— Сидели вы тут на «Камчатке», на Камчатке и карьеру свою закончите… А дважды два сколько будет?
От этого многие офицеры из числа «казаков» заранее ложились в лазарет, притворяясь больными, только бы избежать яростного гнева Остроградского. П. Л. Чебышев, сам великий математик, не раз встречался с Остроградским за столом в доме В. Я. Буняковского (тоже математика), но чаще они пикировались меж собою, как соперники, а много позже, когда Остроградского не стало, Чебышев вспоминал о нем с большою печалью:
— Человек был, конечно, гениальный. Но он не сделал и половины того, что мог бы сделать, если бы его не засосало это утомительное «болото» постоянного преподавания…
Читатель, сведущий в истории русской науки, с ехидцей спросит меня — не желаю ли я замолчать об отношении Остроградского к Лобачевскому? Скрывать не стану: Михаил Васильевич дал резко отрицательный отзыв о теориях великого казанского геометра, идеи которого казались ему чуждыми и малопонятными. Мне думается, что Остроградский попросту не привык понимать то, что было непонятно ему с первого же прочтения…
Дабы не утомлять читателя, не стану перечислять все 48 научных трудов Остроградского, включая и работы по баллистике или даже теории вероятностей. Он был признан всем миром, стал членом академий — Туринской, Римской, Соединенных Штатов, а после Крымской кампании попал и в число «бессмертных» Парижской академии. Слава же в России была столь велика, что в ту пору поступающим в университет желали самого лучшего:
— Быть тебе Остроградским!..
Михаил Васильевич был настолько предан науке, что все мирское порою его не касалось. Сутками не выходил к семье, работая взаперти. Потому-то, когда после смерти родителей начался раздел кобелякских имений, Остроградский даже не поехал на родину, послав судиться-рядиться свою жену.
— Бери, что дадут, — наказал он ей. — За кадушки да грядки не цепляйся. Нам с тобой хватит, и детям еще останется…
Мария Васильевна «выцарапала» у родичей мужа деревеньку Пашенную Кобелякского повета, где вблизи протекал лирический Псел, но вернулась она в Петербург — сама не своя, часто поминая соседнего помещика Козельского:
— Ах, пан Козельский… ну, такой озорник! Однажды я стою вот таким манером, его даже не замечаю, конечно, и ем вишни. А он вдруг подходит и… Знаешь, что он мне сказал?
— Уйди, — сказал ей муж. — Не мешай мне думать…
Еще раз смотрю на старинную фотографию того дома, что достался ученому в Пашенной: обычная «хохлацкая» хата, жалкое подобие крылечка с претензиями на колонны, крохотные оконца. Сюда он приезжал на каникулы, чтобы насытиться спелыми кавунами, наесться галушек с варениками. Крестьяне ожидали его приездов с нетерпением. Михаил Васильевич, человек щедрый, задавал им пиры под открытым небом, одаривал молодух гребешками и лентами. Очень он любил купаться в реке, голый, скакал по берегу, крича деревенским детишкам:
— А ну, ррраакальи такие, кто кого — калюкой!
Начиналось побоище «калюкою» (грязью), и светило научной мысли, тайный советник империи и кавалер многих орденов, весь обляпанный грязью, радовался, как ребенок, меткости попаданий. Ничто, казалось, не предвещало жизненных перемен. Впрочем, об этой перемене сохранились две версии. Первая такова. Однажды ночью, в дальней дороге, Остроградский уселся в свою карету. Было темно, лошади тронулись, и обняв жену, он целовал ее, а «жена» помалкивала. Потом заявила:
— Вот как сладко! Только, сударь, ваша жена уехала в карете моего мужа, так что теперь можете целовать меня и далее. Видит бог, возражать я не стану…
Наверное, это один из анекдотов, каких немало о нем рассказывали. На самом деле все было проще и не столь романтично.
Мария Васильевна еще по весне выехала с детьми в Пашенную ради летнего отдыха, выехала намного ранее мужа; когда он сам приехал в имение, то жены не застал. А крестьяне подсказали ему, что она давно отбыла к соседнему помещику Козельскому. Остроградский поехал в имение своего соседа, где нашел разбросанные вещи жены, а жена и сам Козельский спрятались от него в курятнике, о чем Остроградский догадался по тому переполоху, который там устроили куры с петухами. Все стало ясно, как Божий день. Не тащить же ему жену за волосы! Остроградский вернулся в Пашенную, а вечером к нему нагрянула жена Козельского:
— Позвольте жить с вами… хотя бы гувернанткой при ваших деточках. Не могу же я оставаться при муже, который чужой женой овладел… вашей же! Не изгоняйте меня… Куда же мне теперь деваться? Не любви у вас, а жалости прошу…
Остроградский обладал железным здоровьем, никогда и ничем не болея. Петербуржцы часто видели его гуляющим в сильные морозы или под проливным дождем — даже без зонтика, а галош он не признавал, как не признавал и врачей, считая их шарлатанами. Летом 1862 года он выехал, как всегда, на родину, много купался и не желал замечать, что на спине у него назревает опасный нарыв.
