— Неужели? Ну что ж, они теряют не мое, а свое время.
— Где же ты все-таки был? — не удержавшись, спросила она.
— Да. Где же ты все-таки был? — подхватил Титус.
И хотя голосок его, подражая ее жалобному тону, прозвучал пискливо и комично, Хендрикье не нашла в себе сил улыбнуться.
— В банке.
— В банке? Ты хочешь сказать, что брал деньги?
Это у Хендрикье тоже вырвалось непроизвольно.
— Нет, мне пришлось пойти туда, чтобы кое-что выяснить. Письмо, которое ты принесла утром, — от родных Саскии… Они хотят знать, сколько у меня осталось денег: согласно завещанию определенная доля капитала должна остаться нетронутой для Титуса, и я не мог ответить им, не выяснив, сколько у меня на счете.
— Разве ты этого не знал? — изумилась Хендрикье.
Даже ее отец, которого семья считала просто беспомощным во всем, что касалось денег, всегда знал, сколько лежит у него в деревянном ящике под кроватью.
— Нет, точно не знал, — ответил он, играя хвостом змея, которого смастерил для Титуса Карел Фабрициус. — Там не совсем столько, сколько я предполагал, но думаю, что достаточно.
— Достаточно для чего?
— О боже мой, да не задавай ты ненужных вопросов! — Рембрандт обошел Титуса и потрепал Хендрикье по плечу. — Мне это слишком трудно объяснить — я удивляюсь, как сам-то разобрался. Если ты спрашиваешь, достаточно ли там денег, чтобы обеспечить Титусу долю, завещанную ему матерью, то нет, недостаточно. Но конторщик в банке сказал мне, что Эйленбюрхи просто сумасшедшие, если беспокоятся об этом. То, что лежит в банке, — пустяки в сравнении со стоимостью дома и коллекции: за счет этого можно легко покрыть недостачу в наличных, и еще останется.
Это объяснение показалось Хендрикье простым и успокоительным, но, вероятно, лишь потому, что ее крестьянская ограниченность не позволила ей схватить суть дела во всей его сложности.
— Да, один твой дом уже целое состояние, — поддакнула она.
— Ты права, хотя старые дома выходят из моды и на них уже не тот спрос, что раньше. Но у меня нет никакого желания продавать его, да и он — Рембрандт опустил руку на царственную головку сына — вряд ли когда-нибудь этого захочет. Я всегда был убежден, что Титус будет жить в нем, а к тому времени я уже выкуплю закладную.
— Какую закладную?
— На дом, разумеется. За него выплачена только половина того, что он стоит.
Хендрикье этого не знала и была совершенно убита. Она еще в Рансдорпе видела, как выбрасывали из домов людей, не сумевших погасить закладную. Рансдорпцы считали, что жить в наполовину оплаченном доме не менее опасно, чем жить рядом с плотиной, в которой образовалась трещина. В таких случаях мужчины не знали покоя, а женщины ломали руки от отчаяния, пока не был выплачен последний флорин и страшные документы сожжены в камине.
— Да ты не беспокойся — еще несколько таких заказов, как от принца, и с закладной покончено, — сказал Рембрандт.
— А что говорит человек, продавший тебе дом? Согласен ли он подождать?
— Тейс? А с какой стати ему меня торопить? Чем дольше я тяну с выплатой второго взноса, тем больше он получит процентов. Кроме того, свои деньги он не потеряет: как бы ни менялась мода, дом всегда будет стоить по меньшей мере столько же, сколько я ему должен.
Хендрикье следовало бы кивнуть и замолчать, но она не могла уже взять себя в руки: страх проник в нее, как сырость.
— Ну а если он все-таки явится и потребует свои деньги? Что ты тогда будешь делать?
Рембрандт взглянул на яркие ленты, привязанные к хвосту змея, и нахмурился, но Хендрикье знала, что он недоволен ее настойчивостью. Что это на нее нашло? Почему она читает его письма и задает вопросы, словно законная жена?
— Это вряд ли произойдет, — отчеканил он таким холодным тоном, каким не разговаривал с нею со времени отъезда Гертье. — А если и произойдет, я всегда достану денег.
— Займешь?
— Нет, конечно. Зачем мне занимать? То, что собрано у меня в зале, покроет две такие закладные. Коллекция — надежная ценность, хоть мне и не улыбается мысль о ее распродаже. Предпочитаю тратить время на что-нибудь более приятное, чем размышления о том, что продать раньше — Рубенса или Брауверов.
— А зачем тебе размышлять об этом, раз нам не грозят затруднения?
— Нет, они нам не грозят. Тейс совершенно удовлетворен положением дел, да и родным Саскии я сумею ответить так, как надо. Словом, хватит об этом. В жизни и без того достаточно такого, что отравляет ее. Не будем придумывать себе лишние поводы для беспокойства.
К ужасу своему, Хендрикье заметила, что у нее текут слезы.
— Прости, родной. Поверь, я не хотела огорчать тебя, — всхлипнула она. — Я ужасно глупая в таких вещах — я всегда смотрю на них, как смотрела у нас в Рансдорпе, а так, конечно, нельзя.
Титус прижался к ней щекой и плечом, Титус обнял ее, а Рембрандт даже не шевельнулся.
