очти упрекал меня за то, что я разрешил захоронить его в храме.
— Чего он боится? Что мнение общества повернется против него?
— Он презирает его, а кроме того, уже мысленно делит трофеи, которые достанутся ему после казни, что мне кажется преждевременным и удивляет меня.
— Другими словами, вы сожалеете, что приговорили этого монстра?
— Конечно, нет. Он сам шел к этому, постоянно искушая судьбу. Некоторые судьи никак не могли поверить в то, что один человек совершил столько зла. Это поражает и меня.
— Однако он признался, что делал это без чьего-либо наущения или давления. Я не вижу здесь ничего загадочного. Это был просто очень кровожадный человек, к тому же окруженный сообщниками, подобными ему по развращенности и цинизму. Я не представляю, что может оправдывать его.
— Но он — натура непостижимая и разносторонняя, не лишенная некоторых достоинств… Мнение о нем монсеньора герцога смущает меня. Он считает, что Жиль действовал до конца как неисправимый негодяй, что он создал для себя что-то вроде особой морали на основе своих склонностей к пороку, что сыграл роль раскаявшегося злодея, а не раскаялся искренне. И что выпросил службу на завтра только для того, чтобы придать больше театральности своей смерти, преподнести народу и себе самому спектакль еще более блистательный, чем когда-то в Орлеане. Епископ был рядом и возразил ему, сказав, что верит в раскаяние Жиля. Но я до сих пор не пришел к окончательному выводу.
— Как бы то ни было, мой дорогой сеньор, выводы подождут, а вам нужно выспаться.
Жиль:
Он распростерт у креста, намокшего от его слез. Его широкая спина вздрагивает, когда он надрывно икает.
— Отец, отец, почему я был таким? Все поругал, высмеял, осквернил. Даже самого себя! Я плевал на все. Мне нечего вспомнить хорошего, чтобы оправдаться, кроме неверности, невежества, непомерной гордости, предательства.
— Но Бога вы никогда по-настоящему не предавали и не отрицали.
В десятый раз, а может и более, Жиль повторяет:
— Почему он позволил мне жить на этом свете? Почему не оборвал мои преступления? Он мог направить стрелу на поле боя, отдать меня в руки англичанам, ведь не пощадил же он Жанну… Зачем он отправил меня в этот дальний, грязный путь?.. О, отец, сними с меня тяжесть, от которой я задыхаюсь!
— Все, что делает Бог, он делает из любви. Все, что он допускает, имеет свою цель и свое значение, которые для нас непостижимы. Он дал вам все, чтобы затем забрать. Он позволил демонам терзать вас, чтобы, в конечном счете, заменить вашу гордость на сегодняшний стыд, дерзость на покорность.
— Но эти преступления, эти договора с дьяволом, которые я подписывал своей кровью?
— Бог оставлял святых одних в пустыне. Все, что он дает или отнимает, есть пища для души.
— Ад, наслаждение, ложь и жестокость — это тоже пища для души?
— Ему нужно лишь убить в вас это наслаждение, эту ложь перед самим собой, и эту ярость.
— А моя жажда могущества и славы?
— Он избрал ее средством, чтобы вернуть вам вашу душу.
— Как трудно это понять!
— Не старайтесь. Бог есть тайна. Равно как и его суровость или молчание.
В ночи светятся лишь несколько окон герцогского замка. За расшитым пологом, рядом со своей мудрой супругой мирно спит Верховный судья. Комиссар Эльвен закончил писать рапорт королю и тоже отправился спать. Мастер Фома заснул в кровати, которую собственноручно покрыл резьбой, в соседней комнате спит его подмастерье Рауле. Уже давно закончила болтать Гийометта Суконщица. Хозяин «Голубого месяца» затворил ставни и запер дверь, затем задул свечи в зале и спрятал свои замечательные расписные карты, а заодно и выручку. Его посетители разбрелись по городу. Обыватели вернулись в свои дома, и все как один, даже Перонна Лоэссар, заснули. В замке де Ласуз брат Жиля выпроводил наконец маленького хитрого нотариуса, подосланного Лавалем. Анрие и Пуатвинец, сидящие закованными в подземелье, на короткое время забылись в тревожном сне. Ловкий Прелати прекратил свой внутренний монолог. Уснул и злодей Сийе, он больше не вслушивается в подозрительные звуки… Город спит, только солдаты ходят взад-вперед по кольцевой дороге, пытаются дыханием согреть коченеющие руки, как грустящий Бриквиль, сидящий в дозоре и дожидающийся окончания ночи. Повозки продолжают въезжать в город, их становится все больше. Но продолжает нежно петь блаженная из «Голубого месяца». Она сидит на ящике, уперев локти в колени, и тянет:
Вон туда под ветви олив
Я поведу свою милую.
Оттуда виден Фонтенеля разлив…
— О! — восклицает Жиль. — Внезапно передо мной засветила надежда! Я приму все, что бы Господь ни послал мне. Я благоговею перед любым его намерением.
Брат Жувенель отвечает ему:
— Теперь помолимся вместе…
— Да, вместе…
Сжимая в руках крест, коснувшись лицом земли, Жиль начинает «Патера», голос его дрожит.
