Реквием по живущему — страница 51 из 55

р. Одинокий сидел ко мне спиной и подкладывал в огонь полоски пестрого искромсанного холста, сливая туда же краски из плошек, выдолбленных из мелко напиленных дров. От красок и поднималась в воздух едкая вонь. Потом он отер руки тряпкой, швырнул ее в костер, взял свирель и, приложив к губам, заиграл, глядя на пламя и задирая его выше к небу своей занудной бессловесной песнью. Волк лежал перед ним на земле, подняв голову, и не сводил с него серых откровенных глаз, но цепь, которой он был привязан, впервые оказалась ненатянутой. Вдруг Одинокий прервался и сказал: «Не прячься. Я не повернусь». Я остолбенел. Я помню, как у меня замерзли ноги и свело лопатки от страха. А он продолжал говорить, и я что-то слушал про сожженную картину, негодность лживых красок и вонючий дым, после которого должна остаться лишь горькая и жирная зола. Я что-то слушал, но ничего, ничего не понимал, потом скатился по забору и кинулся в сарай. Там я дрожал и плакал, стискивая от злобы бесполезные кулаки, и ненавидел его всем бьющимся, как в лихорадке, сердцем. Я ненавидел его, потому что впервые в жизни почувствовал, что не смогу от него убежать.

Но теперь мне нужно было время, чтобы с этим смириться. Мне нужно было малость повзрослеть, чтобы рассказы о нем, начатые моим дедом всего-то как свидетельства причуд его памяти и продолженные затем отцом (сперва как доказательство того, что он от них отрекся, потом — как необходимость выговориться и отречься от них в самом деле, и уже позже, значительно позже — как слабая надежда на то, что отречься от них удастся хотя бы его сыну), изредка дополняемые меткими штрихами моего дяди,— составились для меня пусть в туманную, но — последовательность, которая требовала еще много труда от моего воображения, моего духа и текущей в моих жилах крови, прежде чем сложиться в действительную историю исхода с нашей земли того, кто опережал ее созревание так непростительно долго, что постепенно отучил себя к ней прислушиваться, потом отвык ей доверять и в результате безвозвратно на то созревание опоздал. Я не спешил. И, как выяснилось, поступал правильно, ибо, в отличие от других — тех, кто мне о нем рассказывал,— с устраненности начал, а не устраненностью завершил. А когда я подрос и окреп достаточно, чтобы опять в одиночку отправиться в лес, я шел уже не за его спиной, а за манившим меня запахом неминуемой встречи, которую предотвратить теперь не могло даже мрачное несогласье отца, остерегавшегося ее запретить лишь потому, что не желал хотя бы вслух произнесенным словом признать, что встреча эта вообще возможна. Да, я продолжал искать пещеру, но прошел еще целый год, прежде чем Одинокий меня до нее допустил...

В тот год и умер дед, опрокинувшись посреди бела дня с покрытого кожей чурбана, на котором столько лет до того согревал на солнце неспокойную свою старость. Он умер внезапно, словно от свирепого толчка, угодившего ему прямо в грудь на глазах у моей бабки, которой померещилось, будто он собирался вскочить и показать ей что-то очень важное, он даже выставил палец, говорила она, он выставил палец и хотел закричать, но тут его отшвырнуло назад, и он успел только раскидать пошире руки и исцарапать пальцами землю, а потом отбросил лицо на сторону и сам опустил веки, чтобы никто не увидел, как погаснет в его зрачках последний луч.

Мы хоронили его в дождь — и хорошо, что в дождь: в дождь меньше заметны слезы. А после похорон, повзрослев на целую смерть, какое-то время были немного другу другу чужими и стеснялись приютившейся в доме почти осязаемой пустоты, пока не привыкли к себе новым и заново. И, конечно, труднее всех приходилось отцу, теперь самолично решавшему, как нам жить да что делать, чтобы быстрее рассчитаться с долгами за свадьбу, одарившую его уже десятым ребенком, и быть готовыми влезть в новые (не мог же дядя ждать вечно, когда ему тоже позволят жениться!) И, наверно, легче других было матери, столь занятой бушующей вокруг нее детской жизнью, что даже обрушившаяся на дом смерть вряд ли задела ее всерьез. Горше всех пришлось бабке. Но она выстояла и продержалась еще много лет, встретив рождение правнуков, собственную дряхлость и даже покорно перенеся вызванную ею путаницу в наших именах. Ну а я — повзрослел. Я повзрослел на смерть, на пустоту и на лишний год...

