Над вольной мыслью Богу неугодны
Насилия и гнет:
Она в душе рожденная свободно
В оковах не умрет.
Так поет Иоанн Дамаскин, таково поэтическое кредо поэта Алексея Толстого.
Песнопевец во имя Господа, Иоанн Дамаскин с нищенскою сумою бредет по земле, благословляя каждую былинку, ибо видит в ней проявление красоты творчества Господня. Но это низшая, ближайшая к земле суетная ее форма.
Какая сладость в жизни сей
Земной печали непричастна?
Чье ожиданье не напрасно
И где счастливый меж людей?
Всё то превратно и ничтожно.
Что мы с трудом приобрели,
Какая слава на земли
Стоит тверда и непреложна?
Всё пепел, призрак, тень и дым,
Исчезнет всё, как вихоръ пыльный,
И перед смертью мы стоим
И безоружны и бессильны.
В этих строках мы слышим как бы перепев ветхозаветного пессимизма Экклезиаста: «Всё суета сует и томление духа». Смерть – предел всему, за нею – тьма и небытие. Но ведь Новый Завет принес нам обетование искупленной кровью Спасителя вечной жизни. Предчувствует ли ее поэт Алексей Толстой? Провидит ли он своими духовными очами красоту обещанного праведному блаженства?
Провидит, нерушимо верует в нее и молит о ней устами Иоанна Дамаскина:
Тот, кто с вечною любовью
Воздавал за зло добром —
Избиен, покрытый кровью.
Венчан терновым венцом,
Всех с собой страданьем сближенных,
В жизни долею обиженных,
Угнетенных и униженных
Осенил своим крестом.
Вы, чьи лучшие стремления
Даром гибнут под ярмом,
Верьте, други, в избавление,
К Божью свету мы грядем.
Вы, кручиною согбенные,
Вы, цепями удрученные,
Вы Христу сопогребенные
Совоскреснете с Христом!
Душа человеческая представляется поэту ареной борьбы Добра и Зла. Он выражает это в драматической поэме «Дон Жуан»[66]. На тему рыцарского романа о неутомимом искателе красоты написано в мировой литературе около двухсот произведений всех жанров. И Байрон, и Пушкин, и Вольтер отдали дань этой теме. Но Алексей Толстой, по всей вероятности единственный из всех, трактует ее в мистическом, религиозном плане. Дон Жуан для него не неотразимый кавалер, покоритель женских сердец, не блестящий авантюрист и бретёр и даже не искатель красоты «вечной женственности», но одновременно избранник Бога и Сатаны. Могущество Добра и сила Зла сталкиваются и вступают в борьбу в душе Жуана. Он проходит все мирские соблазны, отдаваясь в их власть, но вместе с тем и преодолевает их своим стремлением к истинной, надземной красоте. Путь к ней он находит в отречении от земной красивости, в устремлении к высшему, неземному сиянию, к подвигу во имя Господне. Дон Жуан Алексея Толстого кончает свой земной путь, не проваливаясь в преисподнюю вместе со статуей командора, как изобразил это Пушкин, но вздымаясь к горним высотам на крыльях высшей, одухотворенной Господом любви.
Пути Творца необъяснимы,
Его судеб таинствен ход.
Всю жизнь обманами водимый
Теперь к сознанию придет!
Любовь есть сердца покаянье,
Любовь есть веры ключ живой.
Его спасет любви сознанье,
Не кончен путь его земной.
Назначение же поэта Алексей Толстой видит в разъяснении людям этого бесконечного пути вечной жизни, возносящего душу человеческую от земли к небу.
взывает он к своим братьям по творчеству.
Созвучия(Языков, Баратынский, Мей, Майков, Полонский, Фет, Некрасов)
Большинство свершающих свой небесный путь планет имеет спутников. Эти спутники много меньше самих планет по размерам, но их движения подчинены путям светил. Одновременно с этим каждый спутник обладает и своим собственным путем, не нарушающим общего движения, но дополняющим его.
Тому же закону подчинены и парящие духом в надземном пространстве поэты. Почти каждый из крупнейших русских поэтов обладал своей, то большей, то меньшей плеядой или прямых его последователей или созвучных ему сердец. Самая крупная плеяда была, конечно, у величайшего из русских поэтов А.С. Пушкина. Не будем перечислять имен всех входивших в нее и назовем лишь Языкова, которого сам Пушкин считал «наиболее близким себе по языку».
