— Я же сказал, что нам сейчас не до гостей... — снова бормочет парень. — Мне просто неудобно принимать вас в такой обстановке... Но раз уж вы пришли...
Мало сказать пришел, я уже уселся на своем любимом месте, в углу, между радиоприемником и фикусом, чьи листья, как и все вокруг, остро нуждаются в мокрой тряпке.
— Не стесняйся, мой мальчик, — говорю я, делая вид, что никакого беспорядка не заметил. — Я закоренелый холостяк, и, если в доме немного не прибрано, это на меня не производит особого впечатления.
Несколько успокоенный моей непринужденностью, юноша садится на край кушетки и ждет, пока я сообщу о цели своего визита. Он до сих пор не догадался спросить, как меня зовут, вероятно догадываясь, кто я такой, тем не менее я все же рискнул представиться.
— Ты, должно быть, меня не помнишь, потому что, когда я тебя видел в последний раз, ты был вот такой бутуз, но, может быть, что-нибудь слышал обо мне. Я Эмиль.
— Слышал, конечно, — отвечает парень.
Он как-то вяло^кивает головой. И в его взгляде, явно избегающем меня, также сказывается какая-то вялость. И в выражении этого красивого, немного бледного лица видна то ли апатия, то ли рассеянность, то ли обычная усталость.
— Может быть, это тебя не интересует, но в то время, когда твой отец узнал о твоем рождении, мы были с ним вместе там, в горах, на границе.
Любопытное совпадение.
— Я отлично понимаю, что тебе это нисколько не любопытно, однако я обязан рассказать все, чтобы тебе было яснее то, что будет потом.
Парень покорно склоняет голову, давая понять, что он готов до конца вытерпеть речевые симптомы моего склероза.
— Той самой ночью нам предстояло драться с бандитами, стреляться с ними почти в упор по принципу «ты или я», а когда на рассвете все улеглось, знаешь, что сказал мне твой отец?
Юноша продолжал сидеть все с тем же безучастным видом, склонив голову.
— «А я уже подумал, что мне хана. В эту ночь, Эмиль, я снова испытал страх. Испугался, что малый останется сиротой». И много лет спустя, когда враг подло нанес твоему отцу удар в спину, мне довелось быть с ним и в его последний час...
Это мое почти торжественное вступление неожиданно повисает в воздухе, потому что в следующее мгновение из соседней комнаты доносится какой-то шум, затем слышится возглас «Боян!» --и парень опрометью кидается туда, захлопывая за собой дверь.
Паренек снова появляется в прихожей, но и теперь, как и в первый раз, торопится закрыть за собой дверь.
— Видите, в какое положение вы меня... — говорит он с раздражением. — Сели тут, и мать не может пройти...
— Я ухожу, - - говорю в ответ. - - Давай выйдем вместе.
— Куда мы пойдем? — вздрагивает Боян.
— Пойдем выпьем по чашке кофе...
— Не могу. Не оставлю же я мать одну, — возражает парень.
— Мы ненадолго, на каких-нибудь пятнадцать—двадцать минут.
— Я же вам сказал: не могу! — упрямо твердит молодой человек.
— Вот что, мой мальчик, — говорю я с той мягкостью, которая не сулит ничего хорошего. — Я пришел сюда не ради того, чтобы делиться с тобой старыми воспоминаниями, а ради чего-то более важного. Настолько важного, что разговор этот так или иначе должен состояться. И притом сегодня же.
— Так скоро? — вскидывает брови Боян.
— Чем скорее, тем лучше для тебя.
— Только, ради Бога, не надо обо мне заботиться.
— Я не о тебе забочусь. Я думаю о твоем отце.
Он окидывает меня беглым взглядом и отвечает с таким усталым выражением, словно все его упорство вдруг иссякло и осталась одна апатия:
— Ясно, это уж как водится: мертвые куда важнее живых... Ладно, подождите меня внизу...
Минут через пять я уже шагаю по бульвару Дондуко-ва в обратном направлении, а справа от меня этот несговорчивый паренек.
— Куда же мы пойдем пить кофе? — машинально справляется молодой человек.
— Туда, где кофе не пахнет хозяйственным мылом и где разрешено курить.
— Вот так условия, — безучастно роняет Боян. — Такое возможно только в «Софии».
«А «Ялта» чем хуже?» — так и подмывает меня спросить, но, проглотив эту реплику, я охотно соглашаюсь:
— Чудесно. Пусть будет «София».
Каким-то чудом нам сразу удалось найти свободный столик у самого входа и сравнительно быстро получить то, что было заказано, — двойной кофе для меня и виски для Бояна. Паренек не производит впечатления заправского пьяницы. Он добавил к содержимому бокала почти полстакана содовой и лишь изредка отпивал по маленькому глотку, словно старался продлить удовольствие и не вводить меня в лишние расходы.
Со своего места мы могли хорошо видеть входящих и выходящих посетителей, преимущественно молодых дам и кавалеров. Однако мой спутник почти не пользовался этой возможностью и вообще не проявлял какого-либо интереса к окружающей публике. Он курил, рассеянно смотрел на площадь сквозь витрину, и его лицо выражало досадное примирение человека, решившего до конца вытерпеть испытания, уготованные ему судьбой.
