Реквием по живущему — страница 43 из 55

т ясный и долгий огонь. Мы видели его улыбку: такой не бывает ни у слепцов, ни у тех, кто пугает будущим. Такая улыбка может быть лишь у того, кто пьет большими глотками настоящее и слышит в себе яркий свет...» Так говорил мне дядя. Я спрашивал его про деда, и он мне отвечал: «Не знаю. Следить за Одиноким он меня не посылал. Решил, наверно, что не будет ему пользы следить моими глазами за тем, что даже его старый разум не увидал еще хотя бы сквозь туман. А может, просто не больно хотелось ему в этом копаться: Барысби он никогда особо не доверял, а коли тот так в страхе забился при виде подкидыша да еще от одного только появления соседа нашего начинал заикаться и трепетать — было тут что-то нечисто. И даже слишком. А копаться в чьей-то грязи дед твой не спешил: ему и своих неприятностей с лихвой хватало. С той поры, как стало известно про твоего отца и про Сибирь, куда его сослали, старик заметно сдал. Иногда вдруг застывал, греясь на солнце, и только палка в руках мелко дрожала, а взгляд такой замороженный, словно сам в себе умер и уже коченеет зрачками. А то, бывало, вдруг места себе не находил, бегал, как петух, по двору и всех, кого ни попадя, задирал да ругался. Но чаще тихий был, маленький и складный, как воробей на ветке. Посмотришь на него — и зевать тянуло. Грустно было на него глядеть. Скучно становилось. То время я вообще не очень-то помню. Те годы,— говорил дядя,— мы жили словно посередке между тем, что было и что будет. Между воспоминаниями и предчувствием. Мы прожили те годы с застрявшим в горле зевком. Не знаю, что еще о них сказать, кроме того, что мы их прожили...» — «А когда вы их наконец прожили,— сказал я,— пришел мой отец... Но не вы с дедом увидели его первыми». Дядя кивнул, отвел глаза и сказал: «Может, брату и не следовало так поступать. Он нарушил обычай. Иногда мне думается, что старик ему этого так и не простил».— «Тебе так кажется»,— сказал я. «Да,— подтвердил он.— Возможно, я ошибаюсь. Но мне так кажется...»

Ни тогда, ни после отец так никому и не рассказал, что произошло, когда они встретились. А то, что они уже повстречались, моему дяде стало известно вечером того же дня...

В сумерках отец внезапно вырос на нашем пороге, и бабка вскрикнула, приняв его тень за огромный кувшин. «Здравствуй, мама,— сказал он.— И не плачь». Но она уже голосила, бежала к нему с раскинутыми в стороны руками. Дед, встревоженный криком, спустился по лестнице в хадзар и встал посреди комнаты. Потом одним взглядом приказал дяде поднести ему скамейку, уселся на нее и, приосанившись, подобрал ноги, глухо произнес: «Пусти его, женщина. Отправляйся к себе. Тебя позовут, когда мы закончим». Бабка отпрянула от отца, утирая платком слезы, и покорно двинулась на женскую половину. («Проходя мимо твоего деда,— признавалась она мне, светлея глазами,— я попросила: дай ему подышать твоим домом. Там он потерял свои волосы. Он потерял там даже свой запах. Дай ему вновь обрести сперва запах... Но он только сурово взглянул на меня...») Старик сурово взглянул на нее, и она быстро пригнула голову, прикрыла рот платком и шмыгнула за перегородку. «Чем это ты так обмотался?» — спросил дед у отца, и тот ответил: «Шкуры, тряпки, глина... Я смазывал их глиной, чтобы не разваливались. Путь был длинный». И дед спросил: «Ты жалуешься?» — «Нет,— ответил отец.— Но путь был неблизкий».— «Ты сам его выбрал,— гневно произнес старик.— А теперь похож на женщину. Толстую женщину».— «Это глина. Глина да грязь,— сказал отец.— И я не жалуюсь. Я вернулся...» Старик пошамкал ртом, поморгал, смахнул соринку с ресниц, потом сделал знак, и отец подошел, встав от него в двух шагах, дед разглядывал свои руки и готовился что-то спросить. Потом тщательно отыскал на полу точку, установил на нее свою палку и крепко оперся о нее, подавшись вперед: «Говорят, ты дел натворил? В преступники, говорят, пошел? На человека напал? Кого-то там ограбил? Род свой опозорил?.. Ну? Правду говорят иль врут? Отвечай!» Отец помолчал, посмотрел деду прямо в глаза и сказал: «Насчет грабежа — вранье. На человека — нападал, да только не со зла, а чтобы в ворах не ходить. Ну а из преступников я уже вернулся...» Старик покряхтел, стирая пот со лба и оправляя одежду, шмыгнул носом, высморкался, опять стер мокрый лоб, потом поднялся на ноги и сказал: «Вот и ладно, что вернулся. Здравствуй, сын!»

