Рембрандт — страница 84 из 138

— Вы бы лучше сходили к Бонусу да спросили, не надо ли полечить вашу царапину, — посоветовал ей Рембрандт, вынимая из шкафа плащ и шляпу и направляясь к двери.

Хендрикье не спросила, куда он идет и когда вернется, а только ответила, что беспокоить доктора Бонуса нет смысла — ей уже приходилось лечить такие царапины черным мылом и уксусом. И Рембрандт ушел, желая лишь одного — не видеть своего дома, онеметь от холода, бродить до тех пор, пока изнеможение и непогода не лишат его способности размышлять о том, чем была и чем стала его жизнь, от которой бог или судьба оставили только обломки да пепел.

Художник промок до костей и лишь тогда заставил себя вернуться на Бреестрат. Стоило ему заметить с каменного мостика фасад своего дома, как этот вид подействовал на него, словно повторный приступ болезни; однако, когда он отпер дверь и вошел в переднюю, холодный ком, бившийся в его груди, начал быстро оттаивать. Словно в ожидании праздничного приема, все свечи были зажжены, плиты свежевымытого пола сияли чистотой, а из дальних комнат волнами шли тепло и запах пекущейся имбирной коврижки. Художник постоял у двери, наслаждаясь тишиной, но тут появилась Хендрикье Стоффельс в алом корсаже и юбке, которых она не надевала с того самого дня, когда к Рембрандту пришел посланец Городского совета.

— Ваша милость, да вы поглядите только на себя — вы же насквозь промокли! — воскликнула девушка, подходя и отбирая у него плащ и шляпу, с которых стекала вода.

— Да. Я гулял.

Хендрикье не выказала намерения задавать вопросы, и художник не стал ничего объяснять. Он снял мокрые башмаки и ступил ногами на плиты, еще теплые после недавнего мытья.

— А как тут шли дела без меня?

— Прекрасно, ваша милость. Титус вполне успокоился. Он немного поспал, а теперь торчит в кухне — говорит, что помогает мне стряпать. Если вашей милости угодно помыться перед ужином, то у вас в спальне затоплен камин и приготовлен котел горячей воды.

— Благодарю. С удовольствием помоюсь.

— Да вы не торопитесь — ужин подождет, Титус тоже: из-за этой суматохи он весь день сидел не евши, поэтому в три часа я дала ему миску супа.

Держась за перила от крайней усталости и боясь, как бы Хендрикье не подумала, что он пьян, художник поднялся наверх. Там тоже все блестело, всюду царили порядок и благословенная тишина, к которой было так приятно прислушаться звенящими от ветра ушами. Спальня была озарена неярким светом свечей и горящего камина. У огня стояли табурет и домашние туфли, а на табурете лежал коричневый шерстяной халат Рембрандта, отделанный спереди бобровым мехом. Художник не надевал его уже много лет и удивился, как девушка ухитрилась откопать его в хаосе кладовой, где хранились вещи. Встав у камина, Рембрандт стащил с себя сырую, липнувшую к телу одежду, подлил горячей воды из котла в медный таз с холодной водой, также приготовленный Хендрикье, намочил полотенце, выжал его и, вздрагивая от боли и удовольствия, начал растирать свое ноющее тело влажной горячей тканью, жар которой проникал, казалось, до самых костей. Затем, обнаружив, что девушка поставила для него на камин графинчик водки и серебряный бокал, он выпил и лишь после этого взял в руки теплый пушистый халат, от вывернутых складок которого исходил целительный запах камфары.

Внизу, в маленькой гостиной, Рембрандт лишний раз убедился в деликатности Хендрикье: она не только широко распахнула дверь в комнату Гертье, но и не поставила на стол прибор для себя, а на то место, которое раньше занимала бедная Гертье, водрузила медный кубок с веточками самшита. Пока художник созерцал все это, девушка привела из кухни Титуса, который держался за завязки ее передника, делая вид, что управляет ею, как лошадкой. Хендрикье несла большую миску с ароматным раковым супом с клецками, приправленным перцем и петрушкой, и лицо ее, разгоряченное стоянием у очага, просвечивало сквозь облако пара.

— Не поужинаете ли с нами? — осведомился художник, все еще не решаясь назвать ее по имени.

— Благодарю, ваша милость, не могу: у меня на вертеле баранья вырезка — за ней надо присматривать. А вы садитесь и отведайте супа. Надеюсь, он придется вам по вкусу. Сейчас я принесу сухари.

Рембрандту пришлось по вкусу все, начиная от превосходного супа до очищенных грецких орехов и яблок, нарезанных ломтиками и выложенных красивым узором на старинном блюде из тонкого синего стекла. За спиной у него потрескивал камин, и тепло, проникая сквозь тяжелый халат, расслабляло напряженные мускулы спины и плеч. Время от времени в гостиной появлялась Хендрикье и меняла блюда; ее красивые смуглые руки казались особенно гибкими и подвижными на фоне чистой скатерти, волосы растрепались от спешки, и аромат, исходивший от нее, был таким приглушенным, что казался не ароматом, а запахом свежести, вроде того, что исходит от выстиранного белья, когда его вносят в дом с солнечной улицы.

