— Например, история с вашим кузеном Хендриком.
— Ну, это еще пустяки. Мне иногда кажется, что картина обойдется мужу дороже, чем он за нее получит. Ему приходится снимать склад: полотно слишком велико и над ним нельзя работать ни в каком другом месте, даже здесь. А пока он занят им, у него почти не остается времени на остальное. А тут еще ученики. Мы думали, что теперь, когда они живут с нами и он повысил плату, занятия с ними станут для него гораздо выгоднее, но доход от них получается до смешного малый. За ними надо убирать наверху, и Рембрандт следит, чтобы их кормили лучше, чем ест он сам, а у нас не хватает даже на оплату счетов. В прошлом месяце, и в позапрошлом, и в этом пришлось опять тронуть мои деньги — он все еще называет их моими…
Тюльп поднял руку — не столько отгоняя муху, с жужжаньем влетевшую в окно, сколько заслоняясь от простодушного взгляда Саскии: он не хотел, чтобы она увидела тревогу, которая, несомненно, отразилась на его лице. Поэтому он искренне обрадовался, когда тишину нарушили далекий скрип ключа в замке и громкий стук.
— Вот и Рембрандт, — объявила Саския, встряхнув кудрями. — Не говорите ему, что я велела Мартье вымыть гипсовую статую, хорошо? Ему не нужно об этом знать.
Хозяин дома вошел с таким мрачным видом, что опасения Саскии показались Тюльпу совершенно неуместными — Рембрандта вряд ли могла сейчас интересовать гипсовая статуя.
— Я догадался, кто пришел. Я увидел в приемной шляпу и сообразил, что это вы, — сказал художник, подходя к врачу и пожимая ему руку.
— Боюсь, что я не ко времени.
— Вздор! Вы же знаете: я всегда рад видеть вас, даже теперь, когда не скажу того же никому другому.
— Что? Дело плохо? — спросила Саския.
— Плохо? Никуда не годится. Все погибло. — Рембрандт швырнул на стол взмокший от пота камзол с серебряными пуговицами и повернулся к врачу. — Пропала, начисто пропала тысяча флоринов. О процентах я уж не говорю.
— Я знаю. Саския рассказала мне. Значит, ничего спасти не удалось?
— Я мог бы спасти двести флоринов, но для этого надо быть последней собакой. Я взял их и на обратном пути отдал Хендрику — это все, что есть у бедняги. Нельзя же оставить друга без гроша, верно? В конце концов, ему тоже надо кормиться и платить за жилье.
Доктор только поджал губы и покачал головой.
— Черт побери! — выругался Рембрандт, безуспешно пытаясь прихлопнуть летавшую вокруг муху. — Я сейчас не в том положении, чтобы мириться с такой крупной потерей. Куда уходят деньги — не имею представления, но они беспрерывно уходят. Дело не в доме — я твердо знаю, мы могли себе позволить его, но я должен перестать покупать картины и древности. Больше никаких таких штук для меня, никакого жемчуга и мехов для тебя, любовь моя, — во всяком случае, до окончания картины.
Художник наклонил голову и прижался губами к пышным кудрям жены.
— А мне ничего и не нужно. У меня всего хватает, — рассмеялась Саския.
— Отныне мы будем жить как монахи, довольствуясь рыбой, сыром и пивом.
— Для тебя это не слишком большое лишение — ты ничего другого не ешь. Если ты будешь кормить так же учеников, мы, пожалуй, в самом деле что-нибудь сэкономим.
— Нет, они молоды и растут, им нужны мясо и зелень. У ван Сваненбюрха и Ластмана — упокой, господи, души их! — нас всегда хорошо кормили. Будем экономить на чем-нибудь другом. Но довольно об этом — доктора вряд ли интересуют такие разговоры.
Светлые глаза художника, в которых внезапно заблестели раскаянье и нежность, взглянули в лицо гостю.
— Дом у вас великолепный.
— Ах да! Я и забыл, что вы здесь впервые. Саския уже показала вам его?
— Нет, милый. Мы заговорились, и, кроме того, я немножко устала.
— Ну и не надо. Нечего носиться взад и вперед по лестницам в такую жару. — Рембрандт наклонился и снова поцеловал жену в темя. — Ну, разве у нее не цветущий вид, особенно, если вспомнить, через что она прошла? Разве она когда-нибудь выглядела лучше?
«Один раз, — думал доктор, — только один раз, и было это на маленьком ужине в холостяцкой квартире банкрота Хендрика, когда ты еще не стал знаменитым художником, она не вкусила плодов любви, а я был человеком, с которым считались бургомистры».
— Совершенно верно, никогда. Ей никак не дашь больше двадцати, — сказал он вслух, надеясь, что голос его звучит достаточно небрежно и ван Рейны не заметят слез, навернувшихся ему на глаза.
— А почему мне не выглядеть молодой? Что могло меня состарить?
В теплой тишине доктор думал о том, как рано у нее было отнято все, что старит женщину — жадные ротики, шумные голоса, назойливые ручонки. «Обрезай почки, — говорила, работая в саду, его мать бог знает сколько лет тому назад. — Обрезай почки, если хочешь вырастить прекрасную розу».
— Как что? Хотя бы Мартье — она кого угодно состарит, — пошутил Рембрандт.