Тогда-то он и показал мне пещеру.

В тот раз он прихватил в лес какой-то мешок. По слабому, но отчетливому в тишине дребезжанию, вторящему его шагам, я мог следовать за ним с закрытыми глазами. В том, что он меня слышит или чует хребтом, я уже не сомневался, но он не прятался, не исчезал и даже не оборачивался, словно опасался спугнуть, так что теперь я точно знал, что сегодня меня он к ней выведет. Мы шли часа три, сменив несколько троп, а потом и вовсе от них отказались. К месту, где она находилась (в сущности, то был небольшой курган с буйной растительностью снаружи и полый изнутри), совершенно не проникал свет. Курган был окружен высокими соснами с пышными кронами и купался в старой, прохладной тени. Подойдя к нему, Одинокий скинул с плеч мешок и принялся разгребать ветки и дерн. Потом отодвинул камень и влез. Отверстие, куда он вполз, величиной было с добрый котел. Я слышал, как он чиркнул огнивом и зажег факел. Потом он сказал: «Входи». Сказал и даже не выглянул. Вздрогнув и захлебнувшись воздухом в груди — целое мгновение я все никак не мог выдохнуть его обратно,— я пошел на голос, нагнулся и скользнул внутрь. Пещера была размером со среднюю комнату. К стенам были подвешены полки, на которых в беспорядке толпились какие-то деревянные головы, каменные изваяния или просто коряги, подобранные им где-то в лесу. Сам Одинокий стоял на земляном полу и глядел мне в глаза. Воткнутый в щель факел бился пламенем в почерневший от сажи потолок и рисовал мне незнакомыми мазками его лицо. Сейчас он был похож на странную черную птицу в надежном гнезде, где укрылась она от позора своих слабых крыльев, так и не выучившихся летать. «Оглядись тут пока, не смущайся»,— сказал он, встал боком и сделал шаг к стене.

Когда я все внимательно осмотрел, он уже возился в углу с той железкой, что принес в мешке. «Ну как? Все совсем иначе, да? Ты ожидал другого?— спросил Одинокий и поднял руку.— Вон того я сделал из кабаньей кости. А этого — из обгорелой доски. Тех пятерых слепил из воска. Здесь всякие есть. Какого выбираешь? В ком, по-твоему, его больше?» — «Кого — его?— не понял я, но уже через секунду мне показалось, что я догадываюсь, и тогда я подумал, что он спятил.

