Я хочу, чтобы меня отремонтировали и чтобы я опять почувствовала себя здоровой. По настоящему здоровой, с гордостью за то, что я есть. Что я живу и что меня любят. Я хочу, чтобы меня любили и не хочу, чтобы меня хотели убить. И главное — я не понимаю, за что.
Мне пора выходить, я продираюсь к выходу и соскакиваю на асфальт. Скок–скок, опять идет снег. Снег с дождем. И я опять раскрываю зонт. До дома матери совсем немного, старый дом, в котором я когда–то жила. Здесь я ходила в школу, здесь я впервые влюбилась. Мне было четырнадцать лет, он был в одиннадцатом классе. Это было давно, очень давно, в королевстве у края земли… Я не люблю сейчас ходить по этой улице, я явно вижу, как по ней идет другая «я», которой сейчас четырнадцать. И еще одна другая «я», уже постарше — шестнадцать или восемнадцать? Здесь все те же дома и выглядят они все так же. Хотя в них другие магазины и возле них стоят другие машины. Моя школа через два двора, но я в нее давно не хожу, в последний раз я в ней была почти двадцать лет назад, а потом я поступила в университет и съехала от матери, потому что у матери был брат и я ей была не нужна.
Я вхожу в подъезд, в нем нет лифта, в доме всего пять этажей. Мать живем на четвертом, когда–то на четвертом жила и я. Пока не убралась в общежитие, не смоталась, не сбежала. Мне надоело то, что на меня кричат, что мной всегда не довольны. Хотя теперь я понимаю, что дело было в другом, не во мне.
Просто в том, что я тоже — женщина.
И мать знала, что со мной будет.
И жалела меня, но любовь и жалость — разные вещи.
Если бы у меня была дочь, то я бы ее тоже жалела. Но навряд ли любила.
Я любила бы сына, я бы его обожала.
Интересно, сколько матерей готовы на то, чтобы дать сыновьям всю себя? Полностью, включая тело? Замкнуть круг и снова впустить туда, откуда они вышли На самом деле очень мало, наверное, считанные единицы. Самые смелые и самые храбрые. Самые любящие и самые бескорыстные. Самые оберегающие и самые добрые. Настоящие матери, а все остальные хотят этого и боятся признаться.
Как и моя мать, которая просто мать. Которая любит брата и не любит меня, как не любит и его жену, хотя всегда говорит, что просто обожает. Потому что она родила от ее сына и сейчас у нее есть внук. И она квохчет над ним, как всегда квохтала над братом. Я тоже не люблю ее, но чувствую свою связь с ее телом. До сих пор. И иногда думаю о том, что когда мне будет за пятьдесят, то я стану похожа на нее, хотя дочери обычно похожи на отцов. Лицом. А фигурой — в мать. Если мне будет за пятьдесят, если я доживу. Но пока я этого не знаю.
Мне осталось подняться еще на два этажа.
Сейчас я на втором.
Площадка, где почтовые ящики.
Когда я жила в этом доме, то каждый день бегала за почтой.
Я ждала писем, в четырнадцать я ждала писем от него.
Я не люблю вспоминать себя той.
Я была полной, абсолютной дурой, которая думала, что всегда будет счастливой.
У которой был брат и отчим, и была мать.
Это было давно, очень давно, в королевстве у края земли…
Он учился в одиннадцатом и иногда писал мне письма.
Они приходили в плотных конвертах с дурацкими марками.
Я вскрывала конверт прямо на площадке и быстро пробегала по листу глазами.
Потом я прятала лист обратно в конверт и шла домой.
И там запиралась в туалете и снова перечитывала.
Мне хотелось, чтобы он любил меня, но он просто со мной дружил.
Он говорил, что «я — свой парень».
Вообще–то иногда мой муж напоминает мне его.
Он был тоже высоким и иногда провожал меня домой.
Он поднимался со мной по этой лестнице и мы о чем–то говорили, пока мать не выходила на площадку и не кричала, что мне пора.
Или шептала — если брат уже спал.
Он был младше и ложился раньше спать.
Это было давно, очень давно, в королевстве у края земли…
Если бы он меня любил, то я потеряла бы девственность гораздо раньше.
И не на даче, а дома.
Или у себя, или у него.
Хотя он трогал меня несколько раз и несколько раз мы целовались. И он хотел сделать то, что со мной делали уже столько раз, но потом, когда это стало можно. Когда дыра стала просто свободной дырой.
А когда мы целовались, то через пять минут мои трусики становились мокрыми. От сока. От желания. Но он не любил меня, это я чувствую и сейчас. Этот старый подъезд для меня и сейчас пахнет его нелюбовью.
Мне остался один пролет, когда–то давно на правой стене кто–то выцарапал мое имя. Но не он. Потом подъезд покрасили и имя исчезло, хотя вмятина осталась. Если приглядеться, то можно рассмотреть и сейчас. Вмятина под глупой темно–зеленой краской. Я не люблю приходить сюда, потому что сразу вспоминаю все это. И как мы стояли зимой у батареи, и как он обнимал меня, а я хотела только одного — чтобы он меня тоже любил.
