Сорок лет жизни она посвятила театру, на торжественном занавесе которого пролетает стремительная чеховская чайка.
Одна актриса наших дней вспоминала, что после спектакля Станиславский «вставал со своего режиссерского места и шел через весь зал навстречу Н. П. Ламановой и целовал ей руки, благодаря за блестящее выполнение костюмов. И тут же он говорил нам, молодежи, что Надежда Петровна Ламанова считает себя хорошей закройщицей, но на самом же деле она — великий художник костюма; как скульптор она знает анатомию и умеет великолепно приспособить тело актера к телу образа».
В бумагах Станиславского сохранилась трогательная запись: «Долгое сотрудничество с Н. П. Ламановой, давшее блестящие результаты, позволяет мне считать ее незаменимым, талантливым и почти единственным специалистом в области знания и создания театрального костюма».
Врачи посоветовали больному Станиславскому загородные прогулки на автомобиле по московским окрестностям. Медицинская сестра, сопровождая артиста, брала в дорогу шприц и камфору, а Станиславский приглашал в попутчики Надежду Петровну. Два старых друга, великий режиссер и великая закройщица, люди международной славы, сидели рядом, и ветер от быстрой езды шевелил их седые пряди волос… Это была неизбежная старость, но осмысленная старость. Жизнь прожита, но прожита не как-нибудь, а с большой, хорошо осознанной пользой.
Надежда Петровна пережила своих друзей — она умерла восьмидесяти лет в октябре 1941 года, в грозном октябре той лютой годины, когда, лязгая гусеницами танков, железная машина врага устремлялась к Москве, и смерть великой закройщицы осталась в ту пору почти незамеченной… Это понятно!
Мне могут возразить:
— А стоит ли так возвеличивать труд Ламановой? Ведь, по сути дела, что там ни говори, ну — закройщица, ну — модельерша, но все-таки, рассуждая по совести, просто она хорошая ремесленница. При чем здесь искусство?
А я отвечу на это:
— Что касается Ламановой, то это уже не ремесло — это искусство! Причем большое искусство… Одежды, вышедшие из ее рук, приняты на хранение в Государственный Эрмитаж как произведения искусства, как образцовые шедевры закройного дела…
…Искусству, оказывается, можно служить иглой и ниткой.
Желтухинская республика
Время действия — последняя треть XIX века…
Благовещенск! Если приезжий спрашивал:
— Простите, а кто такой у вас Базиль де Морден?
— Так это же наш Васька Мордасов, — объясняли ему, — только уже разбогатевший.
Благовещенск, одноэтажный и деревянный, поражал отчетливой планировкою прямых улиц, все его кварталы были точными квадратами.
В городе было две гимназии, 13 трактиров, 5 бань, 6 гостиниц, пивоваренный завод и школа коновалов (ветеринаров), а типография Благовещенска обладала двумя шрифтами — русским и маньчжурским, благо торгующего китайца на каждом углу встретишь:
— Твоя сюда ходи-ходи, моя твоя плодавай мало-мало…
О чем тут разговаривали? Ну, конечно, о картах: кто кого вчера обыграл, а кого и просто обжулили. Сообщались с миром по амурским волнам, котлы пароходов работали на дровах. Ходили слухи о создании Великой Сибирской магистрали. Грамотные объясняли за выпивкой безграмотным, что вагоны тащит паровоз, после чего люди непосвященные деликатно интересовались:
— А кто же тогда паровоз тащит?
— Как кто? Машинист! Ему за это большие деньги платят…
Но больше всего жители Благовещенска любили поговорить о золотишке. Неизвестно, кто был тот столичный мудрец, который позволил банкам Сибири скупать от населения золото, не задавать глупых вопросов — где взял, как твоя фамилия, покажи паспорт, откуда самородки? Золото так и поперло в казну российскую, а Васьки Мордасовы быстро превращались в Базилей де Морденов!
Гулять тоже умели. Являлся из тайги босяк с мешком за плечами, а в том мешке ничего путного — ничего, кроме чистого золота. Конечно, сразу нанимал солдата с барабаном, парня с гармошкой, а еврея со скрипкой. После чего гулял, выстилая улицы города голубым бархатом, а бабы плясали вокруг него и взмахивали платочками, взвизгивая от удовольствия. Обычно старатели являлись в Благовещенск под осень, а весною, пропившись вдребезги, никому не нужные, снова нищие, они удалялись обратно в тайгу. Но редко кто из них возвращался: то ли тигр заел, то ли на хунхузов нарвался, то ли умер от голода в колодце своего глубокого шурфа, уже не в силах из него выбраться…
Но однажды на самой окраине подобрали человека-гиганта. Рубаха на нем заскорузла от крови, ноги торчали из рваных опорок, а сам он весь был заросший волосами, словно дикарь.
— Кто ты? — спросили его ради порядка.
— Я — президент…
— Хто, хто, хто? Или ты спятил?
— Не смейтесь, — прохрипел бродяга. — Я действительно президент… первый президент Желтухинской республики.
Чтобы он поскорее очухался, влили в «президента» целый шкалик. Волоком потащили в городскую больницу. Выживет ли?
— Выживет, — рассуждали дорогой до больницы. — Гляди, какой вымахал! Нонеча таковых людей на Руси не бывает. Эдакие-то великаны ишо при Ваньке Грозном по Москве с кистенями бегали…
Итак, «Желтухинская республика».. не выдумка ли это?
