Реквием по живущему — страница 9 из 55

инается. И, говорил отец, продолжалось это чуть ли не до самого обеда, и будь я неладен, если за все это время успел он из конца в конец проползти больше дюжины раз; и, клянусь богами, твоему деду или даже самому Ханджери так медленно не управиться, заставь стариков поодиночке перетаскать в охапку к Ахшарову дому всех взрослых мужчин аула...

Так что к обеду, едва он снова вниз по дороге пополз, с нихаса всех словно ветром сдуло. А на следующий день никто из наших там так и не появился, лишь к середине дня Одинокого заметили, но и тот сидел недолго, видно, и у него терпению иногда роздых был нужен.

Ну а еще через день, когда к нихасу жидкой струйкой потянулись из своих дворов наши старцы, он их все ж таки поймал. И вот я думаю, говорил отец, сколько ж упрямства надо иметь, чтобы три дня кряду через дерьмо перешагивать и даже вроде его не замечать? И, главное, как упрямством своим людей можно доконать! Потому что, когда он их в тот день словил, всех вместе, думаю, что им самим полегчало: попробуй-ка столько ждать, пока он рот откроет! В конце концов, говорил отец, перешагнуть всегда проще, чем наблюдать, как перешагивают, особенно если сам подложил или кто из твоих знакомых, которых тот, что перешагивает, и за тебя ведь принять может.

Так что поймать их ему не составило никакого труда. И когда он сел меж ними и прочистил горло, думаю, у многих от сердца отлегло, потому что ожидание да угадывание кончались и теперь оставалось лишь выслушать, что у него на уме.

«Ну и дела,— сказал он.— Никогда б не подумал,— сказал.— Никогда б не подумал и не поверил, если б с кем другим приключилось. Только теперь,— сказал,— больше не сомневаюсь, хоть и странно оно все ж таки. Это ж надо,— сказал.— Вот не ожидал, что коли кто-то на пороге твоем что-то теряет, так потом вонять может. Неужто чужое завсегда смердит? Это, видать, нарочно богами устроено, чтоб на чужое глаза не разевать. Вы-то как думаете? — спросил.— Нарочно оно или случайно?

Не знаете? Жалко. Вот и я сомневаюсь. Только завтра я в горы пойду, весь день не будет меня дома. Боюсь, как бы не пропало, а то хозяин вспомнит, хватится, а миски уж и нет. Хорошо бы сам забрал да к себе отнес. Вы передайте, а я денек еще, так и быть, перетерплю. Конечно, малость неспокойно на душе,— сказал.— Перед человеком неловко,— сказал.— Он ведь, может, без того, что в миске утерянной, и жить-то не умеет. Вы бы придумали что-нибудь, помогли бы,— сказал,— человеку. А не то придется самому все дела бросать да искать хозяина. Хлопотное это дело. Да и перепутать не мудрено, другому может достаться, потом неприятностей не оберешься,— сказал.— Мне сегодня ночью отчего-то кровь снилась,— сказал.— Никак только не вспомню, чья... Как бы не кого из вас,— сказал.— Вспомню — скажу. А снова приснится — так и вспоминать ни к чему. Лишь бы к завтрашнему вечеру наверняка знать,— сказал.— Хотя, конечно, оно и не обязательно, если хозяин прежде найдется. Верно? Ну ладно,— сказал и поднялся, но после опять присел.— А ежели интересно кому — пусть приходит, мне не жалко, пусть приходит и проверяет, пусть нюхает, может, свой запах признает. Ага... Пусть. А покамест отдыхайте,— сказал,— почтенные. Будем считать, что сговорились».

А потом встал и быстро к себе пошел, а на пороге, наши сверху видели, нос зажал да ловко переступил, исчез в дверях. И оставалось у наших достаточно времени, целые толстые сутки, чтобы молчать да обдумывать длиннющую речь его. И целые сутки на то, чтоб украдкой следить за его порогом.

Так они думали. Только немного маху дали и посреди ночи сбежались толпой на пожар: в низине у поворота горела грязная парусина, а под ней пылало несколько добрых охапок отборного сена. И, конечно, тогда они еще не поняли, зачем кому-то понадобилось жечь свое сено, ну а наутро миски там уже не было, а Одинокий объяснил: «Вот и хорошо,— сказал.— Вот и славно, что хозяин нашелся. Правда, стеснительный оказался. Из-за какой-то миски полстога сена спалил. Зря. Мог не спешить. Мог до утра хотя бы обождать. Чересчур стеснительный попался хозяин. Вот и сейчас молчит».

Но, конечно, молчали все, только кто-то один из них молчал куда основательнее. Так что, думаю, отец и впрямь наверняка не знал, чьих рук было дело, если только, понятно, сам в нем участия не принял. В общем, думаю, досада их взяла, что нашелся в ауле еще кто-то, у кого голова вполне сгодилась на то, чтобы провести их, всех вместе, пожертвовав при этом лишь горсткой сена да старой парусиной. Не так уж много ему потребовалось, чтоб их мозги перевесить.

Только кажется мне, что была там не одна лишь досада. Было еще и облегчение, и как-то с самого утра дышалось им легче, просторней. И теперь не нужно было вспоминать ничью длиннющую речь да размышлять о том, что за кровь кому снилась. Выходит, могли они вполне быть даже благодарны тому, кто струсил и из трусости исправил собственную глупость, отведя от всех беду. Но теперь души их были отравлены пуще прежнего, души их терзало сомнение, и быть потому стариками стало им куда как тяжело.