Я подхожу к двери, на ней все тот же номер, что и тогда. когда я жила здесь. Квартира «31». 3+1=4. Если разделить на два, то будет два. Если умножить на два, то восемь. Дурацкая привычка считать цифры, умножать, делить, складывать и вычитать. И звонок все тот же, справа над косяком.
Если бы у меня был отец, то он ждал бы меня и волновался, и смотрел с ненавистью на того, кто провожал бы меня до дверей. Но я этого точно не знаю, так как этого у меня не было. У меня есть только отчество и ощущение того, что в старом толстом альбоме с фотографиями, который лежит у матери на полке серванта, я найду то, чего мне не следовало бы находить. Потому что всегда есть что–то такое, о чем лучше не знать. Можно догадываться, можно предполагать. Но знать не стоит, хотя именно для того, чтобы знать, я пошла вчера к Седому.
Вот только комната в левой половине головы по–прежнему пуста.
Не видно ни стола, ни двух кресел, ни шкафов с книгами и компакт–дисками.
И мужчины в кресле–каталке тоже не видно.
Если они все еще пьют кофе, то делают это в темноте.
Полной темноте, отгородившись от моей головы плотными, тяжелыми шторами.
За этими шторами сейчас мой муж, пожилой мужчина в кресле–каталке и молодая женщина в зеленом свитере с рыжими волосами.
Я нажимаю кнопку звонка, слышны шаги матери.
Когда–то в этой квартире мы жили втроем, потом в ней остались мать с братом.
Потом брат женился и туда въехала его жена.
Потом брат купил квартиру и мать осталась одна.
Со своей старой мебелью, старым телевизором и старыми фотографиями.
И своим постаревшим телом.
Которое когда–нибудь напомнит мне мое.
Когда–нибудь, когда матери, вполне возможно, уже не будет в живых.
А мне будет за пятьдесят, и на моем лобке уже будут седые волосы.
И я пойду в ванну и случайно посмотрю на себя в зеркало.
И подумаю о том, как я стала походить на мать.
Если, конечно, я доживу до того дня, а это зависит прежде всего от того, действительно ли он хочет меня убить.
Мать открывает дверь и я вхожу в квартиру.
Левая половина моей головы все еще мертва.
15
Единственное, чего я хочу — как можно скорее добраться до фотографий.
Хотя больше всего ненавижу рассматривать семейные альбомы.
Рассматривать чужие семейные альбомы и показывать свои.
Это не тот вариант подглядывания, который доставляет тебе удовольствие.
Он вообще ничего не доставляет, разве что ощущение тлена.
И все тех же иллюзий, от которых никто из нас не может избавиться.
Иллюзий любви и смерти.
Живые люди, которых давно нет в живых.
Пусть даже они все еще живы.
Они живы и они любят, хотя они давно уже мертвы.
Хотя бы по отношению к тем, которые любили.
За окном становится темно — это снег повалил крупными хлопьями.
Весна, сошедшая с ума, весна, похожая на меня, подобная мне, шизофреническая, параноидальная весна, хотя всегда плохо понимала разницу между шизофренией и паранойей, я не врач, я просто сходящая с ума тридцатишестилетняя женщина.
Которая приехала к своей матери только за одним — найти в куче старых семейных фотографий одну.
Про которую известно все, кроме одного — есть ли она на самом деле или нет, видела ли я ее когда–то или это тоже — иллюзия.
Мать говорит мне, что я хорошо выгляжу и я киваю.
Если бы она знала, как я выгляжу на самом деле, то она бы ужаснулась.
За последние два дня я стала не просто другой, за последние два дня той меня просто не стало.
Стала, стало, в левой половине головы опять возникает боль.
Но меня это радует, слишком долго в той комнате было темно и пусто, слишком долго я ничего не видела и ничего не знала.
Видимо, у кубика Седого есть самозарядное устройство. Он разряжается от перенапряжения и потом вновь заряжается, но только от чего?
Скорее всего, раз он в моем теле, то от меня.
Хотя это правильно, потому что кубик — мужского рода, а значит он тоже меня нагибает и трахает.
— Будешь обедать? — спрашивает мать.
— Я только что завтракала, — отвечаю ей и опять смотрю в тот угол серванта, где пылится альбом.
Хотя он не пылится, мать акуратистка и у нее все всегда сверкает. Мне повезло, что она сегодня не на работе.
Но я не знаю, как взять альбом в руки.
Я не хочу, чтобы она мне задавала вопросы.
Я давно уже не отвечаю на ее вопросы, как не спрашиваю и сама.
У нас светские отношения, хотя ее должна интересовать моя жизнь.
Должна.
А меня — ее.
И на самом деле она меня интересует, потому что мне интересно, что когда–нибудь будет со мной.
Например, климакс.
Наступил он у нее или нет.
И есть ли у нее желание до сих пор, или оно умерло.
А если есть, то как она его удовлетворяет?
Она давно уже постоянно не живет с мужчинами, но ведь тогда кто–то должен быть.
Любопытствующая, подглядывающая, пытающаяся хоть что–то узнать.
— Так ты будешь обедать? — опять спрашивает мать.
Я опять мотаю головой.