Религиозные мотивы в русской поэзии — страница 10 из 19

Ничтожный, как всплеск посреди океана,

Постичь, как сливаются вечность и миг,

И сердцем проникнуть в святая Святых.

«В ранние годы надежды нашего поэта Я.П. Полонского на лучшую будущность для человечества были связаны с его юношескою безотчетною верою во всемогущество науки», писал о Полонском Владимир Соловьев[78].

Царство науки не знает предела,

Всюду следы ее вечных побед,

Разума, слова и дела. Сила и свет.

Миру, как новое солнце, сияет

Светоч науки, и только при нем

Муза чело украшает

Свежим венком.

Подпав под влияние господствовавшего в те годы позитиви-стического мышления, Я.П. Полонский пытался даже и свою лиру поэта настроить на тот же лад. Отчего же нет? Ведь рекомендовал же тогда Писарев всем поэтам применить свои таланты к созданию популярных брошюрок по естественным наукам, в которых, как утверждали тогда, содержатся ключ к разгадке всех тайн мироздания не как проявления творчества Господня, но как самостоятельного, обособленного процесса – «природы». К этой «природе», зародившейся и развивающейся без помощи Господней, к изучению ее, к любви к ней призывал Полонский в своих стихах.

О, в ответ природе

Улыбнись, от века

Обреченный скорби

Гений человека!

Улыбнись природе!

Верь знаменованью!

Нет конца стремленью —

Есть конец страданью![79]

Но жизненный путь пройден поэтом… И та позитивистическая наука (кстати, опровергнутая теперь новейшими научными теориями) не дала ему ответов на мучившие его вопросы. Где же найти их? Где источник истины?

Сомневаясь и колеблясь, шедший по пути ложных солнц, поэт всё же робко называет его:

Ткань природы мировая, —

Риза… Божья, может быть?[80]

«Может быть…» Утверждать имя Господне проживший жизнь без Бога Я.П. Полонский не смеет, но звучание арфы Давида становится ему всё слышнее и слышнее по мере просветления его души. И, наконец,

Жизнь без Христа – случайный сон.

Блажен у кому дано два слуха, —

Кто и церковный слышит звон

И слышит вещий голос Духа[81].

«И то и другое слышнее в тихий вечер жизни», писал о Полонском Владимир Соловьев. «Всё обмануло, всё прошло, считается только вечность и ее земной залог… Чем более зрелою становилась поэзия Полонского, тем явственнее звучал в ней религиозный мотив, хотя и в последних стихотворениях выражается более стремление и готовность к вере, нежели положительная уверенность».

Я.П. Полонскому, его сердцу проникнуть в Святая Святых не удалось потому что он устремлялся к горним высотам, не видя на них Животворящего Креста, не творя молитвенного слова. Он пытался найти внерелигиозной путь к добру, утвердить этический моральный идеал без Евангелия. Поэтому в результате своих искренних и глубоких исканий он стал сам «добычей суеты, игралищем ее непостоянства», как скажет его современник А.А. Фет.

Сам А.А. Фет видел совершенно ясно и вполне уяснял себе лживость кумиров того времени (да и нашего тоже!) и выразил свое отношение к ним, повторив в звучных ритмических строках повествование Евангелия:

Когда Божественный бежал людских речей

И празднословной их твердыни

И голод забывал, и жажду многих дней.

Внимая голосу пустыни, —

Его взалкавшего на темя серых скал

Князь мира вынес величавый.

«Вот здесь, у ног твоих все царства», – он сказал —

С их обаянием и славой.

Признай лишь явное. Пади к моим ногам,

Сдержи на миг порыв духовный, —

И эту всю красу, всю власть Тебе отдам

И покорюсь в борьбе неравной!».

Но Он ответствовал: «Писанию внемли;

Пред Богом Господом лишь преклоняй колени».

Владевшая им глубокая вера охранила А. Фета от окружавшей его материалистической суеты, от поклонения ее кумирам. Сознавая свое человеческое ничтожество, этот поэт вместе с тем ощущал в своей душе искру Господню и знал, что только эта искра, ее неугасимый огонь возвеличивает его, вздымает его от плена бездушной материи к образу и подобию Божиему.

Не тем, Господь, могуч, непостижим

Ты пред моим мятущимся сознаньем,

Что в звездный день твой светлый серафим

Громадный шар зажег над мирозданьем

И мертвецу с пылающим лицом

Он повелел блюсти твои законы,

Всё пробуждать живительным лучом,

Храня свой пыл столетий миллионы;

Нет, Ты могуч и мне непостижим

Тем, что я сам, бессильный и мгновенный,

Ношу в груди, как оный серафим,

Огонь сильней и ярче всей вселенной.