— Ты, наверное, давненько не был на могиле отца, — небрежно вставляю я, как бы говоря: «Ты давненько не подстригался».
— Я вообще не был там ни разу после похорон. Не любитель ходить по кладбищам.
— Я тоже. Но позавчера мы провожали в последний путь нашего умершего сотрудника, и я попутно наведался туда. Обелиск совсем рассохся, а надпись почти начисто смыли дожди. Мать, как видно, тоже не бывает там.
— Нет. Никогда.
— Это, конечно, мелочи, — поясняю я со свойственной мне сговорчивостью. — И ты зря так говоришь, мертвые для нас не то что живые. Но среди мертвых есть такие, о которых нелишне вспомнить время от времени. Я не сомневаюсь, что ты тоже о нем вспоминаешь, хоть и не бываешь на кладбище.
Молодой человек не говорит ни «да» ни «нет» и продолжает рассеянно глядеть на площадь с таким видом, как будто он ничего не слышал. Повернув наконец голову, он на какое-то мгновение задерживает взгляд на мне и опускает глаза на свой бокал.
— Понимаете... мне ничего не стоит сказать «вспоминаю», и это, наверное, было бы одинаково приятно и для вас, и для меня, потому что вы не стали бы меня упрекать. Но вся штука в том, что я не вспоминаю... или вспоминаю очень редко... И вообще какой смысл вспоминать человека, которого Ты почти не знаешь, несмотря на то, что он приходится тебе отцом...
Погасив сигарету, он отпивает небольшой глоток виски и опять погружается в созерцание своего бокала, тогда как я размышляю над только что сказанным. Какие стройные суждения. Сразу видно, что университетские лекции и пухлые книги уже дают свои плоды.
— Но мать, наверно, иногда рассказывает тебе о нем...
— Да. Только не думайте, что она рассказывает о его подвигах. Их совместная жизнь была каким-то кошмаром, потому что она домогалась одного, а он делал другое; и мать мне уши прожужжала о том, как она без конца настаивала, чтобы он подыскал для себя более спокойное место, как он все делал наперекор и в конце концов испортил жизнь и себе и ей, и так. далее и так далее... Что вы хотите, если она всегда его любила и ненавидела в одно и то же время, она и по сей день любит его и ненавидит, и это будет продолжаться до самого конца.
— А ты как думаешь?
— Что тут думать? Мать по-своему права. А отец... Он, как видно, старался держаться подальше от нее... Подальше от скандалов... Не понимали они друг друга...
— Но ты все-таки кое-что знаешь о нем, о его жизни.
— И что из этого?
Бросив на меня беглый взгляд, парень снова опускает глаза и глухо говорит, словно рассуждает о чем-то сам с собой:
— Зачем ему было гоняться в лесах за диверсантами, когда у него была семья? Почему именно он этим занимался, а не кто-нибудь другой вроде нас с вами, кому приходится думать только о самом себе?
— У него было чувство ответственности.
— Перед кем?
«Перед родиной», — порываюсь я сказать, поскольку это проще всего, но воздерживаюсь. Простые вещи порой трудно объяснимы. Скажи такому вот «перед родиной», и он начнет смеяться в душе.
— Перед людьми, Боян.
— Перед какими людьми? Теми, что сидят по кабинетам?
— Многие из тех, что нынче сидят по кабинетам, тоже в свое время бродили по лесам с автоматом в руках.
— Да, в свое время... Тогда выбора не было. А ведь он продолжал жить как партизан, когда все уже переменилось.
— Вот именно, как партизан, — киваю я. — Это чувство ответственности у него особенно обострилось, стало как бы незаживаемой раной как раз в ту пору, когда он был в партизанах.
— Не понимаю...
— Неужто так трудно понять: все мы продолжаем дело тех, кого уже нет, а те, что придут после нас, будут продолжать наше дело, и в этом состоит связь поколений, единство жизни, в этом ее вечность. Твой отец был наследником тех людей. А ты являешься наследником отца.
— Как я могу быть наследником человека, которого я не понимаю... которого не знаю...
— Но ведь он приезжал, ты бывал вместе с ним.
— Очень редко. И всегда очень недолго...
Он несколько стройнее Любо, более худой и хрупкий, чем отец, но, когда смотришь на его лицо, — вылитый Любо. Жизнь только начинает писать по этому лицу, и единственный след, который она успела оставить на нем, — небольшая ссадина на лбу, у самого виска.
— Опасно тебя стукнули, — замечаю я, указывая на отметину. -- Это что, спортивный трофей или дружеская потасовка?
— Ни то ни другое, — впервые выдает подобие улыбки Боян. — Шлепнулся на тротуаре, когда был гололед, и осталась ссадина. Врач сказал, что, если бы я стукнулся чуть покрепче, мне бы не встать. До чего глупо бывает: поскользнулся — и крышка.
— Действительно глупо.
— Впрочем, как все остальное, — вставляет юноша.
— «Все»?
— А разве нет? Люди суетятся, обзаводятся всяким барахлом, копят деньги на квартиры, покупают машины и, едва успев нажить все это, умирают. Ну разве не глупо?
— Да, конечно, если все сводить только к машинам да барахлу. Но жизнь не только в этом.