— Во всяком случае, насчет учеников ты права, — сказал он голосом, выдававшим лишь попытку проявить дружелюбие. — Мне даже здесь слышно, как они возятся. Пойду-ка посмотрю, что там творится.
И он ушел бы, не сказав больше ни слова, если бы сознание своей вины и отчаяние не исторгло из ее груди рыдание, которое остановило Рембрандта на пороге. На его лице вновь засветилась нежность.
— Полно тебе глупить, Хендрикье! Это же смешно. Дела мои идут сейчас так, как никогда еще не шли. Из Гааги последуют новые заказы, и я тебе уже рассказывал, что, по мнению его превосходительства Хейгенса, мое имя приобретает известность в Европе. Нам нечего опасаться, дорогая моя, ровным счетом нечего. А жизнь и без того коротка — будем наслаждаться ею, пока не поздно.
— Прости меня. Мне так жаль…
— Забудь ты об этом. Доделай Титусу змея да пойди запусти его вместе с ним. Тебе надо почаще бывать на воздухе — ты слишком много сидишь взаперти.
Когда Рембрандт ушел, Хендрикье глубоко вздохнула — ну почему она все принимает так близко к сердцу! — и торопливо привязала к хвосту змея последнюю яркую ленту. Рембрандт прав: ей, как и всему дому, пора проветриться. Для того чтобы избавиться от нелепых страхов, ей нужно одно — провести часок-другой на мартовском ветру и мягком весеннем солнце.
Принимая во внимание выгоды, которые принес Амстердаму Вестфальский мир, — право открыто торговать с бывшими врагами — испанцами и окончательное избавление от войны, разорявшей три поколения, — трудно было не удивляться, что город отметил это событие таким убогим празднеством. Никто не соглашался брать на себя расходы по устройству представлений на воде или многолюдного и утомительного банкета. В оправдание своей апатичности люди ссылались на прошлое: хватало же до войны с испанцами речей на площади перед ратушей да пылающих смоляных бочек у дверей частных граждан; хватит этого и теперь. Так же как их предки, горожане будут возносить благодарственные молитвы у себя дома, сидя с друзьями, угощаясь жареным гусем, распевая старинные песни о свободе и рассказывая детям давние истории об испанских тиранах. А потом, когда бочки благополучно догорят, все спокойно отправятся спать.
Доктор Николас Тюльп, вернее бургомистр Николас Питерс, как он именовался теперь в городских анналах, был освобожден от необходимости произносить речи, потому что у него болело горло. Он искренне радовался этому пустяковому недомоганию: он был доволен миром и одобрял этот последний плод положительного, хоть и ограниченного государственного ума Фредерика-Генриха, но превозносить его был все-таки не в силах и, проходя в июньских сумерках по улице, нисколько не сожалел о том, что многие семьи не выполнили даже скромного предписания насчет смоляных бочек. Тюльпу то и дело попадались дома, перед которыми не трещало, распространяя дым и копоть, смоляное пламя, и он был рад сознавать, что многие из тех, кто не выставил бочек, сделали это не из равнодушия, а в знак своего откровенного неодобрения.
Меннониты, квакеры, пасторы и диаконы протестантских общин пренебрегли требованием отцов города. Их пороги, не озаренные пламенем горящих бочек, и занавешенные окна ясно доказывали, что их не радует мир с гонителями их духовных предшественников, мир тем более постыдный, что заключен он был за спиной старых и верных союзников — французских протестантов.
Еврейский квартал, через который прошел врач, направляясь к дому Рембрандта, — куда ему еще было идти в вечер городского праздника? — еврейский квартал тоже единодушно отказался палить смоляные бочки, и это было вполне понятно. Нельзя же требовать, чтобы люди радовались миру со страной, в которой их предков сажали на дырявые корабли и, умирающих от цинги и голода, гоняли по морю из порта в порт под палящим средиземноморским солнцем.
Не горела смоляная бочка и у великолепного подъезда на Бреестрат. Занавеси в раме были задернуты, словно хозяин не пожелал в этот праздничный вечер жертвовать огнем своих свечей ради того, чтобы усилить жалкую иллюминацию, но Тюльп, невзирая на свое официальное положение бургомистра, только улыбнулся. Сын Лейдена, города, разрушившего свои плотины, чтобы потопить врага, друг евреев и меннонитов, поступил достойно и здраво, пренебрегая распоряжением властей.
Воспоминания о других праздничных вечерах, которые он проводил в доме художника, так сильно одолевали Тюльпа, что он надеялся и сегодня, как в прошлом, застать здесь полный дом гостей. Дверь ему открыл Титус.
— Добрый вечер, доктор! — поздоровался мальчик, глядя на врача глазами Саскии, искренними и в то же время загадочными, и улыбаясь такими же, как у нее, розоватыми губами. — У нас нет смоляной бочки. Хендрикье говорит, что зажечь ее значит проявить неуважение к пастору Брукхейзену, а папа говорит, что это значит проявить неуважение к дедушке ван Эйленбюрху и к дедушке ван Рейну, так что у нас ее нет. А у вас?
— У меня есть, — усмехнулся врач. — Но только потому, что я бургомистр, а бургомистры обязаны это делать. А ты любишь палить смоляные бочки?