А во время ужина не удержался и спросил: «Ну а там, в Сибири, как? Тяжко, поди, приходилось?» Отец выпрямился, отодвинул тарелку, положил на стол отломленный кусок чурека и сказал: «Там холодно и жарко. Трудно и очень трудно. Там много людей и много нелюдей, а погибают и те, и другие. Но чаще те и другие выживают и остаются терпеть. Там нет друзей, но иногда тебе спасают жизнь, а иногда забивают до смерти. Мне тоже спасали жизнь, но вот до смерти так и не забили. Я повидал там всякое. Случалось, там было страшно, но бывало и весело. Однако чаще всего бывало просто тоскливо. От тоски там много бед. От тоски там все беды. Если нет, так почти все. Остальные — от веселья. А хуже всего там время. Оно там больше, чем сама Сибирь. И я испил его все, до последней капли. Я сыт им по горло, так что давай про это больше не вспоминать».

Он и не вспоминал, пресекая любые расспросы или просто отмалчиваясь. Отец никогда не вспоминал про Сибирь, и я его тоже не распытывал — быть может, потому, что он носил ее в себе, в своей походке, осанке и глазах, в крупных руках, когда они лежали вниз ладонями у него на коленях или на нашем столе, когда всей тяжестью памяти отдыхали от всякой, даже самой пустяшной, работы, а я смотрел на них и думал, спеша, о том, что руки эти способны на многое. Порой мне казалось, что они способны на все. Наверно, с того дня, как он возвратился, поняли это и дед мой, и бабка, и дядя, с которым в ту ночь отец улегся спать в кунацкой. Было уже очень поздно и темно, когда что-то подсказало дяде, что брат не спит. Он привстал с постели, вгляделся во мглу и, разобрав по чуткой тишине, что отец ждет, внезапно спросил: «Завтра-то что делаешь?» Спросил — и сам удивился своему вопросу, потому как в доме уже был человек, решавший за всех, чем им завтра заняться, и человек этот спал на месте старшего в другой комнате. Но, видать, что-то было такое в поведении отца, что заставило дядю мучиться в кромешной тьме с добрый час (в обществе полунезнакомца, бывшего ему вдобавок еще и братом, но почти на восемь лет пропавшего из его взрослеющей жизни), прежде чем заговорить и задать столь глупый вопрос. И ответ ему был: «Иду с Барысби на охоту». Тут уже дядя мой просто подскочил от неожиданности и прокричал потрясенным шепотом: «Как?!» А отец вздохнул в темноте и спросил: «У тебя есть ружье?» И дядя ответил, что есть у старика. «Своего, стало быть, у тебя нет,— заключил отец и сказал: — Займи у кого-нибудь. Только не у Одинокого». И дядя сказал: «Значит, ты с Барысби уже виделся? Значит, не по прямой сюда шел?» — «Да,— ответил отец.— с ним мы завтра вдвоем идем на охоту».

До самого утра дядя не сомкнул глаз. А едва светать начало, отправился к Гаппо за ружьем, рассуждая, вероятно, что если уж брату его этой охоты не избежать, пусть хоть ружье у него будет меткое. У Гаппо ружье было меткое. Но почему именно с Барысби, думал дядя, зачем ему Барысби понадобился — и то раньше еще, чем он переступил собственный порог?..