Она принесла прямо с огня две коврижки. «Та, что побольше, — для Титуса», — сказала она, взъерошив смуглыми пальцами огненные кудри малыша; в Рансдорпе такого обязательно прозвали бы тощим цыпленком, и если его тонкие косточки малость обрастут мясом, это будет только хорошо — тогда она сможет сильнее любить и крепче обнимать мальчика, не боясь переломать ему ребра. Титус засмеялся, как смеется ребенок, когда хочет, чтобы его приласкали, но Хендрикье сделала это не раньше, чем молоко было выпито, а коврижка съедена.

Затем она подхватила его на руки, унесла наверх, и смех их долго доносился до Рембрандта, сидевшего за орехами и вином. Бокал его опустел, и он потянулся к графину, но его волосатая рука замерла на хрустальной пробке. Нет, не надо. Он уже выпил водки наверху, два бокала вина за едой, и после третьего ему, безусловно, будет трудно владеть собой. Но почему в собственном доме, да еще после такого дня, такого года, такой жизни он обязан вечно держать себя в руках? Мысль его сделала внезапный скачок: он вспомнил, как госпожа Тюльп советовала ему перебраться после отъезда Гертье на мансарду и спать там с учениками. «Как это было глупо!» — подумал художник. Каким смешным выглядел бы он сейчас в глазах Хендрикье Стоффельс, если бы стал перетаскивать туда свои вещи! Рембрандт рассмеялся и налил себе третий бокал вина. Вино лишь разлило по всему его телу приятное тепло, он вздохнул, закрыл глаза и впал в дремоту, которую мгновенно стряхнул с себя, услышав на лестнице легкие торопливые шаги девушки.

Когда она вошла, растрепанная после возни с Титусом, Рембрандт увидел, что девушка совершенно изменилась: большие темные глаза потеплели, рот приоткрылся в улыбке, прядь густых вьющихся волос упала на лоб.

— Минутку, ваша милость, я только приведу себя в порядок, — сказала Хендрикье, перехватив и удерживая его взгляд.

— Не надо, — ответил он, и эти слова прозвучали так, словно их произнес не он, а кто-то другой, похрабрее. — Вы мне нравитесь и такою.

— Титус вытащил гребень у меня из волос. Он…

Девушка смолкла и поднесла руку к груди, застегивая пуговицу на алом корсаже. Рембрандт слышал, как кровь звенит у него в ушах.

— А что с царапиной? — спросил он странным голосом, вставая, беря девушку за подбородок и поворачивая ее щекой к свече.

Хендрикье не ответила. Она опустила голову так, что губы ее скользнули по руке Рембрандта и теплое дыхание наполнило его ладонь.

— Хендрикье, — прошептал он, притягивая девушку к себе и прижимаясь губами к ее лбу, — я не хочу принуждать тебя.

— Разве вашей милости кажется, что меня принуждают?

Почти торжественно она прервала объятие и отстранилась, но лишь для того, чтобы расстегнуть корсаж и блузу.

— Здесь? — спросила она, задыхаясь от его неистовых поцелуев, и слово это вырвалось у нее как крик. А когда художник ничего не ответил, она опустилась на ковер у камина, потянула его за собой, и поднялись они не раньше, чем догорели свечи и от огня, пылавшего в очаге, осталось лишь несколько угольков.

* * *

Счастье Рембрандта было таким ошеломляющим, что он едва мог поверить в него. Но если страсть обновила его тело, любовь излечила дух, а порядок и новая цель в жизни подняли дом из руин, которые чуть было не стали миром художника, то можно ли было требовать, чтобы он вел себя осмотрительно? Он так же не мог стереть со своего лица мечтательную улыбку, как не мог запретить Хендрикье петь во время работы или заставить ее отрешиться от нового и трогательного достоинства, с которым она теперь держала себя. Скрыть то, чем они стали друг для друга, было совершенно немыслимо, и еще до праздника святого Николая все посетители дома уже знали, что произошло, и считали это вполне естественным, словно сами присутствовали на свадебном ужине, поднимали бокалы за здоровье жениха и любовались невестой в фате и венке.

Титус тоже все знал: на третью ночь после отъезда Гертье, когда ему приснился страшный сон, он встал с постели и отправился искать Хендрикье прямо в отцовскую спальню.

Знали и ученики — недаром они перестали приказывать: «Хендрикье, подайте мне то-то и то-то». Подручные булочника, мясника и зеленщика приучились снимать шляпу, ведя с ней деловые переговоры на кухне, а служанки из соседних домов, собираясь войти через черный ход, предусмотрительно стучали. Что же касается друзей художника, как старых, вроде Тюльпа, Бонуса и Пинеро, так и новых, вроде раввина Манассии бен Израиля и Яна Сикса, то они никогда не упускали случая распахнуть перед Хендрикье дверь или подать ей стул.

Рисовать и писать Хендрикье было для Рембрандта наслаждением. Он рисовал Хендрикье, когда она сидела на восточных подушках и ее нагое тело казалось почти красным в отблеске камина; он рисовал ее, когда она вытягивала ногу и задумчиво смотрела на свои пальцы; он рисовал ее, когда она опиралась на локоть, приподняв голову, чтобы посмотреть, что он делает, и грудь ее блестела в луче свечи, падавшем на постель сквозь полураздвинутый полог. Правда, у него хватало осторожности прятать эти рисунки: к молчаливому, но явному неудовольствию Хендрикье он закладывал их между страницами большой Библии.