Утром в районе станции метро «Автозаводская» Новоселов торопился, покупал в киоске сигареты, бросив неподалеку самосвал с работающим мотором. Шумиха Николай стоял к нему спиной на противоположной полосе шоссе. Сразу за побиваемыми начавшимся дождем шпалерами цветников, разделяющих шоссе. На обратном пути – можно и поздороваться. Остановиться. Новоселов заспешил к машине, поглядывая на кожаную куртку, на взнесенную гордую фурагу. Крикнуть, что ли, милиционеру? Рукой помахать? Вдруг шаги Новоселова замедлились, он заспотыкался и стал как вкопанный… Не соображая, что делает, побежал прямо через шоссе. Визжали тормоза, машины заносило, ставило поперек. Шумиха обернулся. Сразу начал пятиться, выпустив деньги за спину, на асфальт. Новоселов бросился на брата как какой-то темный разъяренный сарай! Ухватил, начал трясти и подкидывать так, что у Шумихи сразу же улетела фуражка. «Отдай, слышишь! Отдай, гад! Сейчас же отдай назад!» Болтающиеся перед ним белесые глаза – из орбит готовы были выпрыгнуть. «Отдай, гаденыш! Отдай! Задавлю!» Владелец «Волги» юркнул в кабину – завелся. «Стой, гад!» Новоселов кинулся, успел только ударить руками скользнувший багажник. Сапогом Шумиха наступил на красную купюру. Но его опять начали носить и трясти вверху. «Ты отдашь, гад! Ты отдашь, а?!» Новоселов обезумел. Завывающий Колька вырывался, мучился как верхолаз. Тут, точно в ухо, резанул милицейский свисток. С трехколесного соскочил Остолоповый. Быстро подходил. «Этто что такое?! Вы кто такой?! Ну-ка назад!» Был выхвачен пистолет. Новоселов дышал как бык, которого пырнули на арене. Ни слова не говоря, повернулся, пошел. «Куда?!» – рявкнуло сзади. Новоселов вернулся, пошел вдоль бордюра в обход. «Это семейное у нас, товарищ лейтенант! Мы это по-семейному! – как оглохший, как ударенный по уху, выкрикивал Шумиха. – Всё будет в порядке! Не беспокойтесь!» Под дождем Шумиха теребил поднятую фуражку, забыв надеть. Застегивая кобуру, автоинспектор следил за Новоселовым. Сдвинул в сторону сапог. «Подбери, раззява!» Колька оглядывался и приседал, никак не мог схватить. По завоженной красной десятке колотил дождь. Точно спешно отмывал ее от грязи…
…Ночь выбрали темную, воровскую, с ветром. Месяц высверкивал меж пробегающих туч – как крадущаяся в противоположную сторону серьга лихого цыгана. Меркидома поторапливал Семёнова. Боец-длинный-Сёменов спотыкался, оглядывался на провальные спящие дома, вздрагивал и останавливался от внезапных взлаев псов. Веса канистры с соляркой, налитой на треть, в руке – не чувствовал: нес канистру так, точно ждал нападения, точно защищался ею, будто большой, постоянно вздергиваемой боксерской перчаткой… Потом лезли на такой же темный взгор, к Выселкам…
С самого высокого места поселка Меркидома стал водить полевым биноклем, пытаясь высмотреть в ночном провальном городке свою пожарку. Семёнов заглядывал сбоку – бинокль, походило, видел в первый раз. Рядом уже причитала старуха: «Ой, боюсь я, милые, ой, боюсь! Ведь грех это будет, грех! А? Скажите! Грех? Да и ветер вон. Разве можно сегодня? А?»
Меркидома, не отнимая бинокля от глаз, успокаивал бабку. Говорил, что ветер в степь, на норд-ост, никакой опасности. А насчет греха – то ха-ха-ха, бабка!
Наконец увидел сонную ночную каланчу и саму пожарку внизу с поматывающейся во дворе шляпкой света. «Ага! Вот вы где! Спите, бычьи дети! Ну, сейчас я вам!..»
