занимался в школе факторов.
Всю неделю мы с Анники ходили смотреть квартиры, было несколько звонков. Но предлагали или маленькие, или плохие, или слишком дорогие, или далеко за городом. Пришлось дать объявление еще и в следующий воскресный номер газеты. В ответ на него было два телефонных звонка.
ХIII
В понедельник на утреннем собрании Мартикайнен успел уже прочесть список заказов, находящихся в работе, и опрашивал мастеров и начальников смен, как обстоит дело с их выполнением, когда вошел директор-распорядитель, попросил слова у ведущего собрание и, получив разрешение говорить, сказал:
— Фирма уже долго работала убыточно, и теперь вопрос стоит так: или уйдет часть людей, или предприятие вообще придется закрыть, — Он достал из портфеля пачку бумаг, вытащил из нее несколько отдельных листочков и начал громко читать вслух месячные и квартальные отчеты за прошлый год и начало нынешнего. Ничего приятного мы не услышали: все итоги были подведены с убытками.
— Вот так-то вот, — сказал он, закончив чтение.
— Есть идея остановить самые старые машины, у них очень низкая эффективность, — предложил Мартикайнен.
Директор-распорядитель сказал, что проведет в первой половине дня совещание с доверенными лицами рабочих, всю типографию закрывать не хотелось бы, если, конечно, положение не станет безвыходным, дело, разумеется, будет передано в союзы на рассмотрение, и представители союзов приедут в фирму, однако это вряд ли поможет: те, кто поступил сюда на работу позже других, будут уволены первыми, но получат рекомендации. Мастеров, начальников смен, это, по крайней мере сначала, не коснется: пока есть возможность, будут продолжать работу в две смены и на одну смену перейдут лишь в случае крайней необходимости.
Он сам принес себе еще кофе из столовой. Все помещение стало наполняться гулом разговоров.
— Постарайтесь, чтобы работа шла полным ходом, хотя, наверное, вторая половина дня уйдет на разглагольствования, — сказал Мартикайнен, и все разошлись по своим рабочим местам.
Внизу я разложил бланки заказов в порядке сроков исполнения и затем сел спокойно подумать об увольнении и тех двух квартирах, про которые нам звонили в воскресенье и которые мы ходили смотреть. Одну из них следовало выбрать, и надо было решить это сегодня, заключить договор о найме и достать где-нибудь денег, чтобы внести залог.
В половине десятого Сипола, доверенное лицо рабочих, пришел ко мне в будку, на нем лица не было.
— Все уполномоченные рабочих созываются в десять на информационное собрание. Что это значит, а? — спросил он.
— Там услышите, — сказал я.
— Но что бы это могло быть?
— Они скажут.
— Скажи сейчас, чтобы можно было немножко подготовиться, — попросил он.
— Не приставай, — сказал я.
— Черт, слышь, если знаешь, то расскажи; Это должно быть что-то особенное, ведь даже уполномоченных вечерней смены вызывают из дома. Курьеры целое утро мотались по городу. Удастся ли им всех собрать?
— Часть людей собираются уволить, — сказал я.
— Да неужто?
— Увы, сейчас это вполне возможно.
— Почему?
— Видно, работы не хватает.
— Они не могут сделать такое, не могут. Мы никогда с этим не согласимся, — сказал Сипола.
— Уйдет часть или придется уйти всем, так нам объяснили, только ничего не говори ребятам, пока не сходишь на собрание, а то раньше времени поднимется бессмысленный шум. Там услышишь обо всем точнее, на утреннем собрании нам говорили об этом лишь в общих чертах, — сказал я.
— Я должен сообщить им.
— После собрания.
Сипола вышел из будки и пошел между рулонами бумаги к своей машине. И сразу же вокруг него собрались печатники. Было видно, как он то и дело покачивал головой, и тем, кто задавал вопросы, это вскоре надоело, все разошлись обратно по местам. Я уже вышел было в цех, хотел посмотреть, далеко ли продвинулась работа, но тут зазвонил телефон на стене будки, и мне пришлось вернуться.
— Аутио, — сказал я, сняв трубку.
— Это отец.
— Ну?
— Слушай, такое жуткое дело, нашего Калерво арестовали, посадили в камеру и не выпускают.
— За что?
— Оп вчера на танцах вечером дрался, и кого-то там убили. Калерво всю ночь продержали в камере на допросе. Мать наверху лежит в постели и не может ни слова вымолвить, воет только. Никого даже не пускают увидеться с Калерво. Приезжай сюда, если сможешь. Сможешь?
— Другого выхода нет. Постараюсь вечером приехать.
— Мужики в деревне что-то про это знают, но я не могу ничего выяснить, а мать в таком состоянии, что только воет не переставая. Ты бы приехал, может, разберешься в этом кошмаре.
