Реконструкция — страница 17 из 30

— До автобусной остановки 500 метров, — сказал он.

Я кивнул и сказал «спасибо» и подумал о том, что, наверно, буду вежливым до последней секунды жизни.

* * *

Феликс позвонил среди ночи, когда я лежал в ванной и глядел на неподвижное небо в квадрате окна. Я не спал, спать не хотелось, во сне опять будет болотистый лес, где мне с каждым разом всё неуютнее. Настойка медленно тянулась пополам с «Байкалом». Я лежал послушно, не шевелясь, вместе со всеми своими демонами.

Обдумывал новую миниатюру. В последнее время меня часто охватывали воспоминания из детства. Моменты, определившие жизнь.

Я смотрел на своё беззащитное белое тело в воде, вспоминал, что бывшая называла меня за это тело «тюленчиком», и хотя я не толстый и даже не в теле, всё время оправдывался. Смотрел, как качаются волоски на сосках, как водоросли. Вёл учет синяков и ссадин: ярко-жёлтые на руках — от падения, свежий синяк на плече — от соседа, тёмный синяк обручем на ноге — из сновидения с мёртвой женщиной, у которой свисала кожа. Гладил каждый из них, гладил пигментные пятнышки, гладил пушок волос, несмело тянувшийся к паху.

Где-то на глубине роились мысли о гибели, о том, откуда тот человек с сухариками был так хорошо осведомлён о моей биографии, в каких отношениях он с реконструкторами, и особенно — как это связано с Майей. Эти мысли неизбежно сплетались с гибельными, окрашивались в сплошной чёрный цвет. Я представлял незаточенные мечи, которые не в состоянии лишить меня жизни быстро, они будут долго мучить, прежде чем доставят серьёзный ущерб. Нужны часы, чтобы отрубить таким мечом голову. Но рыцарей это точно не остановит, у этих рыцарей времени хоть отбавляй. Потом вспомнил нарисованную пилу. Кривая и набросанная схематически, она выглядела страшнее, чем если бы это была фотография с запёкшейся кровью на зубцах.

Чтобы отвлечься, я пытался перенестись в прошлое, хотя бы на месяц назад, когда мир ещё не был сплошным дьявольским карнавалом. Пока Майя со своей средневековой ярмаркой не ввалилась в него, чтобы уничтожить до основания.

Внезапно я вспомнил случай из школы. Предновогодний бесснежный день, я стоял у продуктового магазина. Приличный немолодой мужчина с белым лицом и в белом шарфе, который зовётся «кашне», подошёл ко мне и попросил взаймы денег. У меня было в кармане пятьдесят или сто рублей, я твердо помнил, что была одна бумажка. Он представился врачом из районной поликлиники и сказал, что на днях у него умерла мать. Мать не оставила на врача квартиру, и теперь его выгоняли на улицу. Он углубился в подробности жизни, было понятно, что это не попрошайка. Но я ему ничего не дал. А через месяц встретил его, совсем оборванного, в компании местных бомжей. И тогда он посмотрел на меня как больной пёс, которого пинками выгнали на дорогу. Больше я врача не встречал, но навсегда запомнил пёсьи глаза и кашне, навсегда утратившее белый цвет. Думать, что я изменил бы судьбу несчастного доктора своей бумажкой, было явной глупостью, и всё же сейчас, в кризисный момент жизни, я вспомнил именно этот случай, и именно он отягчал сердце.

Тогда и позвонил Феликс. Я резко схватил телефон.

— Феликс, зачем ты опять звонишь, когда можно писать? Это страшно бесит.

Раздался глубокий вздох.

— Нет, я не могу... Это слишком.

— В чём дело?

Голос Феликса был строже обыкновенного, он не сказал «шаломки», не назвал меня малышом. Так. Сейчас он меня уволит. Это должно было случиться давно. Просто он слишком добренький, я продержался за счёт его доброты лишний год. Но Феликс, ещё раз вздохнув, сообщил, что Слава Коваль умер.

— У него сердце остановилось, — сказал Феликс.

Я пару секунд молчал. Потом спросил, из-за чего это случилось.

— Просто... Он веселился много, очень веселиться любил. Ты же знаешь сам. Чего непонятного?

Я поставил Феликса на громкую связь, повязал полотенце на бёдрах, сел на стул. За окном вдруг стало светло, зажглись фонари и взошла луна, весь двор стал просвечиваться как под рентгеновским излучением. Мимо мусорки шёл огромный кот. Остановился, посмотрел на бачки, двинулся дальше.

— Ему же не было тридцати?

— Славочка... — я понял, что Феликс сейчас заплачет. А я не почувствовал ничего, только чрезмерную вялость. И руки почему-то слегка затряслись. Может, от холода. Поверить в смерть Славы было нельзя. Как и во всё, что произошло за последнее время.

Я не стал продолжать разговор, только узнал, когда его хоронят. Сходил за настойкой, выпил четверть стакана залпом, налил ещё, смешал с «Байкалом» один к одному, вернулся в ванную. Сердце билось как загнанное, хотя я не давал ему нагрузки уже много часов, потемнело в глазах, я сам не заметил, как погрузил голову в воду, вынырнул, выплюнул струю коктейля. Провёл рукой. Долго смотрел, как по воде растекается коричневатая клякса.