«Ой, боюсь я, ой, боюсь!» – уже спешила за пожарниками старуха к своему двору.
Заборов у нее не было, отгораживаться не от кого – дальше степь. Заваливающийся дощаной сарайчик чернел метрах в двадцати от дома. За ним был прудок, образованный от ручья, ну а дальше – все та же черная степь. «Идеальное место!» – как и неделю назад, вновь отметил Меркидома.
Поджигали профессионально, изнутри. (Чтобы не сразу увидели. Ну – на каланче.) Пока Семёнов в полной тьме вытрясал из канистры солярку на стены, Меркидома отгонял от сарая старуху, уже завывающую, уже безумную. Потом сам ступил внутрь.
Смотрели на побежавшее по полу пламя. Вдвоем. Подпольные пироманы. У длинного Семёнова – отпала челюсть. У Меркидомы в вытаращенных глазах выплясывали пожары всего мира, все взрывы, все мировые пирокатастрофы!.. Попятились. Выскочили за дверь. Отбежали. В ночи сарайчик будто скалил зубы. Порядок!
С пустой канистрой на взгор, на наблюдательный пункт прибегал Семёнов. Весь радостный: «Товарищ капитан! Товарищ капитан! Сарай уже заразный! Полностью заразный! Гори-и-ит!» – «Заразный? Ха-ха-ха! Отлично. Молодец! Наблюдай дальше!» А-а, бычьи дети, посмеивался Меркидома, а-а! Сейчас соскочите со своих лежаков! Сейчас забегаете! А-а! Меркидома не мог стоять на месте, Меркидома бегал, ходил, размахивал руками. Отгонял вяжущуюся старуху.
Старуха металась уже между соседями, стучала в окна, вопила: «Помогите! Горю-ю! Люди добрые! Горю-ю-ю!»
Ветер вдруг повернул. Пламя покрутилось на сарайчике – и начало продувать в другую сторону, в противоположную. От свечой горящего сарая пошли отрываться длинные опламенённые плевки и лететь в сторону двора, в сторону бабкиного дома. Сарай плевался как придурок факир из Индии! Красные плевки долетали и падали уже на толевую бабкину крышу! «Карау-у-у-ул!»
С неодушевленностью белья с мороза на прямых ногах бежал по улице какой-то старик в исподнем. Так и укидался, белый, мерзлый, в темноту… Потом скакала лошадь с телегой. На телеге, стоя, – безумный Мылов! (Дождался-таки своего часа!) Отчаянный, озаренный, настегивал и настегивал длинной вожжей. Пролетел, пропал в темноте. Так же обратно мчался мимо пожара, нещадно лупцуя лошадь. Вот он его час! Вот о-о-он!
– Откуда лошадь! Уберите лошадь! – кричал неизвестно кому Меркидома. Кричал уже под треск крыши бабкиного дома!: – О, господи! Лошадь! Ло-о-ошадь! – Но клячу проносило и проносило мимо. Как будто старую перд…щую победно физгармонь. – О, господи! О-о-о!
К высокому пламени, рвущему ночь на краю Выселок, отовсюду бежали люди. Кто с ведрами, кто с багром, кто с лопатой. Взметывалась водичка на низкую крышу. Люди бегали, кричали, выстраивались цепочкой до прудка, откуда уже прилетали одно за другим ведра с водой. Меркидома метался, что-то орал людям, пытался руководить, потеряв и фуражку свою, и бинокль. Жигаловы, два брата, начали его бить. Но бросили…
Как будто к месту преступления привязанный, как охраняющий его, боец Семёнов бегал вокруг сарайчика. Бегал как вокруг какого-то крокодилятника с раскалёнными крокодилами. И всё это обрушилось вдруг, взметнув высоко ураган белой мошки. Ноги Семёнова сами повернули в степь. Он побежал с канистрой к мамане.