Понимаешь, говорил отец, трудно это — сомневаться, особенно когда почти вся жизнь — целая жизнь — твоя за плечами молчит, потому как подсказать тебе ничего толком не может... Ведь где это видано, чтобы досада с облегчением дружили, чтобы чужая трусость была мила всему аулу, чтобы прожитые годы так мало стоили и чтобы цену им назначали какой-то юнец да прохвост, того юнца испугавшийся? Где видано, чтобы так долго — невыносимо долго — никто из них ничего не понимал и даже не очень верил, что когда-нибудь ту загадку раскроет? Где видано, чтобы старикам не давала покоя какая-то бородатая палочка и чтобы украдкой друг от друга просили они того, кто ее сохранил: «Покажи-ка... Да, на стрелу смахивает... Но если ею мазал, дурак, значит! Зачем ему палкой по камням водить, когда их можно просто в краску окунуть?.. Ладно, убери...» А у самих (видно это) в глотке сохнет от волнения. А тот, стервец, ни за что не скажет, только лелеет у них на глазах подлое свое одиночество.

И хуже всего, что каждый знает: украсть не мог; а потому нельзя и обвинить, хоть очень хочется. И вовсе не странно это их знание, пусть все когда-то и видели, как крали коней, лучших в ущелье, старшие его крови, а сам он в тот же день крал коня у самих воров, а после, попавшись, все-таки уцелел и вернулся сюда, на эту землю, чтобы заставить ее жить по-своему.

Так что где-нибудь умыкнуть жеребца он не мог, он мог его только купить, а значит, должен был раздобыть где-то хорошие деньги. Только вот ничего из того, что продается, в крепость он не возил, а потому, решили наши, продал нечто такое, что в самом ауле не больше воздуха ценится, да еще столько денег выручил, что принудил всех сначала копать, потом грузить, потом везти, потом краснеть, потом достать ружья, потом бежать, но с рассветом отсылать обратно одного из тех, кто упрямей безумствовал, а потом ждать и все больше надеяться, а еще позже проглотить разом надежду заодно с позором, разгрузить повозки и трястись по дороге домой, чтобы ночью упиться, а следующим полднем глядеть в мутный теплый источник да на щетинистую палку, чувствуя тухлый дух смешавшихся запахов, ноздрями чуя в нем свою убогость и обреченность того, что почиталось за вечное, незыблемое, что было впору всем, словно пастушья бурка, но с какого-то давнего теперь уже утра с каждым днем становилось теснее, пока совсем мало не стало. И было это удивительно тем сильнее, что каждый из них и в своих-то глазах не рос, а словно бы вроде мельчал, подгрызаемый изнутри то завистью, то алчностью, то местью, то сомнением. Но поскольку мельчали все вместе, делалось будто не так обидно, как если б в отдельности.

И, говорил отец, томленье уходило, поспешно уступая место вялой дреме смирения, так ведь всегда бывает, когда уж больше невмоготу.. Ну вот представь, говорил отец, представь себе, к примеру, что конь наш вбок ходить начал, я как положено — вмиг разучился... Представь, что хлещешь ты его нагайкой, пятками колотишь, а он все по-своему скачет, хоть знаешь ты, что не бывает так... Не может быть такого, боком чтоб конь скакал, а спросишь у кого, так подтвердит — не может. Только ведь он, шайтан, считаться с тем не хочет, что не бывает оно так, нельзя ему боком... Представь, что смотришь ты на чудо это, видишь его своими трезвыми глазами, а все одно — не веришь. Кто ж в чепуху такую верить станет! То-то и оно... Да вот только делать тебе что?.. Ну, поборешься с ним, конечно, покуда из сил не выбьешься да плетку и лохмотья не изорвешь, а после — что?.. Вот и сдается мне, что как-нибудь свеженьким днем плюнешь ты на крепкое свое неверие да полезешь в сарай новое седло мастерить, чтоб с коня не валиться. А как смастеришь да пообвыкнешься боком скакать, охота тебе будет вспоминать, что не бывает так? И пусть, конечно, ты еще не веришь, пусть не поверишь никогда, только не хватит тебе причины, чтобы коня бросать. Не хватит причины, чтоб не смириться — да так, что коли шагом его пустишь, тебя еще он ловко укачает, так ловко, что рот в зевке едва не порвешь. И пусть вокруг все кони ходят, как оно нужно, лишь твой один такой,— зевнешь, и мысль тебе придет, что вот, мол, и руки ведь две, и левая, хоть ты отрежь ее и к туловищу прислони, правой никогда не станет. И даже не поймешь ты еще, причем здесь эта мысль, а — успокоишься. Не растревожишься, по крайней мере, к коню привыкшим неверием. Так вот. Не верь себе, сколько хочешь, и скачи себе, куда хочешь. Привычка сильнее чуда. Привычка любое чудо приручит. Вопрос только во времени. Так говорил отец.

И в самом деле, я прекрасно помню, как уходил он, Одинокий, чтобы помочь нам много лет спустя обуздать это его чудо, спрятанное надолго за пазуху общей памяти и отстаивающееся в ней, как в темноте волшебное вино. И даже сейчас его пить рановато. Может, и не рискну я. Может, и вам опасно рисковать, хоть вы моложе, да только это всякий за себя сам решает. Неволить тут нельзя: мигом в голову ударит.

А потому расскажу не спеша, подробно, все по порядку.