— Приеду под вечер, — сказал я.
— Разве не ужас: полицейский сказал матери по телефону, что тюрьма ему обеспечена.
— Ах так?
— Они засадят его в тюрьму, слышишь?
— Я приеду сразу же, как только смогу здесь освободиться, тут тоже творится всякая всячина, но я приеду сразу, как только смогу.
Отец повесил трубку, даже не попрощался. Я сидел в будке и думал обо всем, что можно и нужно было сделать. Мной овладела гнетущая тревога. Я даже не ощущал вкуса сигареты, заметил, что она горит, только тогда, когда прижег пальцы, пришлось ее загасить. Вскоре пепельница была полна окурков. Я думал и о том, что, наверное, придется нанять адвоката, и о своей полной неосведомленности относительно того, что касается правосудия, думал и о найме квартиры, ведь это надо было решить сегодня и достать где-то денег, чтобы внести залог. Я позвонил Анники в банк и сказал, что должен вечером поехать домой к родителям, а ей придется самой‘подписать договор о найме квартиры; мы договорились, какую из квартир возьмем, она пообещала, что раздобудет денег или попытается уговорить хозяина отсрочить на несколько дней внесение залога.
Уполномоченный печатников второй смены пришел в типографию и вместе с Сиполой отправился на собрание. Печатники и их помощники тут же оставили машины работать без присмотра, сбились в плотную группу и о чем-то спорили. Я вышел в цех и велел им вернуться на рабочие места.
— Сейчас же разойдемся, если скажешь в чем дело, — пообещал Рантала.
— Скоро и без того услышите, — сказал я.
— Если знаешь, давай говори, — настаивал он.
— По машинам! — скомандовал я.
— Слышь, не перенапрягайся, — сказал Рантала. Я почувствовал, что смогу сейчас врезать кулаком или даже ногой ему и всем, кто стоял вокруг него и не думал расходиться.
— Черт побери! Все к своим машинам, или дойдет до мордобоя! — закричал я что было сил, мне казалось: еще секунда — и я заплачу. — Работать надо, а не трепаться! — крикнул я, перекрывая гул машин.
Печатники прекратили расспросы и, недоуменно переглядываясь, пожимая плечами, разошлись по своим рабочим местам. В двери переплетного цеха я увидел женщин, глядящих, что творится у нас; подбежав к двери, я втолкнул женщин в их цех и захлопнул дверь с такой силой, что удар должен был быть слышен во всем здании. Почувствовал некоторое облегчение. Сел на полусмотанный рулон бумаги и закурил.
Перед обеденным перерывом доверенные вернулись с мрачными лицами. Они начали отчитываться перед печатниками о том, что было на собрании. Я пошел есть. В столовую все пришли притихшие и разговаривали лишь с соседями по столику. Поев, я взял пальто и вышел на улицу. Начался дождь, и я промок, но не обращал на это внимания. Шел по улице в сторону города, на повороте к парку остановился и повернул обратно. Я промок, но успокоился. Позвонил мастеру вечерней смены и попросил его прийти как можно скорее.
Сипола вошел в будку, посмотрел на мою промокшую одежду и мокрые волосы, с которых вода стекала на лицо, а я вытирал его листом бумаги.
— Так это не пройдет, — сказал он. Я думал о другом, он спросил, много ли я знаю об увольнениях и давно ли мастера были в курсе дела.
Я сказал, что недавно.
— Представители Союза должны приехать сюда и разобраться. Фирма ведь намерена уволить человек двадцать, и все они рабочие, — сказал Сипола.
— Кажется, так.
— Здесь, в городе, для них работы не найдется.
— Похоже на то.
— Если другое не поможет, мы сразу начнем забастовку.
— Это наверняка поможет.
— Союзы должны проверить отчеты. Я больше вашим россказням не верю. Ясное дело, можно показать лишь те бумаги, какие в данный момент выгоднее. Мы-то ведь все время работали, аж пар валил. Почему рабочие должны страдать в первую очередь, если работодатель размазня?
— Мне об этом ничего не известно, — сказал я.
— Конечно, ведь мастеров пока еще не увольняют.
— Может, и поэтому, — сказал я.
— Придет, слышь, еще и такой день, и скоро. Или уже куплена своя типография? Ты ведь тут набрался опыта, как обращаться с рабочими, когда деньги кончаются. Пьянствовать и содержать шлюх — на это, похоже, денег хватает, — сказал Сипола.
— Но не у меня, — сказал я.
— Да я не о тебе.
— Хватит об этом. Наш с тобой разговор ничего не решит, — сказал я.
Сипола ушел работать. Почти сразу же за тем пришел мастер второй смены, и я объяснил ему все, что следовало.
Заскочил к себе в каморку и поехал оттуда домой к родителям.