и-то новыми «истребителями». Это — лодки, понимаете, лодки необыкновенной скорости. Там пушки и еще что-то… Говорил, что от его «истребителей» не спасется ни одна субмарина. И там есть радиотелеграф…
Аббат укоризненно покачал головой.
— Барон, вы — ходячее легкомыслие. Вы вспомнили какого-то дурака, неумеющего есть, и забыли сказать об истребителях. Как фамилия этого миллионера?
— Корещенко.
— Довольно! Все остальное я узнаю сам. А вот и ваше молоко.
Барон Шене фон Шенгауз выпил «свое» молоко, посидел еще минут пять и, каким-то изнемогающим голосом жалуясь на усталость, поспешил откланяться, поцеловав у Манеги руку.
Видимо, это было взаимное удовольствие. Аббат не спешил отдернуть свою руку, а молодой человек усердно скользил губами по суставам отменно вымытых, надушенных пальцев…
Аббат долго писал после ухода своего гостя.
Утром, аббат еще сидел в ванне, ворвался с громким стуком Генрих Альбертович Дегеррарди. Манега, свежий и бодрый, вышел к нему в мохнатом купальном халате.
— Господин аббат, имею честь явиться! По вашему приказанию я чуть свет был поднят на ноги…
— Вы все тот же? Вламываетесь, как лошадь. Где вы пропадаете?..
— Каюсь, господин аббат. Дела романического свойства…
— У вас нет чувства меры. Вас все тянет в грязь. Почему вы живете в каких-то меблированных комнатах, когда могли бы жить в приличной гостинице?..
— Там я себя гораздо свободнее чувствую. В гостинице, например, нельзя, во-первых, приводить женщин, а во-вторых…
— Я не желаю знать никаких ваших «во-вторых». Сообщаю к вашему сведению, что вы на днях едете в Сербию.
— Так скоро! А я думал здесь пробыть…
— Не думайте! Роскошь думать за вас предоставьте другим. Ваше дело — повиноваться. Даю вам поручение, которое надо исполнить сегодня же. Запишите фамилию: Корещенко. Узнайте о нем все подробности, вкусы, привычки, образ жизни. Он занят работой над какими-то новыми истребителями. Узнайте, на каком заводе, как и что? В зависимости от ваших сведений будем действовать. Я вызову к себе инженера Неймана, велю ему проникнуть, буде это удастся, в технический секрет господина Корещенко. На вас же нельзя положиться, хотя вы и бывший моряк.
— Господин аббат прав. Я по технической части слабоват. Перезабыл, да и никогда не был силен. Вот по части баб — здесь я профессор…
Манега поморщился.
— Так и несет от вас каким-то грязным кабачком внешне приличным.
— Господин аббат, требуйте с каждого человека не больше того, что он может дать. Я воспитывался не в аристократическом колледже…
— При чем здесь воспитание? Нужен такт, а его у вас нет. А будь он — вы пошли бы значительно дальше с вашей энергией и с вашим нахальством.
— Господин аббат упорно не желает признавать мои таланты.
— У вас нет наблюдательности, нет хорошо воспитанной памяти. И то и другое необходимо в вашем ремесле. Вот пока мне принесут кофе, я вам сделаю маленький экзамен. Сколько времени вы живете в ваших меблированных комнатах?
— Два с половиной месяца.
— Время большое. Успели вы присмотреться к соседним жильцам и выделить среди общей массы тех, кто действительно чем-нибудь выделяется?
— Господин аббат, я не пропустил ни одной смазливенькой мордочки…
Манега, скрестив руки, остановился перед Генрихом Альбертовичем.
— Послушайте, ваше хамство не имеет границ! Или вы перемените свой тон, или я вышвырну вас! Велю позвать моего албанца Керима, и он спустит вас с лестницы… Но тогда уже будет поздно. Тогда вы уже навсегда влипнете в трущобную грязь, откуда вас вытянула графиня Пэкано…
Дегеррарди струсил. Сквозь свой естественный «грим» побледнел.
— Господин аббат, я очень извиняюсь. Я действительно большая скотина, болван и дурак! Вы извольте спрашивать меня, я буду отвечать серьезно, без всякого балагана. Во-первых, там у нас живет король Кипрский.
— Что такое? — гневно сдвинул брови Манега. — Вы опять начинаете паясничать?
— Честное слово, господин аббат, клянусь вам всем для меня святым, — говорю правду! Собственными глазами видел в домовой книге: «Галеацо ди Лузиньян, король Иерусалимский и Кипрский».
— Вы его видели?
— Как вас, господин аббат. Этакий высокий, величавый старик, только ножки у него пошаливают. Подагра, что ли. Видимо, пожил на своем веку и немало хороших вин…
— Это возможно, — согласился Манега, — насколько я припоминаю историю Кипра, сначала там была византийская династия Комненов, а с 1191 года по 1489 — Лузиньянская. Затем сместили ее турки. Но по международному соглашению Лузиньяны, утратив свое право на трон, именовались, однако же, королями и титул переходил к старшему в роде.
— Господин аббат, у вас феноменальная память! — с искренним изумлением вырвалось у Дегеррарди. Так помнить все цифры, даты — ведь это же… это же черт знает что!..
— Этот Галеацо Лузиньян — последний в роде, — продолжал Манега, обращаясь больше к себе, чем к собеседнику, — я слышал о нем и читал. В Париже во время третьей империи он блистал в придворных кругах, считаясь одним из красивейших мужчин в Европе. А теперь — злая ирония судьбы — нищета, меблированные комнаты. Это ужасно! И тем ужасней, что это настоящее «королевское величество». Дегеррарди, вы мне покажете Лузиньяна, короля Иерусалимского и Кипрского. Почем знать, он может пригодиться. Если… если не поспешит уйти на тот свет. Как на вид, еще крепок?
