Рембрандт — страница 5 из 30

– Как это – «через тебя»? – улыбнулся Рембрандт.

– А так! Очень просто. Ты что, нашего языка не понимаешь? Или у тебя от латинского ум за разум зашел?

– Не зашел, – буркнул студент.

Башмачник обул девушку, а мелочь бросил в шкатулку.

– Господин студент, изволь проводить девушку. Слышишь?

– Не глухой, – сказал Рембрандт, позабыв, зачем, собственно, зашел в мастерскую.

Она расправила юбку, убрала локон под белоснежный чепчик и засеменила рядом с ним.

– Как вас зовут? – спросила она весело.

Он назвал свое имя, да так невнятно, что девушка переспросила.

– Ну, Рембрандт, – сказал он, глядя себе под ноги.

– А меня Маргарета.

– Красивое имя.

– Что вы сказали?

– Ничего.

– Нет, вы что-то сказали, – пристала она.

– Красивое имя, говорю. Вам далеко шагать?

– Мне? – Маргарета удивилась. – Я же не солдат, чтобы шагать. – И хихикнула.

– Вам не идет хихиканье, – сказал он резко.

Она надула губки. И они пошли молча. Он остерегался смотреть в ее сторону.

– Я живу в этом доме. Отдайте корзину.

Он молча повиновался.

– Спасибо!

Он почему-то засопел. Как бычок.

– Я часто гляжу на улицу. Вон из того окошка в первом этаже. – Она не торопилась домой.

– Которое занавешено? – выдавил он из себя.

– Когда я дома – занавеска раздвинута. Она из двух половинок. А вы бываете на этой улице?

– Буду бывать, – сказал он чужим голосом.

– До свидания, господин Рембрандт. Это ваша фамилия?

– Нет, имя.

Она была бесстрашная. Говорила с ним свободно и даже вызывающе.

Он резко повернулся и ушел. Чуть не побежал.

Рембрандт не удержался: рассказал об этой встрече Ливенс. Признался, что по сравнению с ней выглядел настоящим чурбаном.

– Это неважно, – заметил Ливенс.

– Как так?

– А так. Она наверняка служанка. Избалованная мужчинами.

– Как это – избалованная мужчинами? – хмуро спросил Рембрандт.

– А так. Разве ты не знаешь их?

– Кого это?

– Женщин.

– А зачем?

Ливенс расхохотался.

– Славный ты парень, Рембрандт. Может, сходишь со мной в один дом. У тебя найдется пять флоринов?

– Зачем?

– Затем! Всего пять.

– Пять? – Рембрандт проглотил язык.

– Да ты, брат, совсем наивный. Держись возле меня – не прогадаешь.

Они расстались. Он так ничего толком и не понял.


Дома его ожидала печальная новость: Геррит споткнулся на крутой лестнице, свалился, как мешок, и поломал руки и ноги. Чуть не рассыпался совсем. Это сообщил Адриан.

Мать и Лисбет тихо плакали. Отец с доктором был наверху.

– Как это случилось?

Лисбет пожала плечами. Мать не расслышала вопроса. Адриан сказал:

– Он останется калекой. Ноги поломаны… Они оказались хрупкими, как стекло.

– Горе, горе, – запричитала мать.

Совсем недавно Рембрандт пребывал в особенном мире – непонятном, но привлекательном, потрясшем его существо до основания. И вдруг – такое!.. Неужели господь бог за несколько приятных минут наказывает большим несчастьем? За что же?

Доктор спускался вниз, цепко держась за перила. Он остановился посреди комнаты, оглядел присутствующих.

Адриан сказал:

– Может, обойдется?

Доктор молчал.

– Неужели на всю жизнь?

– Все мы ходим под богом, – уклончиво ответил доктор. – Не будем терять надежды. Я вечером буду у вас. Господин ван Рейн знает, что делать. Все подробно расписано. Там! – Доктор указал пальцем наверх и удалился.

– Это горе, – повторяла мать.

Адриан побежал по лестнице, махнув рукою Рембрандту, чтобы следовал за ним…


Человек понемногу ко всему привыкает. Такое уж существо. Вроде собаки, что ли. В доме о несчастье Геррита уже говорили спокойнее, рассудительнее. В самом деле, не попрешь же против воли божьей? Хорошо, что хоть душа удержалась в теле. Могло быть и хуже. В самом деле, что есть жизнь человеческая? В прошлом году вошел в Рейн близкий сосед. И утонул. Говорят, что был пьян. Допустим. А рыбаки, которые только-только оставили гавань? Налетел на них смерч и – девять душ как не бывало на свете! А молнии? Они же бьют прямо с неба, как испанские арбалеты, – беспорядочно, не разбирая, где правый, где виноватый. Взять Геррита. Шел здоровый, полный сил. И не думал спотыкаться. Мгновение и – калека! Кто мог ждать этого?

За обедом уже шел деловой разговор. Отец круто бросил всего одну фразу:

– Геррит теперь не работник.

У матери хлынули слезы. Лисбет опустила голову. Адриан сказал:

– Отец, не горюй сверх меры. На что же я здесь?

А Рембрандт молчал. Наверное, ему следовало заверить родителей, что можно в мельничном деле положиться и на него, как на Адриана. Но он не мог выговорить того, что не было в помыслах. Поэтому-то и молчал. Как селедка, выброшенная на дюны.

Отец успокоил:

– У меня сил пока хватит. А ежели Адриан бросит свое башмачное ремесло и встанет рядом – вообразите, что это будет?

Адриан заверил отца, что закроет свою лавку и целиком отдастся мукомольному делу. Неужели он оставит семью в беде? Пусть Геррит и Рембрандт знают: Адриан будет работать за троих.