* * *

Родственники Славы не захотели его отпевать, а кремировать тело повезли в похоронный дом Абрамова. Он был недалеко от Москвы, спрятан от магистральной дороги, маленький неприметный куб, в котором неясно как должна была уместиться вся похоронная индустрия.

Абрамов встретил нас в белом сияющем пиджаке, так необыкновенно ему не шедшем. Он постарался обнять всех, кто был к этому расположен, в том числе и меня, и я понял, какие у него нежные, умиротворяющие объятия, и запах парфюма ударил в нос. От этих объятий стало немного легче, и я чуть было не улыбнулся, заходя в безликое светлое помещение, очень похожее на фойе скромного бизнес-центра.

Родители, а точнее мама и какой-то низенький азиатский мужчина с медной лысиной и очень кривыми ногами, наверно, отчим Славы, не выглядели удручёнными. Мать только повторяла одно: «Мы знали, что он умрёт рано. Мы это хорошо знали», — как будто оправдываясь за свой спокойный вид. Она удивительно походила на Славу — те же наглые желтовато-карие глаза, вздёрнутый нос и губы, да совершенно всё, и даже точечки после тяжело перенесённой оспы на румяных щеках.

Пришли проститься совсем ещё девочки, судя по виду, из старших классов. Все как одна в чёрных узких джинсах, и я невольно поглядывал на их плоские попы время от времени.

Для мамы и азиатского отчима, получается, он давно отчасти умер, а вот остальные, судя по виду, совершенно не верили, что такой жовиальный, весёлый, яростный человек мог оказаться мёртвым. Я вспомнил, как видел Славу в последний раз, — в поту, полуголого, с болтом в зубах, горячо поносившим «Икею». Такой человек не мог не жить вечно. Наверно, поэтому траура не наблюдалось, люди как будто пришли на неинтересную экскурсию. Может, дело было ещё в обстановке, совершенно не траурной, а какой-то тренинговой. Никто не смотрел на обыкновенный гроб, стоявший у стенки.

Женщина в красной блузе громким и ровном голосом объяснила, что смерть Славы — это большая потеря, и что память о нём будет жить. Она предложила почтить Славу минутой молчания. В процессе молчания один человек из толпы громко дышал. И тут мать начала тихонько плакать, прижавшись к плечу азиатского мужчины.

Я смотрел на изящную урну с фазанами, в которой будет храниться прах. Фазан — очень подходящая птица для Славы. Абрамов подошёл к выбору урны со смыслом и уж наверно не без иронии. Сам он тихонько стоял в стороне и поглядывал на прощавшихся. Руки его машинально перекладывали листы А4 в папке. Было понятно, что Абрамов думает, кому предложить прижизненный договор. Гроб втолкнули на ленту, напоминавшую конвейер в аэропорту, и он уехал за изящные пурпурные шторки.

Поминки прошли в квартире Славы. Было много бутылок вина, купленных по акции «две плюс одна», символическая бутылка водки и монолитный кусок столичного салата с горкой майонеза на нём, и всё другое, что полагается, но я не ел и не пил, а только смотрел на Славину маму, поражённый совершенно идиотской, но не отпускавшей меня догадкой — Слава не умер, а загримировался в женщину пятидесяти лет, чтобы посмотреть на свои поминки. Мама не говорила почти ничего, только торопливо глядела по сторонам блестящими сухими глазами, а азиатский мужчина ни на секунду не отпускал её талию. За весь вечер он почти ничего не сказал, только один раз проскрипел фразу, слишком сложную для его облика, и произнесённую без акцента: «Мы не можем жить так, как живём, но если пытаемся что-нибудь изменить, умираем». Восточные мудрости.

Феликс был одет в джинсовую рубашку. Он много и хорошо говорил, подливал вино тем, кто почти не пил, отнимал бокалы у тех, кто начинал набираться. Две девочки было затеяли между собой тихую ссору из-за того, кто был музой Славы, и Феликс очень умело и ласково изолировал их от общества.

Я подумал, что навыки антрепренёра здорово помогают в жизни, и сел на освободившийся после одной из девушек стул, шаткий и маленький, как раз на нём я сидел, когда видел Славу в последний раз. Посмотрел на стену с плакатами. Казалось, они постарели на десять лет. Висели так, будто вот-вот свалятся. Одного плаката недоставало — проглядывала ободранная стена. Когда я понял, какого, то сразу забыл про странное сходство Славы с его матерью.

Феликс стоял с открытой бутылкой белого, выгадывая, кому стоит ещё подлить, но, похоже, склонялся к тому, что никому не стóит. Я подошёл к нему совсем близко и прошептал:

— Ты ничего не убирал из комнаты?

— Прости, не расслышал, — Феликс обратился ко мне рассеянно, но в глазах его проскользнуло смутное подозрение. Чтобы он не подумал, что я обвиняю его в воровстве, поспешил сказать:

— У него на стене висел один плакат, а теперь его нет. Я просто хотел узнать, может, он кому-то понадобился.

— Никто ничего не брал. Разве что его мама. Его мама могла что-нибудь взять.

В это время мама Славы взглянула на нас так пристально, как будто услышала, о чём мы шептались в другом конце комнаты. У неё был беспокойный взгляд.

— И она не жаловалась, что что-нибудь пропадало?

— Можешь спросить у неё. Но лучше чуть-чуть попозже.

— Ты знаешь, что это был за плакат?