Наступила тишина. Они дышали ею и никак не могли надышаться. Женщина застонала и бросилась к нему на грудь. Она сжимала его в объятиях цепкими пальцами и неровно вздрагивала. «Наверно, это самое большое...— зашептала она.— Это больше всего... и даже больше прошлого...» — «Оно закончилось,— ответил Одинокий.— Теперь его нет для тебя. В этот миг для тебя его нет».— «Да,— шептала хозяйка.— Его нет и не будет. Этого больше него!» — «И больше картины,— сказал Одинокий.— Теперь она лжет, потому что в ней оно еще говорит — твое прошлое».— «Нет, не лжет,— возразила она.— Просто она сделалась меньше. Она немного съежилась перед тем, что больше нее».— «Перед счастьем? — спросил Одинокий, и женщина кивнула.— Тогда она сделалась маленькой, как слеза. Обещай мне, что то была твоя последняя слеза».— «Нет,— сказала хозяйка.— Просто теперь все слезы будут другими...»
Утром она вынесла из своей спальни две корзинки и поставила их перед ним на столе. «Повозка уже ждет,— сказала она.— Мы уложили в нее все необходимое. Можем прощаться». Он отрицательно покачал головой: «Я двинусь без повозки. Пусть вытащат из нее молоко и пеленки. Остальное не нужно».— «Но почему?» — спросила она удивленно. «Иначе нельзя,— ответил он.— К тому же то не моя повозка. Со мной повозки не было». Она раздраженно хмыкнула: «Ах вот он о чем! Не хочет одалживаться! Не дури. Вернешь повозку как-нибудь потом».— Не выйдет,— сказал Одинокий.— Никакого «потом» не будет. Они не должны больше видеться. А Рахим не должен знать, как он здесь оказался. Потому не должен знать ни меня, ни про меня. Ты же хочешь быть ему настоящей матерью?» — «Да,— сказала она.— И я ей буду. Но повозку возьми. Ты вернешь ее куда раньше, чем он поймет, что это ты».— «Не могу,— сказал Одинокий.— За мной будут следить. За мной теперь долго будут следить. Мы не имеем права рисковать».
Когда котомки подвязали к седлу и было все приготовлено, он склонился над корзинкой, где улыбался малыш, пристально поглядел в его черные, как смола, глазенки, коснулся губами узенького лба, пробормотал над ним молитву и обернулся к хозяйке: «Пусть будет тебе славным сыном. Замени ему горы и кровь. Ты сумеешь...» — «Спасибо,— сказала она.— Я заменю ему его прошлое, как он заменил мне мое. У нас получится». Она по-мужски протянула ему руку, и Одинокий крепко пожал ее. Потом поднял со стола корзинку с девочкой, но с места не двинулся. «А где?..» — он замялся и не договорил. Хозяйка пришла ему на помощь и ответила: «Она ждет тебя на заднем дворе. С Богом!»
Он вышел в прихожую, пересек проход, спустился йо ступенькам с крыльца и обогнул дом. Девушка стояла рядом с конем, тронув седло, к которому были приторочены его хурджин и сума с крынкой молока внутри. Он подошел к коню и стал подвязывать к седлу корзинку. Она наблюдала, как он ловко и быстро орудует пальцами, поглощенный работой. «Много поклажи для одного коня»,— сказала девушка, и он почувствовал, что желала она сказать совсем другое. Чтобы не дать ей этого сделать, он отозвался, бросив через плечо: «В самый раз. Ему — в самый раз. Ничего...» Сейчас он хотел уже только поскорее уехать. Слова ничего не исправят.
Спиной он слышал ее дыхание. Оно мешало сесть в седло и тронуть со двора. Девушка сказала: «Повернись. Не прячь глаза. Ты все время прячешь глаза... Вот так. Я собираюсь их запомнить». Он постоял немного под ее взглядом, потом отвернулся к забору и спросил: «Зачем тебе? Я больше не приеду».— «Я так и поняла,— сказала она.— Я ведь уже много чего о тебе понимаю...» Он вопросительно посмотрел на нее, и на мгновение их взгляды встретились. Одинокий не выдержал первым. Девушка сказала: «Я знаю, чего ты хочешь. Ты хочешь, чтобы я напросилась поехать с тобой. Чтобы я взяла в ладони твое лицо и умоляла не покидать меня, а ты бы целую минуту боролся с искушением, страдал и отводил глаза. А потом ты скажешь мне свое «нет!» и прыгнешь на коня. Я знаю, ты хочешь ускакать, а не уехать. Ты хочешь, как легче... И напоследок хочешь еще мое имя. Верно?» Он не ответил. Руки его играли с кнутом. Глаза следили за руками. «Дай,— приказала девушка, и он повиновался, протянув ей кнут.— Смотри-ка, весь влажный... Ага, теперь ты прячешь руки... А вот и закусил губу, чтобы сдержаться и не отвесить мне пощечину,— она рассмеялась, но по щекам ее уже скользили две полоски умытого в слезах света, кормившего утро прозрачной прохладой.— Только с собой ты меня ни за что не возьмешь. Даже если я вгрызусь ему в гриву. Все, что тебе нужно — это ускакать и уже на скаку услыхать мое имя. Все, что тебе надобно — это получить мою любовь и унижение, даже ни о чем не попросив, и тут же раз и навсегда от них отказаться, хлестнув коня кнутом... Только все будет иначе... Полезай в седло!» Рыдая, она ткнула его в грудь, и он попятился назад спиной, Не успел он запрыгнуть на коня, как его н ею ошпарило болью. Девушка швырнула ему кнут в ли, о, развернулась на каблуках и побежала к дому. Из корзинки раздался детский плач. «Наверно, ты заслужил это,— подумал он, выезжая через ворота на узкую улочку.— Но даже если и нет — быть может, ей от этого будет легче...» Он осторожно пустил коня по мостовой. Убаюканный мерным шагом животного, ребенок в корзинке чуть успокоился и приутих. Когда они миновали последний поворот и выехали за стены крепости, из корзинки раздавалось только сонное хныканье...