Но не только по языку был близок Пушкину Языков. В их жизни мы видим несомненный параллелизм, одну и ту же последовательность этапов пути, приведшего обоих от упоения материальными радостями земной жизни к Богу.
Молодость Языкова была насыщена опьянением от воспринятых им земных наслаждений, полным эпикуреизмом, преклонением его поэтического дара перед этим опьянением. Пушкин, прошедший в молодости ту же стадию, говорил даже, что первую книгу стихов Языкова следовало бы назвать «Хмель», а сам Языков позже писал о днях своей юности:
Те дни летели, как стрела,
Могучим кинутая луком,
Они звенели ярким звуком
Разгульных песен и стекла…[68]
Но дар поэта, освещавший по милости Господней душу эпикурейца Языкова, спас ее от распада, от блужданий, от поиска призраков обманчивой красоты и привел его к познанию истинных красот – красот духа.
Наступил перелом, о котором сам Языков пишет так: «Моя муза должна преобразиться: я перейду из кабака прямо в церковь. Пора и Бога вспомнить». Это твердо принятое им решение он тотчас же переносит в область своего поэтического творчества и создает ряд превосходных подражаний псалмам, перепевов звучания арфы Давида, дошедшего до его души. Венцом этих новых в творчестве Языкова поэтических произведений Жуковский считал его поэму «Землетрясение», которую называл даже «лучшим русским стихотворением», а Пушкин отметил: «Если уж завидовать, так вот кому я должен завидовать». Мы же теперь, удаленные от Языкова более чем на столетие, можем увидеть в ней еще и то, что было невидимо его современникам: в поэме «Землетрясение» Языков в форме древней христианской легенды отразил переворот, произошедший в его собственной душе, «внявшей горнему глаголу небесных ликов».
Всевышний граду Константина
Землетрясение послал;
И Геллеспонтская пучина,
И берег с грудой гор и скал
Дрожали, и царей палаты,
И храм, и цирк, и гипподром,
И градских стен верхи зубчаты,
И все поморие кругом,
По всей пространной Византии,
В отверстых храмах Богу сил
Обильно пелися литии,
И дым молитвенных кадил
Клубился; люди, страхом полны,
Текли перед Христов алтарь:
Сенат, синклит, народа волны
И сам благочестивый царь.
Вотще! Их вопли и моленья
Господь во гневе отвергал,
И гул и гром землетрясенья
Не умолкал, не умолкал.
Тогда невидимая сила
С небес на землю снизошла,
И быстро отрока схватила,
И выше облак унесла.
И внял он горнему глаголу
Небесных ликов: Свят, Свят, Свят!
И песню ту принес он долу,
Священным трепетом объят.
И церковь те слова святые
В свою молитву приняла
И той молитвой Византия
Себя от гибели спасла.
Так ты, поэт, в годину страха
И колебания земли
Носись душой превыше праха,
И ликам ангельским внемли,
И приноси дрожащим людям
Молитвы с горней вышины,
Да в сердце примем их и будем
Мы нашей верой спасены.
Последние строчки этого стихотворения при сравнении их с «Пророком» Пушкина говорят о том, что просветление, пришедшее в душу Языкова, было до известной степени отражением того же внутреннего процесса, пережитого гениальным поэтом. Языков сам без зависти и без протеста, но с преклонением перед грандиозностью А.С. Пушкина говорит о его влиянии на него.
Когда гремя и пламенея
Пророк на небо улетал.
Огонь могучий проникал
В живую душу Елисея:
Святыми чувствами полна,
Мужала, крепла, возвышалась,
И вдохновеньем озарялась,
И Бога слышала она.
Так гений радостно трепещет,
Свое величье познает,
Когда пред ним гремит и блещет
Иного гения полет:
Его воскреснувшая сила
Мгновенно зреет для чудес
И миру новые светила —
Дела избранника небес[69].
Сходным с Языковым путем шла к Богу и душа другого большого поэта славной пушкинской плеяды – Баратынского. «Баратынский – чудо, прелесть», – писал о нем Пушкин, а сам он, говоря о себе, признавался: «Казалося, судьба в своем пристрастии мне счастие дала до полноты».
Баратынский был прав в такой оценке своего жизненного пути. На редкость красивый, унаследовавший от отца большое состояние, прекрасно образованный, счастливый в любви и в дружбе, он шел, казалось бы, по