Рембрандт — страница 41 из 138

я, право, тоже должна сделать комплимент — я репетирую его с самого утра.

Говоря по правде, то, что она сказала ему, стоя у окна, где им в лицо било красно-золотое пламя мартовского заката, почти дословно совпадало с теми похвалами, которыми его осыпали десятки людей. Но девушка так серьезно смотрела на него своими лучезарными глазами, задавала ему так много робких вопросов:

«Права ли она в этом?», «Не ошиблась ли она в том-то?» — так трогательно поднимала головку, ловя его взгляд, что Рембрандт вскоре стал вдвое словоохотливее, чем обычно.

Все, что происходило в комнате, казалось ему теперь очень далеким, гораздо более далеким, чем темнеющая перспектива за окном, и он знал, что все дело тут в Саскии ван Эйленбюрх. Он рассказывал о своей картине, о тяжких лейденских годах, о полотнах, которые пишет сейчас или собирается написать, и по мере того как она слушала, ее прекрасное лицо становилось все более неподвижным, словно во всем мире для нее существовал теперь только один звук — его голос.

Новый голос, раздавшийся в дверях, где кто-то здоровался с хозяином, несомненно принадлежал Алларту, хотя стал и глубже и звучнее, чем в былые дни. Рембрандт неохотно, даже с враждебным чувством оторвал глаза от чарующего лица девушки и увидел другое лицо, лицо почти незнакомого человека: кожа потемнела и погрубела, продолговатые скулы заострились, на верхней губе и подбородке шелковистые белокурые усы и бородка. Но в серо-голубых глазах Алларта сияла такая ничем не омраченная радость, что прежние друзья вполне естественно обнялись, хотя сам Рембрандт лишь усилием воли заставил себя встретить взгляд ван Хорна: он как-то удивительно остро почувствовал свою вину перед ним — человек так изменился и духовно и телесно, а он за все время ни разу не заглянул в дом на Херренграхт. Впрочем, Алларт там больше не жил — он женился, обзавелся собственным домом, и сейчас позади него стояла молодая госпожа ван Хорн, длинноногая особа, с кротким, как у лани, лицом, не красавица, как Саския, но и не дурнушка, вроде Лисбет или Маргареты.

— Ты прекрасно выглядишь, Рембрандт! Просто замечательно выглядишь, — сказал Алларт, и оба отошли немного в сторону, все еще обнимая друг друга за плечи, словно, вдавливая пальцы в тело соседа, они могли стереть ту отчужденность, которую принесли с собой безвозвратно ушедшие годы.

Нет, Алларт мало пишет в последнее время. Дом их так завален свадебными подарками, что негде даже мольберт расставить, но иногда, бывая у родителей, он берется за палитру, чтобы размять руку. О матери он рассказал, что она много болеет, ходила смотреть «Урок анатомии» и вечно удивляется, почему Рембрандт никогда не заглянет к ним; но слова Алларта лишь отчасти дошли до сознания его слушателя, потому что как раз в эту минуту доктор Колкун уговорил наконец Саскию сесть рядом с ним на ложе и принялся прикреплять голубой бант к ее короне.

Ухаживанью, стряпне и разговорам положило конец появление Франса Пелликорна, последнего из приглашенных. Этот человек был тем, чем в юности обещал стать Алларт: ван Хорн, как нежное весеннее солнце, померк еще до заката; ван Пелликорн же с годами не только сохранил былой юношеский блеск, но и стал прямо-таки великолепен. Про него говорили, что он похож на Александра Македонского — вероятно, поэтому он чисто брил лицо.

Наконец все уселись за стол. Место, доставшееся Рембрандту, пришлось ему не очень по вкусу. Как почетный гость, он сидел по правую руку хозяина, а его соседкой была Лотье ван Хорн, женщина с глазами лани. Саския сидела совсем близко — слева от Хендрика, но рядом с ней поместился Франс ван Пелликорн, и вид у него был страшно самодовольный.

— Боже мой! — воскликнул Хендрик, вскочив и хлопнув себя по лбу рукой. — О вине-то я и забыл: оно все еще стоит в ведре. Достаньте-ка его, Маттейс. Вам это не трудно — вы сидите с краю. Будьте нашим Ганимедом. Кубки на полке, над кроватью.

Вместительные бокалы были наполнены, но никто не пил — все ждали тоста, а поскольку Хендрик не только поднялся, но и встал позади своего стула, каждому было ясно, что тост будет чем-то вроде торжественной речи.

— Все мы знаем, зачем мы сошлись сюда и какого гения собираемся почтить этим скромным, недостойным его угощением…

— Вот так скромное угощение! — шепнул Саскии Франс ван Пелликорн. — Сколько же перемен подает ваш кузен, когда у него бывают по-настоящему важные гости?

Саския рассмеялась.

— А вы не принимайте его слова всерьез. Это же только тост, — сказала она.

— Тем не менее, дамы и господа, — это относится и к вам, Маттейс, только будьте любезны сесть, — я не могу упустить столь благоприятный случай и не выразить в немногих словах те чувства, что переполняют сейчас наши сердца.

— Чем меньше будет слов, тем лучше, — ввернул доктор Тюльп.

