Драголюб похолодел весь, потом сразу пришел в себя, – видал он разные виды, третий год воюя с турками и болгарами, – опрометью кинулся вниз с башни, пробежал под массивной аркой ворот и влетел в каземат, где сидя на стуле дремал офицер в проходной форме и в серой капе (головном уборе). После двух бессоных ночей он прикорнул на тычке, опираясь руками и подбородком на эфес сабли.
И слышит он сквозь чуткую дремоту:
– Господин капитан, швабы плывут за (в) Белград. Капитан вскочил, словно выброшенный пружиной.
Единственным вопросом его было:
– Сколько?
– На глез (глаз) еден пук (один полк).
Милорад Курандич, схватив винтовку и набив все карманы обоймами, в мгновение ока вылетел из каземата. Начал собирать своих людей.
Всех вместе с «финансами» (пограничной стражей) было девяносто человек.
Половину Курандич послал в окопы на самом гребне Калэмагдена, другой половине велел залечь на крепостных валах.
Капитан выстрелом из винтовки подает сигнал к огню по всей линии.
В эту ночь еще не было в крепости ни пулеметов, ни орудий.
Все ближе и ближе и так зловеще надвигается вражья флотилия. Высунувшись из окопа, наблюдает ее Курандич. Этот Драголюб прав. В общем, судя по «утрамбованной» массе кишащих на баркасах австрийских солдат, пожалуй, наберется и полк.
Ждут, мучительно ждут сербы сигнала, и кажется им, что уже пора начинать, что еще минута, и будет поздно, шваб подплывет к самому берегу. Каждый войник полон дьявольского искушения нажать спуск…
Но Курандич знал, что делает. Бить, надо бить наверняка, чтобы каждая сербская пуля угодила в это человеческое месиво.
Широкогрудые баркасы – шагов на семьсот от берега.
Сухо щелкнул выстрел и далеко пошел над водой перекликами.
Трескотня по всему фронту. Австрийцы очутились в беспомощном положении. Сами на виду, мишень, лучшей не выдумаешь, а сербы великолепно укрыты, и лишь вспыхивающие коротенькие молнии обозначают линию цепи. Кроме того, ответный огонь австрийцев не мог быть мало-мальски действительным еще и потому, что стрелять удавалось немногим, самым крайним, у бортов, вся же остальная масса так кучно теснила друг друга, руки не подымешь, не говоря уже о винтовке.
Курандич, зная, что каждый человек на счету, сам так усердно поддерживал огонь, что распалил до горяча ствол винтовки. Он. расстрелял все свои обоймы, и очутившийся рядом с ним Драголюб протягивал ему новые.
Бешеные крики и стоны неслись оттуда, с неприятельских баркасов. Неслись вместе с беспорядочной, жиденькой, ответной пальбой. А залпы сербов остановились все ожесточеннее, компактнее, гуще, сливаясь в один сплошной треск.
Проснувшиеся жители, позабыв всякий страх, высыпали на берег. Они видели весь этот бой, видели, как падают убитые, и раненые австрийцы в Дунай и плывут, уносимые течением…
А Курандич горел одной мыслью – хватит ли у австрийцев отваги и нервов высадиться под огнем? Если хватит, они сметут в рукопашном ударе горсточку защитников Белграда.
Но австрийцы, устрашенные потерями, охваченные паникой, повернули назад, провожаемые губительными сербскими залпами.
Так без малого сотня войников, под командой капитана Курандича, отбила вражий десант. И какой десант – цвет австро-венгерской пехоты, мечтавшей в парадных мундирах торжественно вступить в сербскую столицу.
Наутро швабы, из мести за свою посрамленную попытку наступления, подвергли Белград ураганной бомбардировке из тяжелых орудий. Весь день и всю ночь грохотали пушки.
Судя по изумительной меткости попадания, угадывался чей-то шпионаж, корректировавший огонь австрийцев. Несколько снарядов угодило в королевский дворец, разворотив один из флигелей и конюшни. Досталось казармам, русскому посольству и тем из крепостных казематов, где укрывались от чудовищных снарядов солдаты и офицеры.
Ночью заметили сербы, что кто-то сигнализирует большим электрическим фонарем с крыши «хотела» «Москва». И на том берегу Савы взвивались в ответ сигнальные ракеты, зеленые, синие, красные.
21. В конторе мадам Альфонсин
Вера Клавдиевна потеряла – и так неожиданно это вышло – свое место. Хозяин технической конторы господин Пфенниг неожиданно исчез, оставив на произвол судьбы и свое дело и своих служащих.
Об этом писали в газетах. И писали еще, что Пфенниг, подобно большинству немцев, отлично совмещал стрижку златорунного славянского барана со шпионажем в интересах своего «фатерлянда».
Словом, Пфенниг скрылся за час-другой до своего ареста. Все имущество вместе с «инвентарем» его конторы было опечатано. Служащие очутились в буквальном смысле слова на улице, потому что, когда они пришли, ничего не подозревая, на обычные занятия утром, у входа стояла полиция, никого не впуская.
Вера Клавдиевна Забугина вернулась домой угнетенная, мрачная. Время глухое, летнее, в воздухе носится война, – неизбежная, потому что Балканы уже охвачены кровавым вихрем, и найти в такую пору что-нибудь – труднее трудного.