Спустя шесть суток то же хныканье разбудило рано поутру жену слепого Сослана, хозяйку его кладовой и степенную подругу вещей тьмы его Фаризу) и заставило ее быстро, как от хлопка, распахнуть глаза. Она прислушалась, замерла, потом, как привыкла всегда поступать в таких случаях, пошарила у себя на груди и нащупала под сорочкой кожаный кармашек, который носила, не снимая, на мягком ремешке вот уже третий год. Прижав его к устам, она прошептала молитву, окунула внутрь пальцы и вытащила из кармашка перехваченный посередке ниткой золотистый локон волос. Поцеловав и его, она вторично произнесла молитву, но плач не унимался. Вместо этого он стал еще настойчивее. Дом спал. Рядом с нею на женской половине хадзара лежали на циновках жены Сослановых братьев и их четыре невестки с детьми. Фариза не решилась их будить. Она откинула перегородившее комнату покрывало и посмотрела на входную дверь. Сквозь щели серой дымкой пробивался рассвет. Из рассвета, сразу из-под двери, поднимался упрямой жалобой голос. Фариза встала с кровати и как была, босая, медленно пошла на голос, выставив руки вперед. Наткнувшись на дверь, она прильнула к ней ухом и слушала, как плач, запнувшись икотой, обнюхивает ее приблизившееся тепло, потом начинается робкое, нетерпеливое нытье, прерванное сразу же полутишиной (это ребенок набирает в легкие воздуха, чтобы издать наконец возмущенный и торжествующий крик), потом она встречает порвавшимся сердцем звонкий, как молния, вопль и дергает дверь на себя. На пороге бьется голодной, глазастой жизнью плетеная корзинка. Фариза делает к ней быстрый шаг, корзинку оставляет на пороге, но жизнь забирает с собой. По-прежнему босая, она входит в комнату к мужу и говорит: «Проснись! Нам послана богами дочь! Взгляни на нее». Она протягивает Сослану ребенка, кладет ему на колени и помогает руками отыскать лицо дочери. «Ты видишь, какая она славная? Наша девочка...» И он говорит, дрожа всем телом и прикрыв бельма веками: «Да!., я вижу. Она очень красива. Она и не может быть другой...» — «Сослан,— говорит Фариза,— это тебе не снится! И это еще не смерть. Ведь твоим рукам не темно?» И он отвечает: «Нет. Они все видят... Они знают, что это не сон. Моим рукам светло!..»
Слух о подкинутом в дом слепца ребенке по аулу разлетелся мгновенно. «В тот день все было очень громко, как на празднике,— рассказывал дядя.— только у нас давно и на праздниках-то не бывало так громко. Женщины шныряли по улице, хлопоча по такому событию, а сорванцы их, предоставленные сами себе, носились по лужам и таскали у них с подносов лакомства. Мужчины собрались на нихасе, старательно шутили и посмеивались, размышляя между тем о том, чья же все-таки это работа: в прямое участие Бога тут мало кто верил (разве что Гаппо, но у него на то имелись особые причины: Господь, прибравший к себе его дочь, был способен на все), хоть вслух говорили обратное, воздавая хвалу Всевышнему и благодаря его за свершенное чудо. Не было лишь Сослана да Одинокого: первый был занят своим отцовством, а второго не видали в ауле уже с полмесяца или больше. Пожалуй, что и больше,— говорил дядя.— Дед твой тоже сперва его заподозрил и даже спросил, где это, мол, тот запропастился? А Барысби ответил: «Ты у кого спрашиваешь?» Дед порылся исподлобья взглядом в его глазах и сказал: «Да хоть бы и у тебя». Тогда мы увидели, как Барысби покраснел, потом придвинулся к нему поближе и тихо-тихо сказал: «Может, где за спиной пристроился?..» А когда они вечером спускались с нихаса к дому слепого, чтобы сесть там за праздничный стол, дед твой отстал от других, зацепил Барысби за рукав и спросил: «За чьей спиной? За нашей или за Сослановой?» А тот ухмыльнулся и сказал: «Выходит, есть разница?..» На том беседа их и закончилась, но ни от кого в тот день не укрылось излишнее волнение Барысби. Понимаешь,— объяснял мне дядя,— он словно горячку подхватил да еще и всем ее показывал, а те, кто оказался рядом с ним за столом, так на него косились, будто заразиться боялись. А поздно вечером, прежде чем улечься спать, старик мне и говорит: «Коли не хочешь завтра боронить, можешь еще маленько прогуляться. Ночь сегодня теплее вчерашней. Погуляй еще чуток, коли охота. Гляди только, чтобы люди тебя не видели. Мало ли кто что подумает, когда тебя вдруг ночью на нашей улице заметит и голову начнет ломать: чего это, мол, он делает у дома Барысби в такой неловкий час? Потому гуляй-ка ты лучше неприметно да скромно. Ну и, понятно, внимательно гуляй. Особенно когда интересное увидишь. А не хочешь гулять — дело твое, кто ж возражать станет, если тебе боронить неймется!..» Зевнул и спать отправился, а я накинул на себя его бурку, в черный башлык завернулся и за дверь шмыгнул, спустился к реке и берегом по течению прошел, потом поднялся к дороге и за камнем укрылся,