32КАЗНЬ ЖИЛЯ
В девять часов утра раздался перезвон всех колоколов: от главного колокола собора, исполняющего похоронный звон, до прерывисто перезванивающихся между собой колоколов квартальных церквей, монашеских и частных часовен. На небе не было ни единого облака, оно казалось подобным голубому шелковому лоскуту с солнечным карбункулом в середине. В окнах мелькали лица горожан. Люди появлялись у своих дверей и около витрин лавчонок. Дети были одеты в праздничные многоцветные одежды, они держались за руки своих родителей, морщившихся от прохладного утреннего воздуха. Весь город до самых окраин превратился в огромный муравейник. Прохожие окликали друг друга, сновали вдоль улиц, собирались в плотные группы. Всадники спешивались. Хозяйки второпях закалывали волосы, поддерживая свои высокие прически, закрепляя на них бархатные чепчики. Собаки весело лаяли. Любопытные чайки пролетали низко над крышами и снова возвращались посмотреть на необычное оживление. Погода была настолько праздничная, что хотелось смеяться и петь, если бы гулкий звон колоколов не напоминал о важности происходящего. Люди собирались около уличных торговцев, продающих картинки, где Жиль изображен в кирасе, украшенной геральдическими лилиями, а внизу в десяти четверостишиях рассказывалось о его жизни. На перекрестке устроился певец, напевающий печальную балладу о Синей Бороде…
…Наконец главные ворота собора тяжело открываются. У паперти образуется процессия, вот она начинает движение. Показался епископ, одежда которого переливается золотом. У него в руках ковчег, где помещен кусочек настоящего святого дерева. Поравнявшись с ним, люди опускаются на колени и крестятся. Он идет впереди всего клира, впереди распятий, укутанных крепом; за ним следует Бретонский двор, в центре его монсеньор герцог, герцогиня и высшие офицеры: Жоффрой Леферрон, его казначей, Пьер де Лопиталь, Верховный судья, Артюр де Ришмон, коннетабль Франции. За ними — магистрат в алых, отороченных горностаем одеждах. Затем — сеньоры герцогства и представители братств со своими знаменами, родственники и близкие жертв Жиля, а позади них — семья приговоренного: брат Рене де Ласуз с семьей, Екатерина Туарская, одетая в белое в знак траура — среди пяти других дам, — а также слуги: мастер Фома с Рауле, Гийометта Суконщица и многие другие. Толпа разрастается с каждым перекрестком: торговцы запирают лавки, вешают замки на двери и бегут вслед за бесконечной процессией… Священники запевают псалмы, им вторят тысячи голосов, возносящих слова надежд или сожалений. Дети боятся выпустить юбки матерей. Старики стучат палками о мостовую и ловят веяния своей молодости. Над головами раскачиваются небольшие кресты и оливковые венки паломничества. Подростки пытаются вторить зычным голосам мужчин. Каждый на свой лад изливает свою веру и молится за Жиля:
Dies irae, dies illa
Solvet sorclum in favilla…
Quantus tremor est futurus,
Quando judex est venturus…[36]
А он в это время находится в своей комнате в Тур-Неве, совершенно невменяемый после этой длинной, страшной ночи, после всех признаний, молитв и слез, самобичевания и жажды очищения. Он смотрит на невероятное столпотворение. Слова молитвы доносятся до него, проникают в истерзанное чувствами сердце, достигают самой глубины души, задевают самые нежные ее струны, которые еще не были потревожены. Глаза Жиля наполняются слезами.
— О! — восклицает он. — Я еще могу быть любимым!
Брат, не покидавший его этой ночью, помогавший ему всеми своими духовными силами выдержать испытание, согласно своему обещанию, отвечает:
— Вам ниспослана любовь, монсеньор. Никогда у вас ее столько не было, даже в Реймсе и Орлеане. И никогда уже у вас ее столько не будет.
Ключ поворачивается в замке. Появляется Жан Лабэ, а с ним и его гвардия в горностаевых капюшонах.
— Пора, монсеньор де Рэ.
Жиль изысканно приветствует капитана, затем легко, не обернувшись на комнату, где он провел последние дни, спускается по лестнице. Он отказывается надеть перчатки и воротник, приметы его благородного происхождения. Он держит перед собой медное распятие брата Жувенеля, последний дар, который он получил в этом мире, но самый для него драгоценный. Внизу он встречает Анрие и Пуатвинца, освобожденных от цепей, но поверженных духом. Он утешает их от всего сердца. Мимо проплывает балдахин епископа, и Жиль падает на колени. Он видит герцога и с удивлением понимает, что не испытывает к нему ненависти. Видит судей, викария и обвинителя, они произносят беспощадные слова молитвы за него:
Жестокие слова не трогают его. Для него они — посланцы надежды и веры. На лицах его судей появляется беспокойство: не вызовет ли этот наплыв народа нового приступа гордости у Жиля, не забудется ли он в желании порисоваться во время столь яркой церемонии? Не просочатся ли демоны в его надежно подготовленную душу по окольным лазейкам достоинства? Но Жиль идет следом за последними молящимися, запевает дрожащим голосом: