Шли годы, его богатство росло, его деятельность приводила в ярость польских и советских пограничников, а его самых заядлых врагов по-прежнему неизменно находили в оврагах и в лесах с простреленными головами. В течение десяти лет после выхода из тюрьмы бывший король эфира стал королем Подолья, повеса — образцовым супругом и страстным посетителем церкви, а пьяница и гуляка — убежденным трезвенником.
Его опухшие глаза, небритые щеки, а также жесткие волосы и неприятный запах изо рта не были, следовательно, этим июньским утром печальным остатком алкогольной ночи, а последствием какого-то состояния духа, о котором его гости не имели ни малейшего понятия. Ни Моше Кичалес, ни Виктор Желязный не ведали, почему в тот день рано утром были приглашены в великолепную новенькую виллу Ханаса на львовской Погулянке. Они сидели так в молчании и ждали объяснения, — лениво рассевшись в креслах, с бокалами французского коньяка в руках, с египетскими папиросами в зубах. Оглядывались по кабинету, украшен полосатыми обоями и картинами, изображающими какие-то меланхоличные равнинные пейзажи.
Зигмунт Ханас вышел из-за стола и занял третье, свободное кресло.
— Друзья, — начал сильным зычным голосом. — Мы знакомы с тех времен, когда еще я действовал в Подволочиске. С самого начала вы связали меня во Львове и в Тернополе с кем нужно… Мог благодаря вам реализовывать товар. Мы являемся одной компанией! — Наступила тишина. Ханас медленно переводил взгляд с одного на другого гостя. Приглашенные издавали нечленораздельные звуки: пили коньяк и с шипением выпускали дым. — Когда я закончил с делами на Подолье, — Ханас потер пальцем покрасневшие глаза, — вы приняли меня здесь во Львове как своего. Я не вмешиваюсь здесь в ваши дела, я живу себе спокойно с капитала, обитаю с семьей в этой хате, иногда только выгорит что-то пригодится… Мой обрез, — он указал рукой обрез, висящий над столом, — иногда выстрелит в каком-то вашем деле… Мы помогаем друг другу. Но не все здесь относятся ко мне хорошо. Меня постигла ужасная боль. Моя дочь Элзуния была похищена вчера утром на Восточной ярмарке. До сих пор нет требования выкупа… Ни слова… Хорошо, что моя жена уехала в Трускавец… — Кичалес беспокойно шевельнулся, а его рука с папиросой зависла между пепельница и ртом. Желязный одним глотком допил коньяк. — Элзунии четырнадцать лет. — Ханас протянул каждому из них пачку отпечатков снимков дочери. — А так она выглядит… Она поражена в уме… Доверяет каждому, каждого обнимет… Добрый ребенок…
Глаза Ханаса остекленели, а их окантовка покраснела. Желязный вопреки своему имени сочувствовал ему так сильно, что тоже почувствовал жжение в глазах. Кичалес также не остался равнодушным. Шрам, пересекающий его лицо, изменило цвет с белого на красный.
— У нас во Львове такой позор? — Кичалес даже сорвался с места. — Такая катастрофа? Я понимаю, шпику дать в мазак, непослушной дзюне в глаз ножом засветить, я понимаю, мокруху заказать, но чтобы девочку похищать!? Такому быдлу я бы…
— Глаза выколоть! — дополнил спокойно Желязный. — Зенки ему медленно выцарапать! Ложечкой!
— Элзуния была с гувернанткой. — Лицо Ханаса слегка побледнело. — А эта блядь, вместо того чтобы смотреть на ребенка, читала любовные записки! Но, но… Уже позаботился о ней мой Малый Обрез. С воскресенья не может ходить!
Железный и Кичалес молчали, но их глаза нервно блуждали по кабинету Ханаса. Каждый из них думал о чем-то другом. Польский главарь львовских воров, кастетов и головорезов уставился в огромную библиотеку, где отсутствие книг было замаскировано зелеными занавесками с бахромой. Они связали его с исповедальней, а тот, в свою очередь, с доносом. Напротив, еврейский король проституток и незаконных азартных игр смотрел на гуцульский килим, висевший над шезлонгом, и размышлял, может ли он заранее потребовать оплату за услугу.
— Мы тебе поможем, Зыга. — Желязный заложил ногу на ногу и внимательно посмотрел на свои безукоризненно скроенные пумы. — Но беда с шпиками… Нет уже надежных людей… Знаешь, о чем балакаю, Монек?
— Йо, — ответил на вопрос Кичалес. — Последние дураки остались в истории Лембрика. Это уже не те времена, когда наши шпики были только наши…
— Теперь этого не знаешь, Зыга, — Желязный вставил ему слово, — или какой-то твой кумпан не является агентом и сейчас не покатулится до пулицаев…
— Я куплю границу. — Ханас переводил взгляд с одного на другого.
Моше Кичалес поправил жилетку и стряхнул невидимую пылинку с рукава белого костюм в едва заметную полоску. Желязный вращалась вокруг пальца перстень со гербовым знаком. Оба знали, что означает на языке контрабандистов «купить границу».
— Не купишь всех сыщиков, — сказал еврей. — Есть бесер багриф. Сейчас никто не знает о похищении, только гувернантка дзюни, так? Где она?
Ханас указал пальцем в пол.
— Гит. — Кичалес поправил белую шляпу типа панамы. — И так должно быть! Никому ни слова! Шум ворт! Потому что иначе сцапает его пулиция и…
— И тогда не выколешь ему глаз, Зыга, — вмешался Желязный. — Потому что он попадет в тюрьму…
— Не дождетесь! — крикнул Ханас и снова указал на пол. — Гада в подвал! Там с ним покончу!