Отец его ждал у излучины. Он сидел на корточках и глядел на иней в траве. Утро было студеное, и изо рта у дяди от быстрой ходьбы белой мутью вырывался пар. Отец обернулся на его шаги, и дядя сказал: «Я принес». Тот кивнул и, не поднимаясь, протянул руку. Осмотрел ружье, проверил затвор и положил его к себе на колени. «Старику ни слова»,— приказал он и взглянул на дядю серым холодом. «Ага»,— послушался дядя и тоже присел с ним рядом на корточки. Отец сорвал травинку и двумя пальцами очистил с нее иней. Набравшись смелости, дядя спросил: «На кого охотиться будете?» Отец усмехнулся, потом покосился на брата и положил ему руку на плечо: «На одного зверя злого. Опасного зверя. Прошлое называется... иди домой». Он больно стиснул дядево плечо, и тот встал на ноги. «Ты бы...— сказал он.— Холодно тут... Может, он еще и не придет. Вдруг позабыл или еще чего?

Или решил, что пошутил ты, а?» — «Иди»,— сказал отец и отвернулся, сунув в зубы стебелек травы. Дядя пошел назад в аул, а у бугра оглянулся, увидел, что отец смотрит не на него, а в лес, резко подался вправо и упал, перекатившись за бугор. Отдышавшись, он подполз к его верхушке и осторожно поднял голову. Не успел он толком отыскать глазами отца, как услышал выстрел и над ухом его прожужжала пуля. «Я же сказал тебе идти домой,— бесстрастно произнес отец.— Старших не уважаешь. Нехорошо». Он выстрелил второй раз, и пуля ткнулась в бугор с внешней стороны. У припавшего животом к бугру дяди чувство было такое же, как бывает, когда кто-то щелкнет пальцами по твоему одеялу. Он соскользнул с бугра и побежал вниз к тропе. По дороге в аул Барысби он так и не встретил.

Когда отец вернулся, уже смеркалось. Он посвистел с улицы, и дядя выскочил к нему, радостно улыбаясь тому, что тот жив. Отец отдал ему ружье и велел немедленно отнести его к Гаппо. Дядя повиновался, а когда снова вошел в дом, увидел, что дед с отцом уже успели повздорить. Старик недовольно бурчал под нос, но по виду его дядя догадался, что он скорее озадачен, чем сердит. «Погляди на него,— обратился дед к младшему сыну.— Сам себе хозяин! Что в голову взбредет, то и ноги несет! Охотник! Не охотник, а — тьфу! С пустыми руками пришел! Может, мне, коли он воротился, уже и помирать пора? Спроси ты у него! Может, он теперь здесь главный? Так пусть не таится. Пусть ко мне подойдет и скажет: отправляйся, старый, на покой. Хочешь — в постель, а хочешь — в могилу! Пусть мне в лицо скажет! Охотник с пустой сумой! Где такое видано в нашем роду! Тьфу!» — ругался дед и брызгал слюной. Дядя бочком выбрался из хадзара и пошел в кунацкую. Отец лежал на циновке, сложив руки под голову, и о чем-то напряженно думал. Дядя затворил дверь, прислонился к ней спиной и сказал: «Теперь всю неделю будет дуться и не разговаривать. Но потом все равно отойдет. Да ты и сам знаешь...— он помолчал. Отец лежал не двигаясь и почти не дыша. Дядя кашлянул, почесал ладонью о дверь и спросил: — Ну, как охота?» Отец отозвался сразу. «Никак,— сказал он.— Дерьмовая была охота. Закончилась раньше, чем началась. Дай мне теперь поспать». Он опустил веки, и дядя оставил его в комнате, тихо удалившись, хоть и знал, что тому сейчас ни по что не заснуть. Вечер был еще в самой силе, когда он снова вошел в хадзар. Старика он уже не застал. Во дворе он наткнулся на бабку, и та сказала ему, что дед отправился на нихас. «Так поздно?» — подивился дядя и распахнул калитку. От нашего забора сквозь сгущавшийся сумрак он не разглядел нихаса, на котором в тот день было необычно многолюдно, зато вдруг остро, нечаянно и безошибочно уловил ноздрями тревогу в чутких бесплотных губах вечернего воздуха. «Я держался за ручку калитки и собирался было войти обратно, чтобы перехватить чего-нибудь до ужина, и тут меня пробило дрожью, словно мою шею кольцом обвила змея,— вспоминал он.— Меня так ударило в дрожь, что даже калитка скрипнула. В дом войти я не успел, ибо тут-то я его и увидел...»В миг, когда мой отец валялся на жесткой циновке, затерянный в своих мыслях, и никак не мог заснуть, а дед мой, пытаясь не выдать волнения, садился на скамью нихаса, когда дядя готовился клянчить у бабки какую-нибудь закуску, а сама бабка споткнулась