Реквием последней любви. Миниатюры — страница 45 из 67

Адлерберг думал, думал, думал… потом сказал:

— За выслугу лет повышать покойника в чине как-то неудобно. Попробуем его, дохленького, повысить за отличие по службе. А потом я объявлю в департаменте о преждевременной кончине его в благоухании святости…

Так и сделал! Стала теперь Мина Ивановна сиживать в ложе театра как важная генеральша, сверху вниз поглядывая в ряды партерные (хорошо бы плюнуть туда!), а лакеи, подавая ей роскошную шубу, величали ее «ваше превосходительство». Дальше — больше. До того вскорости обнаглела, что всякий стыд потеряла.

— Графиня Адлерберг, — представлялась она. — Впрочем, сиятельством можете не титуловать меня, называйте просто — превосходительством! Терпеть не могу церемониться…

Князь Петр Долгорукий, хорошо знавший «тайны мадридского двора», сообщал читателям, что Адлерберг имел от казны более 70 000 рублей серебром в год, владел казенными квартирами, на дровишки не тратился, подолгу жил в царских дворцах, катался в придворных экипажах, а вот жена его, благодаря заботам Мины Ивановны, видела от своего мужа только… кукиш: «Почти все деньги идут на Мину Ивановну. Зато г-жа Буркова и живет великолепно: мебель у нее из дворца, экипажи и лошади с придворной конюшни, цветы из придворных оранжерей, придворные повара готовят ей на стол из придворных запасов…»

Конечно, Герцен должен был вмешаться!

Иначе к чему же звенел «Колокол»?..


Герцен называл Мину чудовищной клоакой, но обложенной бриллиантами, звон «Колокола» оповещал россиян, что от настроения «чухонской Аспазии» зависит получение даже ангажементов в итальянскую оперу; через Мину можно раздобыть звание не только камер-юнкера, но и камергера. Герцен ненавидел семью Адлербергов, полагая, что министр двора должен бы получать не тысячи, а лишь два рубля — как ночной сторож, ибо большего и не заслуживает. Не забыл Герцен и той истории с покупкой дома на Гороховой улице, который так понравился фаворитке. Для этого Адлерберг сократил жалованье своим чиновникам. Мина открыла салон на Гороховой улице, а графа Владимира Федоровича прозвали «Сократом Федоровичем» — за сокращение им чиновного жалованья. Летом 1862 года Герцен сообщил «приятное известие о прибытии в Висбаден графини Мины Ивановны, где она проигрывает большие деньги и платит золотом русского чекана. Откуда у нее такая куча русского золота? На паспорт (для выезда за границу) теперь не выдают даже 60 империалов. Как вы думаете, господа, откуда?..» Вопрос был задан Герценом неспроста, зато ответ был простой: чтобы услужить своей Миночке, граф Адлерберг уже запустил лапу в казенные золотоприиски на Горном Алтае…

Мина Ивановна рано стала болеть: часто выезжала в Германию на лечебные воды, и, будучи за границей, она откровенно величала себя графиней Адлерберг, а белье ее было обшито метками с графскими вензелями. Не пойму: почему Мина каталась в Висбаден или Шлагенбад со множеством тяжеленных жаровных утюгов, какими пользовались тогда в деревнях наши прабабушки, раскаляя их печными углями?.. Русские люди, званием попроще, встречаясь с Бурковой на европейских курортах, с нею не сближались, и общество Мины состояло из немцев и французов.

Зато вот петербургская знать низкопоклонствовать перед нею никогда не гнушалась. Мина через подставных лиц открыла на Невском свой магазин «Парижские моды», и, чтобы угодить ей, следовало прежде купить перчатки, заплатив за них от ста до пятисот рублей. После этого можно было попасть в список гостей на ее «четверги». Конечно, с открытием салона на Гороховой улице Мина Буркова не стала мадам Рекамье, а салон ее более напоминал явочную квартиру заговорщиков, кому жаждалось чинов, орденов и званий. В этих случаях Мина действовала через графа Адлерберга, чересчур смело вторгаясь в придворную, театральную и финансовую жизнь столицы.

Бисмарк тогда был прусским послом в Петербурге.

— Эта дама, — говорил он своим подчиненным, — вынуждает меня пронаблюдать за нею. Мне, конечно, бывать на Гороховой неудобно, но прошу атташе посольства не пренебрегать ее «четвергами». Я должен быть в курсе дел этой дамы…

«Только внешняя политика России, — докладывал он в Берлин, — настолько монополизирована князем Горчаковым, что осталась недоступна влияниям Мины Адлерберг. Будь это иначе, и я был бы поставлен в необходимость испрашивать у Берлина ассигнование мне значительных секретных фондов…» Как раз тогда на грани разорения оказался банкирский дом Брандта, но… банкротство почему-то не состоялось, а Брандт ожил.

— Вы узнали, в чем дело? — спросил Бисмарк у атташе.

— Да, господин посол, русская казна вовремя ссудила дому Брандта шестьсот тысяч рублей.

— Ага, понятно! — хохотал Бисмарк. — Ноя желал бы знать, во что это обошлось банкиру Брандту на Гороховой улице?

— По слухам, Мина имела от него двадцать тысяч…

Наверное, из графа Адлерберга мог бы получиться хороший гример — он достиг небывалого совершенства в накладывании на себя всяческих помад, кремов и красок, даже не понимая того, как он смешон с ярким румянцем на щеках, с пунцовыми губами. Мина Буркова никак не могла пользоваться косметикой с таким же бесстыдством, и потому в свои сорок лет она выглядела подле цветущего графа вялою замухрышкой.