Родственники уговаривали Остроградского ехать в Полтаву, чтобы показаться опытным врачам, на этом же настаивал и сельский врач О. К. Коляновский. Поддавшись на уговоры, Михаил Васильевич созвал всех крестьян на прощальные посиделки:
— Сидайте же, щоб все то добре сидало…
11 ноября Остроградский приехал в Полтаву, остановился на Колонийской улице в доме В. Н. Старицкой, своей давней знакомой. Начал было и поправляться, но 7 декабря не отказал себе в удовольствии поесть маринованных угрей, после чего положение больного резко ухудшилось. Нарыв на спине превратился в рану.
Петербург в эти дни публиковал в газетах бюллетени о состоянии его здоровья. 20 декабря, окруженный сородичами и друзьями, Остроградский — время было к полуночи — вдруг стал волноваться, потом крикнул двоюродному брату Ивану:
— Ваня, мне мысль пришла… запиши скорее!
Но эта мысль гения, рожденная на смертном одре, осталась уже невысказанной, сопроводив Остроградского в могилу.
Гроб с его телом погрузили на сани и отвезли в деревню Пашенную, где была семейная усыпальница дворян Остроградских…
Мне осталось поведать последнее. О дочерях ученого мною уже помянуто ранее. А вот единственный сын его Виктор не унаследовал от батюшки даже малой толики его гения, и еще молодым человеком был уволен из артиллерии за полную безграмотность — именно в математике! Виктор Остроградский умер в селе Рыбцы, будучи опекаем в «Доме призрения для бесприютных дворян» (то есть нищих дворян). Странно, что и его мать — Мария Васильевна — встретила старость тоже на чужих хлебах у графини Софьи Капнист, будучи приживалкой в ее богатом имении.
О чем мне еще сказать? Пожалуй, о той мемориальной доске, что лисит на стене «академического» дома — на берегах Невы.
Но доска и есть доска, она мало что говорит.
А хорошо бы нам воскресить старое пожелание молодежи:
— Иди и учись! Быть тебе Остроградским…
Двое из одной деревни
Сейчас уже трудно восстановить истину — из далекого прошлого дошли только смутные отголоски преданий. Верить ли им? Но когда ничего не осталось, кроме легенд, приходится брать на веру даже слухи из былой, невозвратной жизни…
С чего начать? Начну просто. Жили-были два здоровущих балбеса в убогой деревушке, что неприхотливо раскинула избенки близ дорожного тракта. Один был дворянин Митя Лукин, другой — Ильюшка Байков, его же крепостной, который своего барина почитал верным приятелем, и расставаться они не собирались — дружили! Из родни Лукин имел только дядю, который, опекунствуя над недорослем, нарочно держал его в черном теле, ничем не балуя. Потому-то, наверное, сам жил в Москве, сибаритствуя, держа племянника в забвенной деревне, а крепостного ему дал только одного — словно в насмешку.
Читатель уже догадался, что с одного крепостного сытым не бывать. Тем более что ни пахать, ни сеять они не собирались, а жили как птицы небесные, что Бог подаст — то и ладно! Жили в крестьянской простоте: на одних полатях спали, из одной миски щи лаптем хлебали, одною овчиною укрывались, а кто тут дворянин, кто раб его, — об этом не думали, ибо, живущие в простоте, совместно делили свое убожество. И, отходя ко сну, согласно зевали:
— Что-то Боженька даст нам завтра? Хорошо бы дождь хлынул да грязи развезло поболее, чтобы нам, сиротинушкам, была пожива верная… Ну, спим, братец. Утро вечера мудренее…
Дорожный тракт был всегда в оживлении, одни в Москву, иные в Питер ехали, — вот они и жили, кормясь с путников. Упаси бог, не подумайте, что Лукин с Байковым проезжих грабили, — нет, они имели кормление с невообразимой гигантской лужи, которая (со времен царя Алексея Тишайшего) кисла и пузырилась как раз посреди тракта, давно закваканная лягушками. Так что, сами понимаете, все кареты или коляски прочно застревали посреди этой лужи, и, бывало, даже шестерка лошадей часами билась в грязи по самое брюхо, не в силах вытащить карету из ветхозаветной российской слякоти.
С первыми петухами Лукин и Байков, зеваючи, выходили на тракт, как на работу, и укрывались под кустами недалече от этой лужи, терпеливо ожидая добычи.
— Во, кажись, кто-то едет, — прислушивался Илья.
— Далеко не уехать, — отвечал Лукин, — и нашей лужи никому не миновать, а нам сейчас прибыль будет…
Точно! Как всегда (уже второе столетие подряд), карета застревала посреди громадной лужи, ямщик напрасно стегал лошадей, из окошек выглядывали встревоженные лица путников, и скоро слышался их крик о помощи:
— Эй, в поле! Есть ли душа живая? Помоги-и-и-и-те…
Лошади выбивались из сил, а коляска все больше погружалась в грязь, тут Лукин с Байковым вылезали из кустов, и, увидев их кулаки величиною с тыкву, проезжие первым делом не радовались, а пугались, ибо этим парням только кистеней не хватало да не свистели они Соловьем-разбойником.
— Ну-к што? — говорил Лукин. — Мы помочь завсегда рады-радешеньки, тока и вы нас, люди добрые, не забывайте…
После такой преамбулы парни смело забирались по пояс в середину лужи — и раз-два, взяли! — на руках выносили карету с пассажирами на сухое место, да с такой нечеловеческой, почти геркулесовой силой, что лошадям нечего было делать. Тут, вестимо, их награждали: когда гривенник дадут, когда копейку, а однажды застрял в луже очень знатный вельможа, так он даже плакал от радости и рубля не пожалел…