Меж тем, как я добыча суеты,

Игралище ее непостоянства,

Во мне он вечен, вездесущ, как Ты,

Ни времени не знает, ни пространства[82].

Мощь истинной светлой идеи нередко подтверждается невольным признанием ее элементов в лагере противников, внесением тезиса в антитезис. Так было и с мелодией арфы Давида – религиозной идеей, пронзившей и одухотворившей собой всё развитие русской поэзии.

Одним из вождей победоносно наступавшего в 60-х годах прошлого столетия на русскую народную душу чуждого ей западно-европейского материализма был редактор радикально-нигилистического журнала «Современник» Николай Алексеевич Некрасов, наименованный современниками «поэтом-гражданином»[83]. Стремление к извечной красоте, дару Господню, служению которому отдавали себя милостью Божией поэты того времени, он (нужно признать, талантливо, ловко и даже виртуозно) подменил «гражданским идеалом» – зарифмовкой своих политических тенденций. Даже не лично своих, потому что внутренний мир самого Н.А. Некрасова до сих пор остается для нас загадкой, но тех, которых требовала от него материалистическая критика во главе с Чернышевским и которые, в силу этого, приносили издателю Некрасову немалый доход.

«Поэтом можешь ты не быть, но гражданином быть обязан» провозглашал Н.А. Некрасов, но свое российское «гражданство» определял чрезвычайно субъективно и односторонне, то есть стремился вытащить на свет и «обличить» всё темное, смрадное и грязное, что, как и в каждом народе, имелось и в народе русском. Хранитель национальных духовных ценностей, русского национального религиозного мышления – русский крестьянин представлен Н.А. Некрасовым истомленным непосильной, бесплодной работой, с одной стороны, и беспробудно пьяным, почти что дикарем – с другой.

Мы до смерти работаем.

До полусмерти пьем.

Народный праздник в русской деревне показан им в форме отвратительной «пьяной ночи», да и вся-то русская жизнь, если поверить ему, абсолютно лишена каких-либо черт красоты. «Кому живется весело, вольготно на Руси»? – спрашивает этот поэт-гражданин в центральной для его творчества поэме и отвечает: «Никому»… кроме самого Н.А. Некрасова, как острили его современники.

Но вместе с тем Некрасов был трудолюбивым и точным бытоописателем, в силу чего, развертывая перед читателем широкую панораму русского народного типажа, он не мог пройти мимо чисто народных носителей христианской идеи. Показал он их в стихотворениях «Тишина», «Несчастные», «Крестьянские богомолки» вскользь, урывками, но верно и точно. Живописный, чрезвычайно характерный для русского крестьянства «Влас», несмотря на тенденциозно примешанные туда Некрасовым «гражданские» мотивы (стяжательство, мироедство и раскаяние в этих грехах), даст знакомый читателю, правдивый и характерный для России образ.

Владимир Соловьев сурово осудил Некрасова, как с религиозной, так и с национальной точек зрения:

Когда же сам разбит, разочарован,

Тоскуя, вспомнил он святую красоту —

Бессильный дух к земной пыли прикован,

Напрасно призывал нетленную мечту…

…Не поднялись коснеющие руки

И бледный призрак тихо отлетел…[84]

В этих строках Владимир Соловьев, так же как и мы, признает загадочность, неясность для нас подлинного душевного мира Н.А. Некрасова, плотно укрытого им служением кумиру дней и златому тельцу. Но одно из стихотворений «поэта-гражданина» проливает немного света в темную область его духа. Вернувшись из заграничной поездки, Некрасов был столь потрясен встречей с родиной, что с его уст сорвалось даже нечто вроде молитвы; его ритмы приблизились к строю арфы Давида.

Всё рожь кругом, как степь живая

Ни замков, ни морей, ни гор.

Спасибо, сторона родная,

За твой врачующий простор…

Храм Божий на горе мелькнул

И детски чистым чувством веры

Внезапно на душу пахнул.

Лови минуту умиленья,

Войди с открытой головой!

Я внял, я детски умилился

И долго я рыдал и бился

О плиты старые челом,

Чтобы простил, чтоб заступился,

Чтоб осенил меня крестом

Бог угнетенных, Бог скорбящих,