– Почему же за троих? – Отец перестал жевать. Потянулся за стаканом пива.

– А как же, отец?! За себя. – Адриан загнул один палец. – За Геррита. – Загнул другой палец. – И за него. – Он кивнул на Рембрандта. – Мы же не допустим, чтобы парень бросил университет. Верно говорю?

Мать вытерла глаза. С умилением посмотрела на сына, который так силен, что может работать за троих, и к тому же так благороден.

– Когда мы воевали за принца Оранского, – сказал отец, – мы воевали и за двоих, и за троих, а то и за четверых. Как придется. Потому что жизнь требовала. Я вижу, что в моем сыне течет кровь его предков, которые свергали испанцев. – И старик отхлебнул пива.

Лисбет не удержалась от колкости:

– А Рембрандт молчит…

– Что же мне говорить? – Рембрандт ни на кого не смотрел, в свою тарелку уставился.

Адриан не одобрил поведение младшей сестры. Все уже сказано, и достаточно ясно. О чем может быть разговор? Только ради разговора? Рембрандт должен учиться. Это давно решено. И возвращаться к этому не следует.

– Он учится рисованию? – с невинным видом спросила Лисбет.

Отец и Адриан вопросительно уставились на Рембрандта. Эти простые люди, преданные своему делу и верные своему слову, полагали, что каждый говорит правду, и только правду. Говорит то, о чем думает, и не кривит душой.

– Ты хочешь сказать что-нибудь, Рембрандт? – Отец говорил жестко.

– Нет, ничего.

– Совсем ничего? – вопросил Адриан.

– Пока ничего.

Вроде бы все предельно ясно.

Мать сказала хриплым, простуженным голосом:

– Сейчас сказать ему нечего. И не надо. Ежели что и придется – скажет в свое время. Правда?

Рембрандт молча кивнул.

– Вот видите, он же ничего не говорит. Он слушает, как и подобает доброму сыну и брату. Слышишь, Лисбет? И перестань задавать дурацкие вопросы!

Лисбет прикусила язычок.

– Схожу на мельницу, – сказал Хармен Герритс. И встал из-за стола, шумно отодвигая скамью.

Рембрандт молча доедал обед.


Яну Ливенсу Рембрандт сообщил очень коротко:

– Брат свалился с лестницы.

– Он был пьян?

– Нет.

– Ему плохо, что ли?

– На всю жизнь калека. – Больше ничего не добавил к своему сообщению Рембрандт. Он запомнил слова одного мельника: никого особенно не волнуют твои несчастья, поменьше распространяйся о них. У каждого своя беда на гряде.

Ян Ливенс спросил:

– Мы пойдем к мастеру Сваненбюргу?

– Может быть.

– Сегодня?

– Это к спеху?

– Нет.

– Тогда пройдемся по Хаарлеммерстраат.

– К этой красотке?

– Может быть, – пробормотал Рембрандт и убыстрил шаг.

Тот дом стоял слева. И окно находилось слева, если смотреть на дом с противоположного тротуара. Рембрандт пошел медленнее, скосил взгляд.

– Занавески… – сказал Ливенс. – Птички нет дома…

Да, похоже, их плотно сдвинули. Чистенькие, кремового цвета занавески.

И Рембрандт бросился вперед как угорелый.

– Ты что? – попытался остановить друга Ливенс.

Но куда там! Рембрандт бежал стремглав.

В конце улицы – довольно длинной – Рембрандт сказал:

– А можно к мастеру сегодня?

– Я же предлагал.

– В университет я больше не ходок. Довольно с меня всяческой премудрости.

Ян Ливенс поддержал его в этом важном решении. Он сказал:

– В таких случаях говорят: жребий брошен.

– Да, брошен, Ян. Если даже и допускаю ошибку.

– Что скажут домашние? Ты с ними советовался?

– Нет.

– Так как же?

– Веди меня к нему! Посмотрим, что он скажет.

– Надо взять с собой тетради. Все до одной.

– Я вырву чепуховые рисунки.

– Оставь все.

– Я вырву дурацкие зарисовки.

– Ты упрям, как восточный осел.

– Возможно. Но я все-таки сожгу всякую дребедень. Чтобы не позориться.

– У мастера верный глаз.

– Тем более вырву. Сожгу. И пепел развею… Где он живет?

– Недалеко от церкви. В двух шагах от университета.

– Он стар?

– Не очень. Наверное, под пятьдесят. У него жена Фьоретта. Итальянка.

Он шел рядом с Ливенсом и думал о своих домашних. Как они отнесутся к его решению? Ведь жребий брошен! Не в его нраве отступать… Университет оставит. Это как пить дать. Три года вовсе не потеряны. Но дальше? Извините! Жизненная дорога совершает крутой поворот. Здесь уже так: или – с головой в рисование, в живопись, в офорт, или – бросай все, забудь о карандаше и тетрадях и садись за латынь. Учи Аристотеля и Эразма, читай Цицерона и Овидия… Немного страшновато, конечно, при мысли о том, что скажут родные. Как поведут себя отец и Адриан. И не столько отец, сколько Адриан, на которого теперь ложится вся тяжесть в семье.

И все же… Если Сваненбюрг откажется от нового ученика – придется поискать другого учителя. Если ему откажут в поддержке отец и Адриан – найдет другой выход. Он отыщет кусок хлеба и стакан воды, но от принятого решения не откажется. Нет и не будет у него другой жизни, кроме как мастера цеха Живописцев. Дорога уже пошла прямо и никуда не свернет…