Одинокий приблизился ко мне и повернул к свету мое лицо. Изучив его, он не поверил и сказал: «Ты знаешь, о ком я. Сперва я искал его в людях. После замешивал красками. Потом вообще перестал искать, так он мне опротивел. Потом нашел вместо него эту пещеру и каменного человечка в ней. Того, что усмехается над нами там вон, в самом углу... И тут я снова засомневался, так что потом опять взялся за поиски. Я искал его в камне и дереве, искал в смоле и траве, в воде и даже в воске, я вырезал, лепил и тесал, я подбирал их с земли и со снега. Теперь ты видишь, как их много. Их стало слишком много, чтобы был один... Может, его и в самом деле нет. Как мыслишь?» Он говорил ровно и спокойно, как человек, уверенный, что его поймут, а поняв, не решатся врать или лукавить. Я уже почти не волновался. И отчего-то был убежден сейчас, что умом-то он совсем не повредился. «Не знаю»,— ответил я и подумал: птица не училась летать и не может простить себе этого, ведь коли она птица — должна уметь летать, а раз не умеет — стало быть, и не птица вовсе, хоть летать ей очень хочется (ей только разок бы взлететь!), тогда она вьет гнездо и забивается в него, чтобы наедине со своей болью размышлять о секрете полета... «Иногда мне чудилось,— продолжал Одинокий,— что я его открыл. Были такие минуты. Но потом все вдруг так оборачивалось, что хуже и не бывает. Выходит, понимал я, то был не он. То был его оборотень, изловчившийся обмануть меня моими же красками. А когда я наткнулся на эту пещеру и увидел, что она старше леса, старше аула нашего и даже древнее покрывшей ее земли, я подумал, что если и есть какая-то разгадка, так она в ней и человечке, смеющемся над временем. Я подумал, что искать мне надобно здесь,— в камнях, деревьях, пчелиных сотах, снегу, воде, непогоде, огне, цветах, камнях, воде и опять в камнях да деревьях. Потому что это сотворено им самим, если, конечно, он вообще где-то есть, и, уж во всяком случае, создано без моего участия и без сочиненных нами с оборотнем красок. Я решил попробовать. Увидеть его своими руками или на мгновение услышать на ощупь. Порой мне снова казалось, что я обрел, или что он меня коснулся, или что коснулось моего чела его дыхание. Я пытался вытесать его из камня и вырезать из дерева. Камень никогда по-настоящему не живет и никогда не умирает, даже если рассыпается в песок. Он знает что-то о вечности. Что-то очень важное... А дерево — потому что никогда не отказывается от борьбы, даже если срублено и лишено корней, оно еще долго, пока не устанет время, будет слышать в себе тихую жизнь, или сгорит дотла, вспыхнув огнем живого тепла. Оно больше других знает о жизни. Правда, встречается и труха, но ведь и сланец считается камнем... Я пробовал и надеялся, что получится — не слепить или изваять (в это я особо и не верил), но навсегда, бесповоротно убедиться, что он существует — и слышит меня, а я слышу его и точно знаю, что это он, а не оборотень!.. Но, как видно, он будет молчать до последнего. Если, понятно, он там все-таки есть... Хочешь присесть?» — спросил он меня и достал из боковой ниши две маленькие скамейки. Одна из них была сколочена совсем недавно и еще пахла снятой щепой. Стало быть, он подготовилка заранее, подумал я. Он знал, что я за ним пойду, и знал, что я созрел. Созрел для его откровенности, которая ждала меня пятнадцать лет и согласна была теперь, в пещере, где он оборудовал склеп для своего одиночества, открыть мне любую тайну из его прошлого, умевшего все на свете, кроме разве что улучить коварство судьбы и предотвратить грядущую беду. Я сел против него и сцепил пальцы. Горький ветер, дувший мне в спину, добрался до факела, и пламя сердито ухнуло, накренившись к стене. Вокруг меня выстроились в неправильные ряды разномастные обличья его упорных неудач. Я сказал: «Они сделались больше. Больше камня и дерева, из которых выросли».— «Пожалуй,— отозвался он.— Но этого мало. Они мне ничего не доказали». Мы помолчали. Молчать с ним рядом было все равно что стоять под проливным дождем — разом и здорово, и неуютно. Потом я произнес: «Расскажи мне об отце..» — «Конечно,— кивнул он.— Ты ведь за этим и пришел. Спрашивай». И я спросил про тюрьму. Потом про Барысби и мельницу. Потом про деда и воров, укравших лошадей. Я даже спросил его о могилах, и он ответил: «Им так спокойнее. Я не хочу им лгать и не хочу тревожить. Сейчас мне нечем их порадовать. Ты понимаешь?» И я спросил его про крепость, а он сказал: «Туда мне путь заказан. Ее я тоже не хочу тревожить». И я подумал, это он про крепость. Потому что про женщину в ней в тот раз он мне так и не рассказал. А когда я выглянул из пещеры наружу, уже надвигался вечер. Мне нужно было торопиться, и я сказал: «Не вини моего отца. Он просто...» — «Да,— сказал Одинокий.— Он просто вовремя женился. И я его не виню. Это хорошо, когда человек делает что-то вовремя».— «Только он ничего не узнает...» — «Конечно,— улыбнулся он.— Ту его от этого убережешь». А я опустил глаза и снова