Фаворитка уже привыкла ко всеобщему поклонению, и Мина даже не удивилась, когда в Москве ей поднесли кубок.

Близорукая, но очков не носившая, она прищурилась:

— Не могу прочесть, что здесь написано?

— «Радуйся, благодатная…» — прочел для нее московский губернатор князь Щербаков, униженно опустившись на колени.

…«Сократ Федорович» Адлерберг, никогда не болея, прожил очень долгую жизнь, а его «благодатная», — по словам доктора Пеликана, — «сошла в могилу во цвете лет», но в каком году — об этом источники умалчивают.

В стороне от большого света

В стороне от большого света, в захудалой деревушке Буйского уезда Костромской губернии, летом 1883 года умирала одинокая и очень странная женщина. Подле нее находилась близкая ей кузина, и если верить ее описанию болезни, то больная страдала от приступов стенокардии (или «грудной жабы», как говорят в народе)…

Однажды, после очередного приступа, кузина услышала от умиравшей трогательную просьбу:

— Заклинаю тебя всеми святыми — не пиши мою биографию и никому не рассказывай о моей постылой жизни. Сколько раз так бывало, что умрет человек, а потом на его могилу навалят с три короба всякого мусора, каждое слово переиначат на свой лад, каждую строчку вывернут наизнанку. Не было славы при жизни — не нуждаюсь и в славе посмертной!

Она умерла, ее тихо отпели в деревенской церкви, под кровлей которой ворковали голуби, и не было лавровых венков, как не было и рыданий толпы — наследница нарвала цветов, посаженных еще по весне покойной, и этими цветами украсила скромные похороны. Через шесть лет кузина и наследница, разведенная с мужем, сильно нуждаясь, предложила стихи покойной в «Ярославские губернские ведомости». Газета опубликовала их в одном из номеров 1889 года. Наследница поэтессы, зная, что существует такое понятие, как «гонорар», явилась в редакцию, просила денег — хоть малую толику.

— Гонорар? — весело удивились в редакции. — Это не мы вам, а вы сами должны заплатить нам за то, что мы тиснули этот старомодный хлам.

— Странно, — сказала наследница, прослезившись. — Стихи моей покойной кузины хвалил Белинский, о них горячо отзывался Добролюбов, а вы называете их «хламом».

— Времена изменились, да и читатель пошел иной, — отвечали ей. — Что могло нравиться вашим белинским и добролюбовым, то совсем не нужно современному поколению.

Сжалившись, ей все-таки выплатили три рубля, и женщина, униженно благодаря, покинула редакцию, невольно припомнив строчки, посмертно опубликованные в официозе губернии:

Любовь усыплю я, пока еще время холодной рукою

Не вырвало чувство из трепетной груди,

Любовь усыплю я, покуда безумно своей клеветою

Святыню ея не унизили люди…

Валериан Никандрович, капитан-лейтенант флота в отставке, не оставил даже царапины на скрижалях боевой славы флота российского, зато, когда поселился в своем Субботне под Ярославлем, он все переделал на флотский лад, сочтя усадьбу кораблем, пребывающим в долгом плавании. Звенела рында, чтобы вставали, по свистку старосты-боцмана дружно шагало стадо коров на выпас, а лакеи в доме Жадовского уже не ходили, как нормальные люди, а носились опрометью, словно матросы при срочном аврале, когда от постановки или уборки паруса зависит жизнь всего ошалевшего от ужаса экипажа…

В отличие от мужа, его жена, Александра Ивановна, взятая Жадовским из культурной семьи Готовцевых, была женщиной тихой, сентиментальной: в 1821 году она вышла из Смольного института, оставив свое имя на «золотой доске» ученых девиц. Тайком от грозного повелителя она сочиняла печальные стихи, в его присутствии она боялась коснуться клавиш фортепиано. Беременность юной женщины совпала как раз с распоряжением мужа переделать в доме лестницы, которые показались ему чересчур пологими:

— Эдак-то мои лакеи совсем разленятся, а мне для их скорости необходима крутизна корабельных штормтрапов…

Старый лакей, несущий господам самовар, пострадал первым, а потом упала и разбилась жена на середине беременности. 29 июня 1824 года она родила девочку, и домашние боялись показать ее матери. Ребенок оказался уродом. У него совсем не было левой руки, но возле плеча из тела торчали два пальца, а на правой руке — только три пальца, один из которых не двигался. Но мать оставалась матерью, и, несчастная в браке, она расцеловала свою малютку:

— Пусть она станет гордою Юлией и будет она моим утешением в этой жизни, которой я, увы, не радуюсь…

Юлия Жадовская еще от пеленок удивляла домашних ловкостью, с какой обходилась одной ручкой. Однажды ей захотелось варенья, и мать в ужасе увидела, что ее дитя подносит блюдце, схваченное пальцами… ноги. Отец соизволил заметить, что ему совсем не нужна дочь, которая пользуется ногами, словно обезьяна, и покорная мать наказала нянькам, чтобы Юленьку обували. Но даже в сапожках девочка помогала ногами своей единственной руке (и это свойство Жадовская сохранила на всю жизнь, особенно в женских рукоделиях).