ашбал не мог их видеть, но он и так увидел достаточно, чтобы понять, что перед ним не рыбак.
Араб снова лег на спину.
— Что же, рыбачок, значит, своим спасением… мы обязаны евреям.
— С кем только не поведешься в беде, — согласился Добкин и снова посмотрел на раненого. Да. Он видел его на крепостной стене. Видел это кошмарное лицо. — Как мне тебя называть?
— Саид Талиб. А тебя?
Добкин замялся. Его так и подмывало ответить: «Бенджамин Добкин, генерал армии Израиля».
— Зови меня просто «рыбак». — Его арабский был не совсем хорош, но он старался говорить правильно, чтобы заставить ашбала продолжать этот фарс. Каждый из них только ждал удобного момента, чтобы вцепиться в глотку другого, и таким моментом могло стать одно неправильное слово. Интересно, видел ли Талиб его на западном склоне?
Как сильно ранен этот человек? И как сильно он сам ранен? Добкин напряг мускулы под одеялом и глубоко вздохнул. Похоже, силы понемногу восстанавливались.
Глиняная лампа, представлявшая собой плошку с каким-то жиром, в котором плавал фитиль, мерцала на полу между ними. Добкин заметил, что ашбал смотрит на нее. Лампа могла послужить оружием, а она находилась ближе к Талибу. Генерал медленно огляделся вокруг. Ничего, кроме одеяла. Добкин как бы между прочим провел рукой по телу. Ножа не было, но в верхнем кармане он нащупал что-то твердое. Пазузу. Евреи вернули ему эту маленькую похабную статуэтку.
Добкин и Талиб лежали на боку и смотрели друг на друга, прислушиваясь к шуму ветра.
— Ну, как улов, рыбачок?
— До вечера был ничего. А чем ты занимаешься?
— Торгую финиковыми пальмами.
Маска спокойствия исчезла с лиц обоих мужчин, каждый из них смотрел в глаза другого с ненавистью, страхом и угрозой.
— Так как же ты очутился в реке?
— Так же, как и ты.
Разговор прекратился, в течение долгого времени оба лежали не шевелясь. Добкин чувствовал, как у него пересыхает во рту и дрожат мускулы.
Ветер распахнул ставни и загасил лампу, каждый из противников издал животный крик, и они вцепились друг другу в горло.
Обнаженная Дебора Гидеон лежала на черепичном полу в кабинете управляющего гостиницей. Спина ее была покрыта длинными следами от плетки и ожогами от сигареты, бедра, ноги и ягодицы в крови от ран, нанесенных явно садистом.
Ахмед Риш вымыл руки и лицо в чашке с водой.
— Пристрелите ее, — бросил он, обращаясь к Хамади.
Хамади крикнул часового, сидевшего за стойкой дежурного.
— Кассим!
Риш вытер руки. Все, что девушка рассказала о численности и обороне израильтян, он уже и так выяснил в ходе тяжелейших атак. Но сейчас он мог сам сфабриковать сведения, полученные якобы со слов пленной, и его люди поверят ему.
— Салем, если шерхи не прекратится, мы сможем в течение часа овладеть холмом. Я пошлю людей на склон, а ветер поможет скрыть их движение и шум.
Хамади кивнул. Да, наверное, сам Аллах послал этот ветер, и Хамади понимал, что, если бы не задул шерхи, их с Ришем убили бы собственные подчиненные. А вот Риш, похоже, не понимал этого.
— Я соберу людей.
— Отлично. — Риш посмотрел на девушку, потом на часового, уставившегося на нее. — Да, да, Кассим, можешь ею попользоваться. Потом пристрели ее, тело сожги, а пепел сбрось в реку. Мне не нужны улики. — Он повернулся к Хамади. — Одно дело военные действия, а пытки и убийство — совсем другое. Завтра мы начнем переговоры с Израилем по поводу заложников.
Хамади снова кивнул. Риш строил какие-то призрачные и бессмысленные перспективы, которые мог строить только сумасшедший. Если бы он не был героем в глазах всех палестинцев, то Хамади давно уже сам бы убил его. Он вспомнил, как Риш стоял на четвереньках и кусал тело девушки, и от этой картины к горлу подступила тошнота. Он, Хамади, сам пытал раньше людей, но то, что творил Риш, было ни на что не похоже. Удары плетью и прижигание сигаретой наверняка причинили девушке меньше боли, чем укусы. Дикое сумасшедшее животное рычало и рвало зубами ее плоть, и эта еврейка, крича от боли и ужаса, отвечала на все вопросы Риша. Хамади никак не мог винить ее за это. Он лишь надеялся, что люди снаружи не поняли, что происходило. Повернувшись, Хамади вышел из кабинета и через небольшой вестибюль прошел на веранду.
Его последние люди — примерно пятьдесят мужчин и женщин — сидели, скрестив ноги, под натянутыми на стойки навесами. Хамади свистнул, ашбалы выскочили из-под навесов и направились к веранде. Они стояли на ветру, закутав головы и оставив только щелки для глаз. Хамади вскинул руку и закричал, пытаясь перекричать шум ветра:
— Аллах послал нам шерхи.
Хоснер стоял на дельтовидном крыле и наблюдал, как люди, закутанные во всевозможную одежду, словно призраки двигались в облаках пыли.
Он повернулся и прошел в салон. От шума ветра сквозь развороченную обшивку и стука песчинок разговаривать здесь было невозможно. Через дыры, проделанные в потолке салона, чтобы днем здесь было не так жарко, внутрь залетал песок, и в проходе уже выросли маленькие холмики. Хоснер прошел через салон в задний отсек.