— Ну, она не так уж плоха. Кстати, как держится бедный Хендрик?
— Для своего положения — сравнительно бодро. Да, чуть не забыл: он просил передать тебе, что сестра написала ему о смерти твоей старой тетки Саскии.
— Тетя Саския умерла? А ты понимаешь, что это значит для нас? Я ее крестница, и она отказала мне по завещанию две тысячи флоринов — вдвое больше, чем мы потеряли из-за бедняги Хендрика. Ну, не замечательно ли? Мне, конечно, жаль старушку, но ведь ей было уже под девяносто… Нет, как все-таки замечательно!
В самом деле, новость казалась и Саскии и Рембрандту такой замечательной, что супругам явно было необходимо поскорее остаться одним: присутствие доктора мешало им, вынуждая их удерживать свой восторг в рамках приличия. И все же Тюльп ушел радостный: приятно, ах как приятно слышать, что даже наследство старой тетки не поколебало благих намерений художника — ни одной покупки, никаких покупок, пока он не закончит картину.
Пересекая двор Стрелковой гильдии, капитан Баннинг Кок явственно почувствовал, что в январском воздухе уже разливается предвесенняя мягкость: сосульки, свисающие с железных решеток, заметно подтаяли; с составленных в козлы пик сползли снеговые шапки; края озаренных солнцем облачков приобрели нежный пурпурный оттенок. Однако в помещении еще стояла промозглая зимняя сырость, которую почти не рассеивал вялый огонь в двух каминах, и на стульях по-прежнему валялись мокрые плащи и шарфы. «Но теперь, слава богу, ждать уже недолго: Рейтенберг скоро придет, хоть, как всегда, с опозданием», — подумал капитан, усаживаясь на обычное место и глядя на неяркое пятно света, которое расплывалось по темнеющей стене.
Пустота этой стены несомненно и была причиной, побудившей лейтенанта назначить ему свидание. В кармане у Кока лежала записка, врученная ему днем одним из людей Рейтенберга:
«Если можете, подождите меня вечером в клубе. Говорят, что ребята подняли вчера шум из-за картины».
Капитан полагал, что у ребят были для этого веские основания: со времени уплаты первого взноса прошел уже год, а у художника так и не удалось выпытать, когда он, хотя бы приблизительно, думает закончить картину. В том, что она подвигается, капитан не сомневался — все их разговоры с Рембрандтом в великолепном зале нового дома ван Рейнов вертелись вокруг нее и только вокруг нее. Но одно дело слушать разговоры о ней, а другое — справляться о том, как она подвигается. Стоило только заикнуться: «А когда, по-вашему, вы сможете…» — как тяжелая челюсть Рембрандта наливалась упрямой твердостью, а светлые глаза становились ледяными и предостерегающими. Правда, в пятницу вечером — вероятно потому, что Кок даже не пытался ни о чем расспрашивать — художник сделал ему небольшой подарок: набросок, с которого он работал.
— Возьмите его себе: он мне больше не нужен, — несколько высокомерно бросил Рембрандт, протягивая ему рисунок над тарелкой с ломтиками хлеба, намазанного маслом. — Все фигуры уже нанесены на холст и размещены в пространстве, равно как свет и тени.
Но как ни порадовали капитана эти приятные вести, делиться ими с Рейтенбергом и теми, кто недоволен слишком долгой задержкой, было бы тактической ошибкой. Они заключат, что работа почти закончена, а ведь картина, — думал капитан, глядя, как угасает призрачный свет на полированном дереве панели, — закроет пустую стену не раньше, чем пройдет весна, а может быть, и лето.
— Что подать капитану? — осведомился старый Якоб, перебросив через руку грязную салфетку и подходя к столу. — Сегодня у нас замечательный суп с капустой.
— Пахнет он далеко не замечательно, но все равно несите. Кстати, почему вы так плохо топите? Сегодня здесь совсем сыро.
Теперь, частично излив на старого Якоба свое раздражение, Кок мог уже более хладнокровно обдумать предстоящий ему разговор. Придется дать понять, что выход один — терпение, что художника нельзя торопить, иначе пострадает картина, и что он может вообще бросить работу, если на него напирать чересчур уж настойчиво. Что лучше — подождать до июня — июля или остаться без картины? Господин ван Рейн — вспомните, какой у него дом! — человек со средствами и, не задумываясь, вернет задаток.
Составив столь убедительный план разговора, капитан предался своему излюбленному занятию: уставился на стену и представил себе картину, которая так или иначе в скором времени будет висеть на ней.
Суп и лейтенант появились почти одновременно и одинаково не порадовали Кока. Вкус у супа был не лучше, чем запах, а Рейтенберг, вместо того чтобы изложить дело и разом покончить с ним, уселся напротив капитана в сгорбленной утомленной позе, со вздохом подпер щеку ладонью и печально воззрился на грязные доски стола.
— Значит, ребята жалуются на задержку? — спросил капитан, недовольный тем, что он вынужден первым начать разговор и, следовательно, выдать свою тревогу.
— На задержку? Нет, с ней они готовы примириться, хотя все-таки просили узнать у вас, когда, по-вашему, картина будет закончена.
— Откуда я знаю, черт побери? Рембрандт не сидит сложа руки: он работает над ней день и ночь. Загляните к нему и справьтесь сами.