— Ни Хальс, ни Элиас, ни де Кейзер, словом, ни один сын нашего возлюбленного отечества не поднимался до высот «Урока анатомии». Чтобы убедиться в этом, нам не надо было ждать, что скажут люди, после того как картина будет вывешена: все мы, кто знал ее творца и имел счастье пожимать ему руку, с самого начала не сомневались в его гении. Поэтому не с ликующим изумлением, а с ничем не омраченным удовольствием взирая на то, как оправдались наши предсказания и принесла свои плоды наша вера, я предлагаю вам, дамы и господа, выпить за нашего увенчанного лаврами Апеллеса и славу Амстердама Рембрандта ван Рейна!

Саския слегка наклонилась вперед, подняла бокал, посмотрела поверх него на Рембрандта, и в ее глазах засветилась такая радость, а щеки расцвели таким румянцем, что художник был сполна вознагражден: он не зря терпеливо выслушал глупую речь. Франс ван Пелликорн поставил перед девушкой миску с супом, но она даже не заметила этого. Она отпила глоток вина, сжала губы и тут же разомкнула их снова, и Рембрандту показалось, что она шлет ему поздравительный поцелуй.

— Кстати, Рембрандт, известно ли вам, как мы поступили с «Младенцем»? — спросил Колкун. — Тюльп купил ему могилу, мы завернули его в старые простыни, положили в гроб ценой в два флорина и похоронили. Мы надеялись порадовать вас, пристойно предав его земле.

— Видит бог, он это заслужил — уж нам-то он оказал немалую услугу, — добавил доктор Тюльп.

Рембрандт попробовал заняться супом, но есть ему не хотелось. Даже если бы Саския опять взглянула на него — а ей сейчас не до этого: Франс ван Пелликорн снова и снова наклоняется к ней, касаясь плечом ее плеча и что-то нашептывая ей на ухо, — к нему вряд ли бы вернулось прежнее хорошее настроение. Восстановить это настроение мог только серьезный разговор знатоков о его картине, а рассуждать о ней никто покамест не собирался. Ван Пелликорн отпускал на ухо Саскии сомнительные шутки, Лисбет и Маргарета делали Лотье комплименты по поводу ее прически, а доктор Тюльп и Маттейс толковали о других прошедших через их руки трупах, словно о старых друзьях. Картину больше не вспоминали: как только Хендрик, закончив свой дурацкий тост, сел на место, ее тут же официально предали забвению. До чего же редки и мимолетны триумфы художника в этом мире!

За рыбным блюдом — рубленой сельдью с уксусом и каперсами — тоже не произошло ничего такого, что вывело бы Рембрандта из подавленного состояния. Разговор с Хендриком сулил только скуку, затеять же беседу с Аллартом значило бы втянуть в нее трех окружавших его женщин — Лисбет и Лотье, обменивавшихся кухонными рецептами, а также Маргарету, которая, казалось, ела салат только для того, чтобы легче было глотать слезы.

Сам не понимая почему, Рембрандт подумал о его милости Константейне Хейгенсе. Будь он здесь, он непременно завел бы разговор об «Уроке анатомии», да еще в выражениях, которых не понял бы никто из сидящих за столом, даже маленькая чародейка, которая позволяет сейчас ван Пелликорну пичкать ее каперсами. Пространство и масса, свет и тень, движение и покой, жизнь и смерть — все это Хейгенс оценил бы, всему этому он воздал бы должную хвалу, время от времени прерывая свою речь горловым звуком, похожим на воркование голубей…

— Простите, Маттейс, — сказал Хендрик, — но мне, к сожалению, придется снова побеспокоить вас: на этот раз надо собрать тарелки из-под салата. Мне самому из-за стола не вылезти.

— Сидите, доктор Колкун, я все сделаю, — вмешалась Маргарета. — Лисбет принесет жаркое, вы, Хендрик, режьте мясо, я позабочусь о горошке и бобах, а доктор Тюльп пусть разливает вино.

Пока все это происходило, вид у Саскии ван Эйленбюрх стал холодный и сдержанный — вероятно, Франс ван Пелликорн слишком далеко зашел в своих ухаживаниях.

— Пусть никто не ест до второго тоста, — предупредил Хендрик, разрезая мясо. — Мы приступаем ко второй половине ужина, и следующие две перемены будут поданы в честь моей кузины. Даже гений Аполлона, — ван Эйленбюрх наклонился в сторону Рембрандта, — отступает иногда перед чарами Афродиты. — Хендрик повернулся к кузине и поцеловал ей руку, а она сморщила щеки и нос в очаровательной гримаске. — На этот раз я буду краток. Предмет моей речи перед нами и не нуждается в том, чтобы его превозносили. Лучшая хвала даме — она сама. Дамы и господа, — он поднял бокал одной рукой, продолжая сжимать другой пальцы Саскии, — представляю вам Саскию ван Эйленбюрх, самую благоуханную розу Фрисландии.

— Вот это подарок, который я взял бы и в завернутом, и в незавернутом виде! — воскликнул Маттейс Колкун.

Девушка покраснела, и в лице ее что-то дрогнуло, прежде чем она смогла улыбнуться снова. Рембрандту хотелось, чтобы она не улыбнулась, а лишь бросила презрительный взгляд на холостяка-сквернослова, но он был убежден, что она вообще не умеет сердиться.

— Следите за собой, Маттейс, — мы не в таверне, — бросил доктор Тюльп. — Жаркое великолепно, Хендрик, горошек и бобы тоже.

Рембрандт по-прежнему не ел, а лишь ковырял мясо вилкой, и когда Саския окликнула его, он даже не взглянул на девушку: он не Колкун или ван Пелликорн и не намерен бросаться к ней, как только ей заблагорассудится его окликнуть; если она хочет, чтобы он посмотрел на нее, ей придется позвать его еще раз.