Мириам соорудила себе тюфяк из каких-то обгоревших тряпок и теперь сидела на нем, прислонившись спиной к стенке и подтянув колени к подбородку. При свете фонарика-карандаша, который кто-то дал ей, она читала книгу. Над головой у нее так же тускло горело аварийное освещение.
Мириам оторвала взгляд от книги.
— Уже пора?
Хоснер прокашлялся и громко, перекрывая шум ветра, проговорил:
— Эстер сказала, что не разбудила тебя. Она уснула на посту, а тебя не разбудила.
Мириам осторожно закрыла книгу и положила ее на колени.
— Она лжет, пытаясь спасти меня. Эстер разбудила меня, а я уснула.
— Не играй в благородство, Мириам. — Хоснер посмотрел на лежавшую у нее на коленях книгу. «Посторонний» Альбера Камю.
— Почему? — Мириам выключила фонарик. — Может, это внесет некоторые изменения в общий настрой. Ну так что… уже пора?
— Нет еще.
Оба замолчали. Первой тишину нарушила Мириам, голос ее звучал воинственно и насмешливо.
— Извини. Я не должна критиковать вас. Ведь и я теперь одна из вас. Я же убила ту девушку.
— Да, возможно, убила.
— Так кто из нас предстанет перед трибуналом?
— Обе. Если только одна из вас не сознается.
— Но я уже созналась.
— Ты знаешь, что я имею в виду.
— Мы обе будем лгать.
— Не сомневаюсь. Но для таких случаев тоже существует военная процедура. Такое бывало раньше. На основании моих и Бурга свидетельских показаний вы обе будете признаны виновными.
— Это спектакль, или вы действительно намерены расстрелять одну из нас или даже обеих?
Хоснер закурил сигарету. Интересно, сможет ли он отправить человека в трибунал, чтобы тот потом предстал перед отделением стрелков? В чем смысл всего этого? Показать всем, что игра должна до конца вестись по всем правилам? Вселить страх в души усталых мужчин и женщин, которым захочется поспать на посту или не выполнить приказ в других ситуациях? Или просто Бург таким образом хочет сбить с него спесь?
— Ну так что? Вы намерены расстрелять нас или нет? Если нет, то позволь мне уйти отсюда. У меня много дел. А если хотите судить, то начинайте прямо сейчас и не заставляйте нас ждать до утра.
Хоснер швырнул сигарету на пол и посмотрел на Мириам. Лунный свет, пробивавшийся сквозь иллюминатор, освещал ее лицо, на котором не было ни той злобы, ни той воинственности, что звучали в ее голосе. Оно казалось открытым и доверчивым, готовым принять то, что он скажет. Внезапно Хоснер понял, что любая их встреча может быть последней.
— Ты сам нажмешь на спусковой крючок, Иаков?
Хоснер шагнул к ней. Он, похоже, сам не знал, что говорить или делать. И вдруг он упал перед ней на колени и обнял руками ее голые ноги.
— Я… я лучше убью себя, но не причиню зла тебе. Я убью любого, кто попытается обидеть тебя, я люблю тебя. — Эти слова не так удивили его самого, как Мириам.
Она отвела взгляд и уставилась в дыру в перегородке.
Хоснер потряс ее за колени.
— Я люблю тебя.
Мириам повернула голову и кивнула. Она накрыла своими ладонями руки Хоснера, заговорив низким и хриплым голосом:
— Мне очень жаль, что из-за меня ты оказался в таком положении, Иаков.
— Понимаешь… даже длительные жизненные убеждения человека ни черта не значат, когда он приходит к такому решению… к решению сердца, как говорится. — Хоснер заставил себя улыбнуться.
Мириам улыбнулась в ответ.
— Неправда. Ты очень твердый человек. Твердый негодяй, я должна отметить. — Она чуть не засмеялась. — Жаль, что все так получилось… Тебе будет легче, если расстреляют Эстер Аронсон?
— Хватит об этом. Я вытащу вас обеих.
Мириам сжала его ладони.
— Бедный Иаков. Тебе надо было остаться на вилле отца. И жить богатым бездельником.
— А ты приедешь в дом моего отца на Пасху? — Хоснер внезапно понял, что если он задал ей этот вопрос, то, значит, уже решил его для себя.
Мириам улыбнулась и прижала его ладони к своему лицу.
Хоснер ощутил тяжесть в груди, которую не испытывал уже многие годы. Он подождал, пока снова смог говорить.
— Я… извини меня, я… ушел тогда от тебя.
Голос Мириам звучал низко и ласково.
— Я понимаю.
— Правда понимаешь?
— Но у нас с тобой нет будущего. — Мириам прильнула щекой к его груди.
Хоснер еще крепче прижал ее к себе.
— Да, у нас нет будущего. — Ему хотелось жить, хотелось иметь будущее. Но он понимал, что если даже и останется в живых, он все равно потеряет Мириам. Ласков или муж. Или кто-то еще.
Мириам расплакалась, ее плач показался Хоснеру завыванием ветра, сильного и бесконечно печального.
Он почувствовал на своем лице ее слезы. Сначала ему показалось, что это его собственные слезы, а потом он действительно заплакал.
Они крепко сжали друг друга в объятиях, Мириам уже и не пыталась сдерживать рыдания. Хоснер не мог придумать никаких слов, чтобы успокоить ее, да и потом, она имела полное право плакать, когда ей того хочется. Человек поступает правильно, когда кричит, плачет или делает еще что-то в тот момент, когда ему хочется этого. И Мириам не должна страдать молча. Молчаливые страдания для дураков. Пусть мир узнает о твоей боли. Если каждый человек будет выть от любой несправедливости, от любого проявления варварства и злобы по отношению к нему, то мы сделаем первый шаг по пути к настоящему гуманизму. Почему люди, не сопротивляясь, идут на смерть? Кричите. Плачьте. Войте.