— А теперь моя идея, — сказал Кичалес. — Пулицай, которого когда-то выгнали и который будет обратно принят. Хотя он сейчас частный детектив, он знает хорошо и пулицаев, и бандитов. Мы с Витьком найдем гада, который похитил твою дочь, но этот пулицай также пригодится… Гад может быть извращенцем, а где стоит о извращенцах? На Луцкого, в архиве. Но полицейский архив — это сезам, и не каждый туда попадет… А Лыссый наверняка туда попадет, хотя он теперь ни пулицай!
— Отстегну, сколько ему нужно, — заверил Ханас. — Как он зовется?
— Попельский, — сказал Желязный. — Эдвард Попельский. Живет на Крашевского, 3.
Зигмунт Ханас встал, подошел к столу и позвонил прислуге. Почти сразу же вошел в кабинет старый слуга, подталкивая бар на колесиках. Хозяин сорвал накрахмаленную салфетку с хрустальных салатниц, в которых громоздилась черная икра и соленые огурцы. Из высокого графина налил водки в три стакана.
— Я не пил браги четырнадцать лет, — сказал он торжественно. — В тюрьме на «Святом Кресте» я обещал себе, что выпью на свадьбе доченьки. — Затряслась у него борода, но быстро овладел собой. — Но сейчас не свадьба! Сейчас на погибель гаду.
— Гаду на погибель! — поддакнули гости и склонили головы.
Ханас подошел к обоим и торжественно поцеловал. Только тогда закусили водку огурцом и икрой.
Моше Кичалес решил не портить возвышенного настроения мгновенным и грубым требованием оплаты в натуре. Этой оплатой должен был быть человек Ханаса Тосик, из-за роста называемый своим хозяином Малым Обрезом. Он идеально подходил для выполнения поручения, которое Кичалес, король львовской проституции, выполняющий любые людские фантазии и желания, получил несколько дней назад. Так вот некий холуй какой-то богатой семьи хотел заказать для своей пани, пожилой уже дамы, любовника, которого охарактеризовал как неутомимого жеребца. Это была идеальная характеристика Малого Обреза.
Моше Кичалес проглотил булочку с икрой и молчал. Попросить теперь о Тосике — это была бы грубая непристойность. Не нарушил поэтому патетичной атмосферы, в которой объявлен крестовый поход похитителю.
Малый Обрез и так не мог бы вернуть ему сейчас услугу. Он был очень занят. Его хозяин поручил ему важное задание. В трех этажах под ними, в подвале, гувернантка Людвика Вишневская получала расплату за свой проступок. Тосик как раз расстегивал ширинку.
3
В комнате царил полумрак. Через задернутые тяжелые, пушистые шторы не попадал даже самый легкий отблеск с оживленной улицы — ни один снопа света автомобильных фар, ни одна вспышка электрического разряда на трамвайном токоприемнике. Об уличном движении снаружи дома доходили только звуки — или это шум мотора, или звонок трамвая, или неожиданный клаксон. Просачивались они через закрытое окно и тихо журчащее радио, по которому передавали концерт по заявкам.
Она слышала все эти звуки очень отчетливо — ее чувствительные уши обостряли их и усиливали. Они были для нее как свадебные колокола.
Ее обоняние было одинаково чувствительно. Она чувствовала запах сигар в бархатный обивке кушетки, о которой с удовольствием потирала свою щеку, чувствовала невероятный запах цветов со всех сторон, доходящий до ее ноздрей. Он был густой, но легкий, интенсивный, но недушащий.
Слабые глаза девочки мало, однако, видели — только мерцающий огонек света, который медленно передвигался вокруг нее. Обволакивал ее и окружал приветливым блеском — как добрый домовой, как Ангел-Хранитель, о котором рассказывала ей часто панна Людвика. Она улыбнулась. Ей было блаженно. Свое счастье она выразила тихим писком.
Мужчина зажег спичкой фитили трех свечей. Языки пламени освещали шезлонг, на котором лежала девочка, и несколько горшков с белыми цветами, распространяющим этот одуряющий запах. Мужчина налил себе вина в рюмку и выпил ее мелкими глотками. Он смотрел на ребенка, который слегка улыбался. Провоцирует меня, — думал он, — хочет, чтобы я уже сейчас это сделал.
Волнение его распирало. Он не заботился об этом. Умел его подавлять, властвовать над ним всесильно, умел давать ему волю в малых дозах. Так сделает именно сейчас. Маленькая доза удовольствия.
Коснется ее и раздвинет ей цветок, а потом быстро сосредоточится на чем-то другом.
Погладил ладонью ее икры, а потом — как непревзойденный пианист — заиграл пальцами на ее бедре. Проглотил слюну, когда коснулся цели. А потом вдруг и сознательно отвлекся. Да, владел своим возбуждением. Ему не было уже семнадцати лет, когда впервые почувствовал запах этих цветов и обезумел от похоти, в их душном запахе стал мужчиной.
Он посмотрел на серебряный поднос, стоящий на столике, пересчитал крошки пирога, лежащие на тарелке, куриные кости, старательно обглоданные, кусочки желе, прилепленные к серебряной вилочке. Не имел запаса еды для девочек — это было равнозначно лишению удовольствия от общения с ними. Голодные они недоверчивы. А недоверчивые являются неприязненными и сопротивляющимися. Он же хотел только девушек нежных и безгранично ему уступчивых.