Помню, я был еще начинающим писателем, и однажды ленинградский поэт Семен Бытовой решил «прощупать» мои знания. Спросил наугад о том о сем, потом вдруг задал вопрос:
— Валя, а Желтухинскую республику знаешь?
— Так, кое-что, но знаю.
— Откуда? — удивился он.
Я объяснил, что вычитал о ней в комментариях Василия Ивановича Семеновского к его истории нашей золотопромышленности.
— А писательницу Рашель Мироновну Хин знаешь?
— Слышал, что была такая, но не читал.
— Странно! Ведь ее никто не знает…
Я снова объяснил, что с именем Р. М. Хин встретился, когда занимался биографией Ивана Гавриловича Прыжова.
Семен Бытовой отозвал меня в сторону, шепнул:
— Как подступиться к этой загадке? По слухам, все материалы о Желтухе были в архиве Рашели Мироновны… в Харбине!
С тех пор прошло много лет, давно не стало и Семена Бытового, имя Р. М. Хин очень редко мелькает в нашей печати, а тайна Желтухинской республики остается за семью печатями. С великой робостью приступаю к этой теме, зная еще очень мало, и пусть меня дополнят те, кто знает больше меня…
Молоденькая княжна Юлия Павловна Голицына влюбилась не в заморского принца, а в купеческого сына Прокунина, который в деревне, что лежала близ усадьбы Голицыных, имел заводик по выделке купороса на продажу. Любовь оказалась обоюдной, а потомки легендарного Гедемина, свободные от предрассудков, не стали мешать их счастью, и княжна сделалась купчихой.
Таково начало. Было у них четыре сына; трое из них купоросом не интересовались, люди тихие, они тянулись больше к искусствам. Зато вот четвертый, нареченный Павлом, родился сразу с зубами, во что я не очень-то верю. Но зато я верю, что для его персонального обслуживания наняли двух кормилиц, которые с утра до глубокой ночи едва успевали его молоком накачивать.
— И откуда такой взялся? Юленька, — говорил отец матери, — кого ты родила нам? Ведь он еще в нежном возрасте, а уже, послушай, свистеть стал — как Соловей-разбойник…
Подрос Паша и усвоил великое значение купороса.
Отвезли его в Москву, где учился он в пансионе Циммермана, а потом и в университете. Приятель его по учебе вспоминал: «Он был умен, энергичен и смел, в то же время добродушен, но… не всегда умел справляться со своими страстями и слабостями». Думаю, в последней фразе нет оттенка дурного. Павел Прокунин — еще в пансионе — уже отличался безумной храбростью (точнее: любил подраться). Когда по ночам с площади слышались вопли о помощи «Караул, грабят!», тогда ученики Циммермана храбро открывали форточки, крича в непроглядную темень:
— Сейчас идем… уже оделись. Только обуемся!
Но, посулив защиту, оставались дома, один лишь Паша Прокунин, даже полураздетый и босой, выбегал на площадь, и, сколько бы там ни было грабителей, он всех укладывал в один ряд, словно дровишки в поленницу, после чего разбойничьим посвистом созывал будочников и городовых, говоря им:
— Нет, не дохлые… еще шевелятся. Тащите в участок!
Кулаки Прокунин имел во такие, каждый — что тыква…
Юнца влекли естественные науки, но, помня о купоросе, он возлюбил химию и в ее теории разбирался столь хорошо, что ему предложили остаться на кафедре университета, дабы готовиться к профессуре. Но молодой адъюнкт отказался:
— У меня там родители в деревне, с купороса кормятся, но завод-то их в убыток работает, вот и надобно мне вернуться, дабы помочь папеньке своим знанием химии.
Отца он застал вконец разоренным, но зато с золотой цепью на груди, гордого званием мирового судьи уезда.
— Ах, Паша, Пашенька, — сказал он сыну, — лучше бы ты в профессоры вышел да помог нам, старикам, от жалованья научного, а с этого купороса, будь он неладен, какая нам прибыль?
Прокунину казалось, что его сила и энергия, в сочетании с научным знанием химии, вытащат завод из кризиса. Целых пять лет он трудился в поте лица, но купорос все равно остался убыточен. Мать, уже потерявшая двух сыновей, тихо угасала, а одинокий старик отец тоже слег.
— Паша, — сказал он сыну в канун кончины, — бросай ты всю эту погань, сам видишь, что никакие кредиты уже не спасут…
Отец умер. Прокунин торопливо листал юридические книги, вчитывался в законы, искал выход уже не в химии, а в юридической казуистике, наконец, отложил судейские книги и признался:
— Выхода нет… это — крах!
Но, честный человек, он даже «крах» желал бы пережить так, чтобы никто не пострадал. Заводскую кассу оставил в полном ажуре, привел в порядок все отчеты по финансам завода, ничего из имущества себе не взял, чтобы контора сама расплатилась с кредиторами, и, сделав все это, Прокунин… исчез. Где он, жив или мертв, куда делся — никто не знал…
Дальний Восток лежал еще впусте, никем не освоенный, а Россия еще не распознала многих тайн, что скрывали его сокровища. Русский народ в те времена кушал одну лишь рыбку — волжскую, а живущие на Амуре даже рыбу ловить ленились, покупая ее у китайцев. Нетронутые дебри поражали воображение. Виноградная лоза почти любовно обвивала смолистую пихту, пробковое дерево жило в обнимку с нежной русской березкой. Надменный тигр считал соболя своим добрым соседом, а белая сова, прилетевшая из тундры, с удивлением пучила глазищи на странног