После того как, ужасно ревя, примчались проспавшие пожарники и в считанные минуты раскидали потушенный людьми пожар (остатки крыши и одну стену дома)… их начальник, их идейный вдохновитель стоял с фонарем под глазом, как наполовину только Мистер ИКС, и то ли смеялся над всем произошедшим, то ли горько плакал. И чумазая голова его с прядкой волос, упавших с лысины, походила на неразорвавшееся ядро, просто выкатившееся из пушки с куделькой дыма.
Две пожарные машины, перегородив улицу, стояли неорганизованно – под углом уткнутые одна в другую. С незаглушенными моторами, нескончаемо работали. Под включенными их фарами с перепутавшимся светом валялся весь вытащенный из двора на улицу черный дымящийся загашенный пожар…
Старуху соседи отпаивали водой. Старуха безумно водила за собой соседей. Всё показывала им, как высокий мандат, новую двадцатипятирублевку. «А еще машину дров обещал. На зиму. Ага». Ходила и показывала.
Два брата Жигаловы, побившие-таки в горячке главного пожарника, тяжело дышали. С раздатыми щеками – как реуты. Казалось, в них тоже можно было сейчас бить. И они б дали звоны: вот так Мерикдо-о-ома, вот так отчуди-и-и-ил…
11
…В общежитской своей ванночке «мыслитель Родена» Новоселов сидел, накорнувшись на кулак, думал московскую свою, нескончаемую думу, осеваемый сверху душем. Напитавшиеся водой волосы свисали с головы как баранья шерсть. Когда приходил Серов с очередным разоблачительным своим монологом – на вымытой, еще влажной голове друга видел, по меньшей мере, гнездо натуральных Горынычей. Которые покачивались каждый сам по себе. Смотрели отчужденно в разные стороны. А хозяин молча смотрел из-под них. Пододвигал Серову стакан чаю, печенье. Подкрепись, бедолага. Потом уж начнешь. Пили чай. Молчали. Вроде ордена им (за послушание), в шторе висело закатное солнце…
…После чистых небесных сентябрьских дней зарядила непогода. Целыми днями бочка у мыловского крыльца гладко обливалась водой, растекающейся по земле белой пеной. Прямо с Мыловым на телеге лошадь подходила к бочке. Долго, с перерывами, пила. Стояла, поворачивала морду. Вправо. Влево. Потом, выкатывая глаз, сильно тянула голову назад. Мылов-хозяин лежал, закрывшись руками. Как напитавшийся водой черный плывун. В лужах рядом с телегой баловался дождь. Лошадь отворачивалась. Куда теперь?
Выходила жена Мылова. Лошадь сразу напрягалась. Как всегда засученной сильной рукой Черная выдергивала из бочки ведро воды и шумно шарахала на телегу. Мылов вскакивал. Лошадь тоже выбивала копытами трепака. Из вытаращенных глаз коновозчика убегал только что случившийся апокалипсис. Гигантская, сметающая все на пути волна прошлась по телеге! С топором Черная шла к сараям. Из раскрытой двери во двор вылетала безголовая скачущая курица. Мылов бегал, ловил, придавливал. Лошадь осуждающе поглядывала.
По ночам дрались. На своем первом этаже. Дрались – страшно. На убиение. На звук, на шорох швыряя табуретки. Как дерутся слепые. В полной тьме.
Со второго этажа сбегала Антонина. Барабанила в дверь, стучала в окно. За темным стеклом будто всё разом рушилось в подпол.... «Куроцапы проклятые! Гады!» – шла к своему крыльцу Антонина.
Драки ночные эти шли только тогда, когда Мылов бывал трезв. Ночи через три бойцовых таких – не выдерживал: пил. Срочно напивался. Черная становилась покойной. С ухмылками только наблюдала… Она словно не давала ему вспомнить что-то. Хотела, чтобы он о чем-то напрочь забыл. И Мылов, поматываясь на скамейке за воротами, точно постоянно это что-то вспоминал. Иногда вдруг вскидывался, выпрямлялся. Он в с п о м н и л. Точно вспомнил! Зрачки его становились как драхмы! Из Древней Греции! Воспоминание о будущем!.. Но… но падал. Под скамейку…