Правда, она имела кое-какие крохи – остатки былого, совсем так недавнего величия. Эти крохи составляли каких-нибудь тридцать-сорок рублей в месяц, Существовать на них без скромного жалованья, – уж чего скромней, – было невозможно.
Слезами обиды и гнева плакала Вера Клавдиевна при одной мысли, что сестра, ограбившая ее, живет широко, тратит бешеные деньги на туалеты, словом, сорит направо и налево, она же, Вера, которую отец боготворил, кое-как перебивается и живет в меблированных комнатах, задумываясь над каждым рублем, прежде чем его истратить. Хорошо еще, что на ее пути встретился Загорский и в лице этого сильного, не такого, как все, человека удалось найти ей нравственную поддержку.
Бедный папа! Бедный старик, под конец жизни такой больной, подпавший целиком под влияние дочери Анны и темного проходимца Калибанова, который был в связи с Анной и которого отец в лучшие свои дни на порог не пускал!..
Пользуясь тем, что Вера была в Париже, а брат Александр целиком ушел в свою профессуру в Москве, эти два сообщника «обработали» несчастного старика, и все свое крупное состояние он отписал Анне.
Вера же осталась нищей. Да и брат Александр очутился В таком же приблизительно положении, съехав с двадцати тысяч «синекуры» на две с половиной своего скромного жалованья.
Загорский знал все это из рассказов любимой девушки. Любимой, потому что успел ее полюбить. Знал, советуя ни в каком случае не складывать оружия и затеять процесс, оспаривающий действительность завещания. И были шансы выиграть его, так как Вера и в особенности Александр обладали ценными документами. Это – последние письма покойного, где слишком ярко сквозила ненормальность отца, переплетенная с его злобно-негодующим отношением к Анне. И после этого Анна является единственной наследницей почти трехмиллионного состояния, а Вере и Александру – ничего!
В своей комнате, где все полно какого-то особенного девичьего уюта, сверкает чистотой, Вера с нетерпением поджидала Загорского, чтобы посоветоваться с ним, как ей быть?
Загорский возвращался обыкновенно к пяти, а между, тем нет и полудня. Еще целая уйма томительного времени! Просмотреть газеты разве, нет ли там подходящих публикаций? Вера Клавдиевна послала горничную за газетами.
Боже мой, в каком подавляющем количестве предложения и до чего сравнительно с этим ничтожен спрос!
«Ищут бонну в отъезд»… «Нужна чертежница»… «Ищут гувернантку-француженку»… Мимо все это, неподходящее. Вот. «Нужна барышня-конторщица, немедленно. Справиться: Большая Конюшенная, дом 49, кв. 5».
Вера Клавдиевна маленькими туалетными ножницами вырезала эту публикацию. Разве сейчас сходить попробовать, и незаметней как-то уйдет время до возвращения «Димы»…
Про себя Вера с необыкновенной нежностью называла его «Димой». А так они были на «вы» и она говорила ему «Дмитрий Владимирович».
Надеть легонький темный жакет, приколоть шляпку у овального зеркала в старой серебряной раме (одна из уцелевших собственных вещей средь этой казенной меблировки) – дело минуты. И вот Вера Клавдиевна уже на улице, в сиянии жаркого солнечного дня, и скоро-скоро стучат по каменным плитам панели высокие каблучки ее туфель. Недавнего уныния нет и в помине. Оно осталось в четырех стенах комнаты. Улица с ее толпою, движением, солнцем всегда как-то бодрит, взвинчивая, не давая падать нервам. И бодро смотрели перед собой серо-голубые глаза Веры Клавдиевны. Эти глаза, большие, ясные, озарявшие все красивое, тонкое личико, обращали внимание.
Вот и Конюшенная.
Откормленный швейцар с бородой, что твой Черномор или, по крайней мере, Добрыня Никитич, монументом уперся. Не сдвинешь, – такой медлительный.
Но каким-то холопским инстинктом почуяв в скромно одетой барышне «настоящее господское дите», тот приподнял обшитую галуном фуражку.
– В квартире пять кто живет?
– В пятом? Никто не живет. Они как бы живут. Заведение!
– Что такое?
– Заведение, говорю. Вывеску изволили видеть? «Институт красоты» называется.
Швейцар Тимофей ладил с Альфрнсинкой, но не ладил с другом, черномазым Седухом.
Бакенбардист, этот новоявленный петербургский Калиостро, был груб вообще, а с прислугой в особенности. Кроме того, весьма и весьма скупился на чаевые; Тимофей не прощал ему этого, при каждом удобном случае стараясь уронить «институт красоты», именуя его «заведением».
Вера Клавдиевна решила, что от наглого швейцара толку все равно не добьешься. Каблучки застучали по мраморной лестнице, а «монумент» послал вдогонку свое лаконическое:
– Второй этаж, налево…
Открыла дверь горничная, нарядная, бойкая, даже слишком бойкая для приличного дома.
– Вы записаться, барышня?
– Я по публикации.
– А, так вы обождите минутку. Вот сюда пожалуйте, в контору.
Вся «контора» заключалась в комнате с голым письменным столом. Две продолговатые книги бухгалтерского типа, квитанционная тетрадка. Сквозь стеклянную дверцу шкафа смотрели флаконы духов, эссенций, фарфоровые баночки с какими-то мазями, пилюлями, кремом. Вот и вся контора.