— На вид, — ничего, только ножки пошаливают, как я уже имел честь докладывать господину аббату.
Помолчав, Манега спросил:
— А еще?
— Еще, по-моему, любопытный тип, — некий Загорский. У меня чуть не вышло с ним столкновение из-за одной хорошенькой… извиняюсь, господин аббат, извиняюсь, но, как говорится, из песни слова не выкинешь. Этот самый Загорский служил в гвардии, в одном из самых дорогих полков, но случилась одна темная история, — вы, вероятно, помните нашумевший процесс о наследственных миллионах князя Обнинского?
— Помню. Сравнительно еще недавно! Этим процессом сильно интересовались при дворе его святейшества. И фамилию припоминаю: этот Загорский был одним из главных претендентов. Открылась подложность завещания. Загорского судили, и теперь он — лишенный прав. Что он делает?
— Служит, господин аббат. Получает рублей триста в месяц в каком-то частном банке, где, благодаря знанию иностранных языков, ведет заграничную корреспонденцию.
— Если не ошибаюсь, он даже окончил академию генерального штаба? Мне говорил о нем кардинал Сфорца. На этого Загорского надо обратить особенное внимание. Его охотно приняли бы в австрийскую армию. Несомненно, этот человек преисполнен горечи и злобы к тем кругам, в которых он сверкал. Они его вышвырнули, отвернулись, и, по-моему, это весьма благоприятная почва для «перекидного мостика». Как русский офицер и к тому же еще образованный, даровитый, много знающий, он был бы весьма и весьма полезен своими сведениями нашему генеральному штабу. Об этом надо подумать. Я не задерживаю вас, Дегеррарди… Ступайте и займитесь Корещенкой. Кстати, отыщите внизу Керима, а если его нет внизу, он в своей комнате. Комнаты для прислуги, — шестой этаж в самый конец. Пусть явится ко мне.
— Будет исполнено, господин аббат.
Дегеррарди мялся на месте.
— Вы не уходите?..
— Господин аббат, нельзя ли маленькое вспомоществование, я поиздержался.
— Сколько?
— Рублей пятьдесят… можно?
— Вы широко живете. Вы и так забрали вперед жалованье. Обратитесь к портье Адольфу, он вам выдаст пятьдесят рублей. Но чтобы впредь этих «авансов» не было!
— Последний раз, господин аббат, честное слово…
6. НА БЕРЕГАХ «ГОЛУБОГО ДУНАЯ»
Старый, колесный с выцветшей, облупившейся окраской пароход бегал через Дунай от сербского Белграда к венгерскому Землину. Землин — это по сербохорватски, у венгерцев и швабов он — Земун.
Желтый и мутный — (венцы зовут его голубым почему-то) — быстротечный Дунай раскинулся здесь широко, очень широко, словно желая как только можно дальше разобщить обе такие враждебные друг другу страны. Громадную «лоскутную», разноязычную монархию Габсбургов — с маленькой, сильной своим единством славянской Сербией.
Ах, эта Сербия! Такая крохотная, такая гордая, колючая, она всегда ощетинивалась, как только делали хоть малейшую попытку дотянуться к ней жадные, клейкие щупальцы гигантского мозаичного австро-венгерского спрута.
Покинувши низкий плоский берег тихого, чистенького Землина, пароход пересекал Дунай по направлению к Белграду. Вот она раскинулась на крутом холме, сербская престольница! Сверкают под майским солнцем золоченые шлемы церквей. Хаотическим амфитеатром спускаются к берегу дома и лачуги. Длинное здание таможни. Бритый, плечистый пассажир в легоньком пальто «клош» и с желтым чемоданом в руке узнал таможню и темный закопченный вокзал. Он не был здесь около трех лет. С начала первой балканской войны не был.
Переменились времена. В то время «безработный», голодным, щелкающим зубами волком скитался он по грязным «кафанам», и две-три кэбабчаты (рубленое мясо в форме тоненьких сосисок, прожаренное на углях), стоившие пятнадцать сантимов, были для него лукулловским пиршеством. А теперь, — теперь он одет с иголочки, сыт и пьян, бумажник его набит банковыми билетами, а кошелек — новеньким золотом с профилем императора Франца-Иосифа. Есть и двадцатифранковики с галльским «петухом» и даже русские монеты в пять и десять рублей.
Он был самым «элегантным» пассажиром на палубе. Кругом — все простой люд: рабочие, женщины, ездившие в Землин кто покупать, кто продавать, матросы с выжженными солнцем грубыми обветренными лицами. Слышалась сербская речь вперемешку с венгерской и немецкой. Певучий, тоже сербский говор крепких светловолосых хорватов…
Ближе и ближе берег. Направо — металлическим белым, висящим в воздухе кружевом перекинулся над Саввою железнодорожный мост. Влево — вплотную к самому крутому берегу, мощными липами своими в цвету, — доносится ветром их сладкий, медвяный аромат, — подошел городской сад Калэмагден. Еще левее — массивными стенами, башнями, казематами и бастионами раскинулась древняя крепость. Такая древняя, что помнила дунайские легионы римлян. А потом ею много веков владели сначала венгерцы, затем и турки, и всего лишь сорок с чем-то лет развевается над нею трехцветный сербский флаг.